Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

К патологии восприятия вещи




Понятием зрительной или осязательной агнозии в патологии охватываются нарушения, общим признаком которых является сильное повреждение перцептивного узнавания предметов. Чувственная способность различения в случаях такого рода чаще всего не задета или испытывает незначительные нарушения. При проверке способностей больного улавливать и различать отдельные зрительные и осязательные качества на первый взгляд кажется, что он мало чем отличается от здорового. Он отличает «шероховатое» от «гладкого», «твердое» от «мягкого», «цветное» от «бесцветного», но все эти данные он не может на равных со здоровым применять для опознания объектов. Если больному, страдающему от тактильной агнозии, дать в руки знакомый ему в повседневной жизни предмет, то ему удается установить, что предмет холодный, тяжелый, гладкий, но не то, что он держит в руках монету; он чувствует, что предмет мягкий, теплый и легкий, но не узнает в нем кусок ваты и т.д. Здесь особенно бросается в глаза то, что нарушение ограничивается одним кругом перцептивного узнавания, хотя за его пределами процесс узнавания происходит точно так же, как у здорового. Например, тактильная агнозия чаще всего задевает одну руку: взяв объект в левую руку, больной может сказать о нем только то, что он твердый, холодный и гладкий, тогда как, держа его в правой руке, он сразу определяет, что это — «часы». Это нарушение можно в целом описать следующим образом: хотя какие-то чувственные данные имеются у больного (пусть в несколько модифицированном виде), но они не выступают для него как «индексы» предметов, каковыми они являются для здорового163. Особенно отчетливо характер этого нарушения выступает в области зрения — в случаях так называемой «душевной слепоты». Подобный «слепой» не хуже здорового видит различия по яркости и цвету, он — за исключением наиболее тяжелых случаев — правильно улавливает простые отличия по величине и по геометрической форме. Тем не менее, пока он имеет дело только с данными зрения, ему не удается какое бы то ни было познание объектов, он не распознает их предметного бытия и значения. При этом наблюдается страшная путаница: больной, о котором подробно сообщает Лиссауэр, путает зонтик то с вазой для цветов, то с карандашом; в румяном яблоке он видит портрет дамы и т.д. Иной раз пациент «узнает» предмет, но затем оказывается, что он догадывается о его значении по какому-то отдельному признаку, по «диагностическому знаку», не обладая целостным зри-

180

тельным образом, не видя предмет как артикулированное целое. Например, в отдельных случаях он правильно указывает, что на картинке изображено какое-то животное, но ему не удается правильно показать, где у него голова, а где хвост164. При всех отличиях клинических картин в отдельных частях и в целом, мы видим, что объединяет эти случаи болезни с рассмотренными нами ранее. Здесь речь также идет о характерных нарушениях в области переживания значения. Но тем самым мы вновь замечаем и то, что поставленные патологией вопросы далеко выходят за пределы этой дисциплины, а их прояснение и решение можно найти, только выйдя из этого узкого круга на общий форум познания.

Анализ предметного сознания составляет важнейшую задачу философии Нового времени. Уже Кант видел в нем главное дело всей теоретической философии. В знаменитом письме Маркусу Герцу (1772), содержащем в себе набросок всей последующей критики разума, вопрос об отношении представления к предмету называется «ключом ко всем тайнам доселе сокрытой в себе метафизики». Но и предшественники Канта хорошо видели эту проблему, даже считали ее подлинной радикальной проблемой, и для ее разрешения они отыскивали все новые средства. При всех расхождениях в предлагаемых ими решениях сохранялась общая внутренняя взаимосвязь, а расхождение между ними сводилось к основополагающему различию по методу. Все эти попытки вновь и вновь приводили к двум принципиально различным возможностям решения. С одной стороны, его ожидали и требовали от «разума»; с другой стороны — от «опыта». Пропасть, отделяющую «представление» от «предмета», на который оно указывает, стремились преодолеть то с помощью рационалистической, то посредством эмпиристской теории. В первом случае мост между ними хотели навести благодаря одной лишь логической функции; во втором случае «представление» и «предмет» соединялись «способностью воображения». По своей «объективной» ценности, по своему предметному значению, представление оказывалось то процессом мышления, то ассоциативным процессом, увязывавшим его со всеми прочими процессами такого рода. В первом случае представление становилось выводом (прежде всего — от «следствия» к «причине»), который вел нас в царство предметного и как бы отвоевывал для нас это царство; во втором случае предмет делался агрегатом чувственных особенностей, соединяемых друг с другом по определенным правилам.

Основным недостатком обеих теорий, долгое время оспаривавших первенство в теории познания и в психологии, было то, что в своем стремлении объяснить предметное сознание они всякий раз трансформировали и произвольно модифицировали это сознание. В обоих случаях они имели дело уже не с самим чистым феноменом, но насильственно приспосабливали его к своим собственным предпосылкам. Тот факт, что какое-то перцептивное переживание «представляет» предмет — что в здесь и теперь данном «видится» не-данная нам в настоящем вещь, — не становится понятнее от того, что мы сплавляем друг с другом сколь угодно большое число единичных чувственных впечатлений или, на пути дискурсивного мышления, теоретического вывода и умозаключения, переходим к непосредственно нам не данному. Оба эти решения не объясняют, но искажают фактическое положение дел. Ни связь простых «ассоциаций»,

181

ни внешне еще более точная и строгая связь силлогизма не оказываются достаточно сильными, чтобы конституировать ту особую форму скрепления, что дана нам в отношении представления к его предмету. Скорее, мы имеем здесь дело с иным фундаментальным отношением, которое, будучи чисто символическим, принадлежит совершенно иному уровню, отличному от всех отношений между эмпирически реальными объектами или принадлежащими действительности вещами. Вместо того чтобы редуцировать символическое отношение к вещным определениям, нам следует, скорее, установить условия возможности полагания таких определений. Представление относится к предмету не как претерпевающее воздействие к воздействующему, не как отражение к первообразу; скорее, отношение здесь аналогично отношению изобразительного средства к изображаемому содержанию, отношению знака к выражаемому им смыслу. Обозначив это отношение как «символическое запечатление» (когда чувственное включает в себя смысл и непосредственно представляет его сознанию), мы не должны сводить это запечатление ни к просто репродуктивному процессу, ни к опосредованному интеллектуальному процессу. За ним нужно признать самостоятельность и автономию, без которых нам не были бы даны ни «объект», ни «субъект», ни единство «предмета», ни единство «Я»165.

Однако патологические случаи и здесь демонстрируют нам любопытную игру, по ходу которой это столь прочное единство ослабляется, в крайних случаях ему угрожает даже полный распад. Содержания определенных сенсорных областей как бы утрачивают способность функционировать как чистые репрезентации, теряя представительный характер и предметную «запечатленность». Чтобы пояснить это, возьмем в качестве примера особенно характерные случаи. Мы уже упоминали случай «душевной слепоты», приводимый Лиссауэром. Сам он истолковывал его в духе господствовавших тогда психологических воззрений (его работа вышла в 1890 г.) как «болезнетворное нарушение способности ассоциации»: хотя больной имеет в своем распоряжении отдельные чувственные впечатления, соответствующие некоторым физическим стимулам, но при «торможении ассоциаций» он не в состоянии правильно связывать одни впечатления с другими. В частности, Лиссауэр различает две формы «душевной слепоты», обозначая их как «апперцептивную» и «ассоциативную». При апперцептивной форме (в соответствии с философским языком мы бы назвали ее «перцептивной») затронутыми оказываются чувственные восприятия как таковые; при ассоциативной форме, напротив, восприятия не затронуты, зрительные впечатления качественно не меняются, тогда как разрывы обнаруживаются между зрительным содержанием восприятия и прочими компонентами соотносимого с ним понятия. Поэтому больные в таком случае правильно воспринимают, не понимая воспринятого; они обладают отдельными зрительными способностями, но не могут перейти от зрительных восприятий к другим качествам вещи, причем именно такой переход включает данное восприятие в некое единство вещи. Теоретически мы вновь встречаемся здесь с попыткой объяснить акт «понимания» за счет сведения его к сумме впечатлений, к упорядоченной последовательности чувственных «образов». Физиологически эта точка зрения развивалась далее, и речь шла то о повреждении «поля

182

воспоминания», то о повреждении «ассоциативных волокон», связывающих это поле со зрительным центром восприятия166. Фон Штауффенберг в своей монографии 1914 г. о «душевной слепоте» различал две основные формы заболевания, между которыми располагаются клинически известные случаи. При первой из них мы имеем дело «с нарушением центральной переработки грубых зрительных впечатлений, при данном нарушении не осуществляется или не может стать достаточным более тонкое формообразование; при другой происходит общее повреждение способности представления в том смысле, что экфорирование старых комплексов возбуждений невозможно или затруднено, а потому более или менее неполные оптически-формальные элементы уже не входят с ними в резонанс»167. Объяснение здесь также осуществляется таким образом, что клинические наблюдения получают совершенно определенное истолкование, производимое в рамках физиологических теорий мозга и нацеленное на соединения между отдельными его центрами. Вышедшая в 1918 г. работа Гельба и Гольдштейна противостоит попыткам такого рода прежде всего по методу (независимо от того, что она опирается на ранее не наблюдавшиеся клинические феномены). Оба эти автора исходят из того, что до всякого физиологического объяснения картины заболевания следует провести доскональный феноменологический анализ. Вопрос ставится об организации патологического переживания, и отвечать на него нужно независимо от всех гипотез о «месте» заболевания и его причинах. Это требование, выдвинутое как принцип еще Джексоном, применяется теперь к случаю, представляющему огромные трудности для анализа уже своей чисто фактической стороной. Речь идет о больном, страдающем от чрезвычайно тяжелого нарушения зрительного узнавания, — с помощью зрения он был способен улавливать только простейшие формы. Он не мог распознавать контурные и плоскостные фигуры, равно как и фигуры, построенные из элементов (скажем, квадрат, обозначаемый четырьмя угловыми точками). Гольдштейн и Гельб так излагают результаты своего исследования: «Видимое пациентом было лишено специфической структуры. Его впечатления не были прочно оформленными, как у нормального индивида, у них отсутствовала, например, характерная четкость квадрата, треугольника, прямой, кривой и т.д. Он улавливал "пятна", а в них лишь столь общие свойства, как высота и ширина в их соотнесенности и сходные с этим свойства»168. Соответственно, сильные нарушения должны были бы наблюдаться и при зрительном узнавании предметов. Но здесь мы сталкиваемся с тем, что делает этот случай столь интересным для исследователя: больному удавались действия, которые трудно было ожидать при наличии таких повреждений. Он не только на удивление хорошо ориентировался в своем окружении, но в практической жизни его поведение вообще мало чем отличалось от поведения нормальных индивидов. До ранения в голову, как раз и породившего нарушения, он был горняком, но после того как рана зажила и общее состояние улучшилось, он перешел на другую работу и без особых затруднений овладел новой профессией. Он в основном правильно описывал содержание предлагаемых ему цветных картинок, не испытывал больших трудностей при наименовании вещей — знакомые ему в повседневном обиходе предметы сразу им узнавались. Еще удивительнее было то, что эти предметы он

183

мог достаточно точно рисовать; более того, он мог читать, хотя и медленнее, чем здоровые люди. Объяснение этой аномалии было найдено с помощью тщательного наблюдения (в детали мы не станем здесь углубляться), которое показало, что все эти действия были для него возможны не за счет зрительных феноменов, но достигались иным путем. «Узнавание» плоскостных образов и вещей, чтение написанных или напечатанных букв удавались больному там, где данные зрения сопровождались определенными движениями. Читая, он должен был одновременно писать буквы, каким-то образом прослеживая их написание. Данные ему как цветные пятна отдельные буквы он прослеживал с помощью соответствующих движений головы и на основе разных кинестетических впечатлений различал сначала отдельные буквы, а затем и слова. Если же такие движения затруднялись, скажем, когда фиксировалось положение его головы или каким-то другим образом исключалось кинестетическое прослеживание при чтении, то он был уже не в состоянии распознавать буквы или отличать одну простую геометрическую фигуру от другой (например, круг от треугольника). При этом световые и цветовые ощущения у него сохранялись, либо они изменялись столь незначительно, что их можно было не принимать во внимание как препятствие для зрительного узнавания. «Пациент видел цветные и бесцветные пятна, распределявшиеся по всему полю зрения. Он легко замечал, находится ли пятно выше или ниже, справа или слева от другого пятна, является оно узким или широким, большим или небольшим, коротким или длинным, близким или далеким. Но не более того: вместе все эти пятна вызывали впечатление путаницы, не превращаясь, как в нормальном случае, в специфически оформленное целое»169. Зрительные впечатления больного образовывали только отдельные смысловые фрагменты, но не смысловое целое, которое обладало бы единством значения. В нормальном восприятии каждый частный аспект входит во всеобъемлющую взаимосвязь, в упорядоченную и артикулированную целостность аспектов, и из этого взаимоотношения проистекают его значение и его интерпретация. Случаи зрительной и осязательной агнозии дают нам примеры распада как раз этой непрерывности. Если все единичные восприятия обычно входят в идеальные единства смысла и им соединяются — подобно тому, как значение предложения включает в себя истолкование отдельных слов как свои моменты, — то здесь это единство рассыпается. Континуум значения все больше распадается на дискретные составляющие. Нарушения здесь затрагивают не отдельные чувственные явления, но синтаксическую структуру этих явлений — словно восприятие подчиняется некоему «аграмматизму», аналогичному случаям так называемых «аграмматических нарушений языка»170.

При всех отличиях этого случая «душевной слепоты» по своей клинической картине от приводимых теми же Гельбом и Гольдштейном описаний случаев амнезии на названия цветов, теоретически он с ними сходен и может рассматриваться с общей для всех них позиции. Там отдельные переживания цвета сохранялись сами по себе, но уже не были направлены на некую привилегированную точку цветового ряда и не могли ее репрезентировать; здесь, в явлениях агнозии, мы также имеем дело с нарушениями «репрезентативного» характера — с нарушениями репре-

184

зентативной функции восприятия. Оно становится как бы плоским, оно уже не определяется глубинным измерением предмета и на него не направляется171 . Непредвзятые рассмотрение и оценка клинических фактов отчетливо показывают, что мы имеем здесь дело не с простым «торможением ассоциации». Гольдштейн и Гельб подчеркивают, что эти факты не вмещаются без насилия над ними в схему ассоцианистского объяснения; более того, они этой схеме явно противоречат. Столь же мало здесь помогает воззрение, согласно которому мы сталкиваемся здесь с нарушениями «дискурсивного» мышления — нарушениями суждения и умозаключения. Если «душевно слепой» Гольдштейна и Гельба показывал некоторые «нарушения интеллекта», то они относились к совсем иной области: ему недоставало не только зрительного пространства, но также «пространства чисел», а потому отдельные числа он не мог употреблять в соответствии с их местом в числовом ряду, как «большие» или «меньшие», а потому не мог их осмысленно употреблять172. Напротив, чисто формальные процессы суждения и умозаключения протекали у него совершенно правильно. Беседы с ним, а я не раз принимал в них участие, поражали тем, насколько ясным и четким было у него мышление; удивительными были также связность и формальная правильность его выводов. Именно эта высокоразвитая деятельность дискурсивного «выведения» помогала ему компенсировать тяжелые нарушения зрительных представлений и памяти — в иных случаях эти нарушения были практически незаметны. Хотя он почти не мог непосредственно «узнавать» предмет по его зрительному образу, он использовал оставшиеся у него недостаточные и неопределенные оптические данные в качестве примет — по ним он опосредованно делал вывод о значении вещей. Эти приметы не обладали силой непосредственной «наглядности», которой наделены настоящие, символически запечатленные восприятия; приметы служили ему только как сигналы, но не как символы. Из относительно небольшого числа пространственных форм, еще доступных больному — из определений, вроде «широкий внизу, узкий вверху», «равно широкий и узкий», — он делал исходный пункт для предположений относительно предложенного ему предмета или образа. Однако точное исследование всякий раз показывало, что мы имеем дело не с подлинным узнаванием в восприятии, но с «догадкой» о предмете. То же самое можно сказать о пациенте Лиссауэра, который правильно «узнал» портрет Бисмарка, но затем не мог показать, где на этом портрете глаза, уши, фуражка. В случае «душевно слепого» Гельба и Гольдштейна тщательные протоколы велись для того, чтобы показать специфические различия между истинно перцептивным запечатлением и всяким исключительно дискурсивным знанием предметов, опирающимся на «приметы». Запечатленное восприятие «имеет» предмет таким образом, что он явлен в нем «во плоти»; знание же из каких-то примет «выводит» предмет. В одном случае речь идет о единстве взгляда, благодаря этому единству многообразные аспекты явлены как различные перспективы, посредством которых объект «мнится» в созерцании; в другом случае восприятие медленно и осторожно продвигается от одного явления к другому, чтобы, в конце концов, передать значение воспринятого. Это характерным образом выражается и в модальности суждения: «запечатленное» восприятие всякий раз ведет к ассерторичес-

185

кому суждению, тогда как «дискурсивное» обычно ограничивается проблематическим суждением. Одно включает в себя интуитивное видение целого; другое в лучшем случае ведет к правильной комбинации признаков; одно является символически-значимым, тогда как другое — только симптоматически-указывающим173. При описании этого различия всякий раз вспоминается различие между беглым чтением текста и его разбором по буквам. Об одном из своих пациентов Гельб и Гольдштейн пишут: «Он ощупывает вырезанные из картона фигурки — прямоугольник, круг, овал, ромб, — чтобы правильно определить их форму. Он приходит к верным результатам, когда узнает детали (углы, прямые, края, кривые и т.д.), и от них делает вывод о целом, как бы произнося их по буквам и не имея одновременного образа объекта». Именно это переживание по частям является общим признаком агнозий, объединяющим их с некоторыми афазиями. Ряд больных с афазиями также испытывали сходные переживания: они жаловались на то, что, слушая произносимые слова или читая книги, они понимали детали, но не могли их быстро и правильно «соединять». «With me it's all in bits, — сказал один пациент Хэду, — I have to jump like a man who jumps from one thing to the next; I can see them, but I can't express»174. Трудно выразить это яснее: каждое нарушение репрезентативной стороны восприятия и стороны значения у слова уничтожает непрерывность переживания — мир больного грозит «распасться на куски». Мы неожиданно вспоминаем здесь о Платоне, который противопоставлял сенсуалистическому учению о восприятии Протагора, растворявшему восприятие в единичном, следующее рассуждение: «Было бы ужасно.., если бы у нас, как у деревянного коня, было помногу ощущений, а не сводились бы они все к одной какой-то идее» (εις μίαν τινά ίδεαν)175. Только единство идеи, единство «видения», составляет для Платона единство души. Зрительные агнозии представляют собой не нарушения «зрения», но нарушения такого рода «видения»176. Поэтому лучшие специалисты в этой области всякий раз подчеркивали, что в случае подобных заболеваний затрагиваются и затемняются не отдельные черты «образа мира», но он меняется весь в целом, приобретает иную форму, поскольку трансформируется его структура, духовный принцип его организации.










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-10; просмотров: 213.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...