Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Патологические нарушения действия




Было давно замечено, что подводимые под понятие афазии нарушения языка и нарушения перцептивного узнавания, обозначаемые как зрительные и осязательные агнозии, очень часто сопровождаются определенными нарушениями действия. Именно эти наблюдения способствовали распространению того взгляда, что комплекс симптомов афазии и агнозии связан не с повреждением или утратой строго ограниченных функций, но с тем, что здесь задет «интеллект» вообще. Если мы вслед за Пьером Мари примем в качестве причины афазии «упадок интеллекта», то будет не только понятным, но и необходимым, что сказывается он не только в области понимания и использования языка, но также в области действия, практического поведения больных. Действительно, наблюдения нередко показывали серьезные нарушения такого рода. Больные, если их просили, могли правильно производить какие-то простые действия, но они не были в состоянии совершать сложное действие, состоящее из этих частичных актов. Например, пациент мог по настоянию врача показать язык, закрыть глаза и протянуть врачу руки, но исполнение становилось неуверенным и ошибочным, когда больного просили совершить несколько таких действий одновременно207. Подобного рода нарушения проявлялись еще сильнее, когда пациент оказывался перед выбором, когда в конкретной ситуации он должен был выбирать между «да» и «нет». Например, он мог дать нужный ответ на вопросы, хочет ли он пойти погулять или хочет остаться дома, по отдельности, но вопрос, желает ли он того или другого, он не мог понять.

В одном из тестов Хэда, где на столе перед больным помещался набор предметов повседневного назначения (нож, ножницы, ключ) и он должен был сравнивать их с другими, которые давали ему в руки или показывали, многие пациенты действовали почти безошибочно, пока данный зрению или осязанию предмет был двойником лежащего на столе. Но они тут же запутывались, когда им предлагалось два или более объекта. Акт сравнения образца и его подобия в таком случае совершался нерешительно или ошибочно, если совершался вообще208. В других случаях больной мог автоматически совершить какое-то действие, но не воспроизвести его по своей воле: он мог, например, высунуть язык, чтобы облизать губы, но не мог этого сделать без такого повода по просьбе врача209 . Во всяком случае, не вызывает сомнений то, что при афазиях заболевание сказывалось не только на форме мышления и восприятия пациента, но также на его воле и действии. Тем самым перед нами встает вопрос, имеют ли такие изменения четкое направление, которое можно проследить на всех его этапах, способно ли установление этой направленности служить нам при решении той теоретической проблемы, которая находится в центре нашего исследования.

Но перед тем как поставить этот вопрос в общем виде, нам следует четко определить и проследить во всех ее особенностях «картину болезни» при апраксии, как она дана нам в клинических наблюдениях. Фундаментальные исследования в этой области были проведены Гуго Липманом, благодаря этому ученому многообразие клинических симптомов впервые получило строго понятийное разграничение. Липман использу-

199

ет общий термин «апраксия» таким образом, что к нему относятся любые нарушения при достижении определенной цели посредством произвольных движений — когда нарушения не обусловлены ни ограниченной подвижностью конечностей, ни недостаточным перцептивным узнаванием объекта, на которое направлено действие. При апраксии сохраняется подвижность членов, не задетых ни параличом, ни парезом; однако дефекты действий пациента основываются и не на том, что ему не удалось распознать предмет. К апраксии в строгом смысле слова не относятся те случаи ложного узнавания, с которыми мы имеем дело при зрительной или осязательной агнозии. У того, кто ложным образом использует предмет, поскольку он его не узнает, действие (πράττειν) вполне правильно — оно лишь неверно направлено из-за ложности предпосылок. Но само действие соответствует предпосылкам: тот, кто принимает зубную щетку за сигару, действует вполне корректно, когда пытается ее курить210.

Используя такое общее определение апраксии, Липман различает две основные формы этого заболевания. Правильное совершение действия нарушается либо ошибкой воли в проекте действия, в «идее», предпосылаемой действию; либо проект был адекватным, но при попытке его исполнения тот или иной член не слушается «приказа» воли. В первом случае Липман говорит об идеаторной апраксии, во втором — о моторной апраксии. При идеаторной апраксии каким-то образом пострадали «интенция» целостности действия и способность разлагать эту интенцию на отдельные составные акты. Чтобы эти частичные акты правильно сочетались друг с другом, соединяясь в целое одного действия, они должны быть задуманы и осуществлены в определенном порядке. Именно он нарушается при идеаторной апраксии. Здесь мы имеем дело с перепутанностью актов или с временным смещением отдельных компонентов сложной структуры действия. Например, пациенту дают в руки сигару и коробку спичек, а он открывает коробку и сдавливает ею сигару, пытаясь отрезать ее конец; затем он чиркает сигарой по коробке, заменив сигарой спичку211. Здесь совершаются движения, которые действительно принадлежат к искомому комплексу движений, но они совершаются не в должной последовательности и не доводятся до конца.

Напротив, в случае «моторной апраксии» патологические изменения затрагивают не проект движения как таковой (он в общем верно планируется), но этот проект реализуется иначе, чем у здоровых. Задетая болезнью конечность, так сказать, выходит из подчинения воле — ее уже не удается принудить следовать по предписанному волей направлению. Это лучше всего видно там, где один из членов как бы выключается из общего союза воли и исполнения, в то время как другие члены сохранили способность совершения целесообразных движений. В знаменитом случае липмановского «правительственного советника» (ставшего классическим в работах по апраксиям) удивительным кажется то, что больному не удаются простейшие движения, когда он пытается совершать их правой рукой, хотя левой он безошибочно их совершает. Пациенту нельзя отказать в том, что его «Я», как единый субъект, обладает верным пониманием задачи, равно как и всеми психическими и умственными задатками для ее решения. Например, когда больной левой рукой открывал бутылку и наливал из нее воду, то он сообщал, что отдельные движения подчиня-

200

лись его сознанию и он понимал порядок их совершения. Весь «идеаторный процесс» проходил целиком нормально, и то, что та же операция не могла производиться правой рукой, показывало, что нарушение касалось не идеаторного процесса, но перевода его в двигательный с помощью правой руки. Апраксия в таком случае представляет собой не столько общее психическое нарушение, сколько «нарушение органа», демонстрирующее, как сенсомоторный аппарат одной из конечностей «откалывается» от душевного процесса в целом212. Этот откол ощущается и самим больным. Так, один из пациентов Хейлброннера с левосторонней апраксией жаловался на то, что не доверяет своей левой руке: если правая рука лежит там, куда он ее положил, то левая совершает им самим не контролируемые движения. Действия этой руки пациент никогда не называл своими собственными: он не ощущал их себе самому принадлежащими, а потому высказывался о них в третьем лице213.

Не вызывает сомнений, что патологические нарушения такого рода имеют решающее значение для общей психологии «действия», помогая нам глубже понять центральную проблему «воли» в произвольном движении. Однако в связи с нашим основным вопросом сначала нам следует отвлечься от явлений «моторной» или «кинетической» апраксии, чтобы обратиться к феноменам, которые получили у Липмана название «идеаторной апраксии». Именно здесь «теория» вступает в соприкосновение с «практикой»; здесь мы можем наблюдать то, что форма действия неразрывно сплавлена с формами мышления и представления. Возникает и общий вопрос: какими должны быть тенденция и направленность этого «представления», чтобы посредством него можно было бы характеризовать наши волевые акты, отличая их от других действий? Можем ли мы и здесь проводить те же различия, что наблюдались нами ранее, — различия между «непосредственной» и «опосредованной» формами действия, между «презентативной» и «репрезентативной» установками сознания, между захваченностью чувственными впечатлениями и предметами, с одной стороны, и, с другой стороны, поведением, освобождающимся от этой привязанности и переходящим в иную, символически-идеальную сферу?

Одно из наиболее известных и постоянно наблюдаемых явлений при апраксиях заключается в том, что картина болезни претерпевает непрерывные колебания, пока мы удовлетворяемся рассмотрением отдельных операций, которые способен совершать пациент. В данном случае нам не удается достичь сколько-нибудь однозначных результатов, как не происходит это и при описании нарушений при афазиях. Мы видели, что дефекты речи нельзя установить по одному лишь словоупотреблению больного, что при определенных условиях он пользуется словами, недоступными для него в иных обстоятельствах. То же самое можно сказать о его действиях и движениях. Имеются ситуации, где такие движения совершаются без затруднений, тогда как в других они вообще не совершаются. Например, пациент не в состоянии изобразить угрожающее движение, но стоит ему разгневаться, как это движение выполняется самым совершенным образом. Другой пациент не мог поднять руку в то положение, которое она должна была занимать во время клятвы; но стоило зачитать ему слова клятвы, и рука сама поднялась так, как надо.

201

Чтобы выразить различия такого рода, проводилось разграничение «конкретных» и «абстрактных» движений. Под вторыми понимались изолированные произвольные движения, совершавшиеся по требованию других; к первым относились движения повседневной жизни, совершавшиеся более или менее автоматически в определенных ситуациях. Один пациент Гольдштейна с серьезнейшими нарушениями «абстрактных» движений практически не сталкивался с затруднениями в повседневных операциях: он сам мылся и брился, он укладывал свои вещи, открывал кран, пользовался электрической розеткой и т.д. Но все эти виды деятельности удавались ему только с предметами, с реальными объектами. Если его просили захлопнуть дверь, то он мог это сделать, если дотягивался до нее рукой; но движение тут же прерывалось, если он не мог до нее достать рукой и ему нужно было хотя бы на шаг к ней подойти. Точно так же он мог забить гвоздь, если молоток был у него в руках и он стоял прямо перед стеной. Но если у него забирали гвоздь и просили показать необходимое движение, он сбивался или делал совершенно неопределенное движение, несомненно отличавшееся от ранее им производимого. Когда перед ним клали на стол листок бумаги и просили его сдуть, он делал это, но он не мог продемонстрировать то же самое действие, когда листка не было. Это же относилось к его чисто экспрессивным движениям: больной был не в состоянии засмеяться по чьей-то просьбе, хотя он охотно смеялся, когда по ходу разговора слышал что-то забавное214. Даже там, где больным удавалось совершать требуемые от них действия, они не могли их имитировать либо имитация производилась ими с неполным повторением движения — пациенты пытались как бы построить его из отдельных уловленных ими частей. Даже тогда, когда внешнее действие сравнительно хорошо имитировалось, изменялся общий тип действия. «Когда перед пациентом рукой совершали круговые движения, он смотрел то на руку врача, то на собственную руку. Было заметно, как он имитирует одну часть движения за другой. Но изображал он не круг, а проводил короткие линии, которые он соединял друг с другом, и в итоге получалось некое подобие круга, вернее, многостороннего многоугольника. То, что получался у него не круг, было хорошо видно уже по тому, что он неожиданно менял начатое им круговое движение, — по своему рисунку оно переходило то в эллипс, то в любую другую фигуру»215.

Мы попытались представить здесь лишь некоторые характерные черты картины болезни апраксии. Обратимся теперь к ним с тем, чтобы дать им теоретическую оценку. Старые теории, как и в случае афазий, считали причиной измененного поведения больного утрату им неких «образов памяти». Подобно тому как утрата «образов звука» или «письменных образов» должна была объяснять нарушения в понимании слов и при письме, так и изменения действий выводились в основном из повреждений «памяти», воспоминаний предшествующих впечатлений (прежде всего, впечатлений в кинестетической области). Примыкая к Вернике, пытавшемуся проинтерпретировать таким образом всю область «асимволических» нарушений, Липман поначалу также считал причиной патологических изменений то обстоятельство, что у больных «вообще угасали воспоминания о заученных формах движения; либо они с трудом ими вспоминались — например, оперирование с объектами возвращалось только при

202

наличии оптически-тактильно-кинестетических впечатлений от объектов». Эта неспособность производить движения по памяти — не ограничивающаяся одними экспрессивными движениями, но выступающая при любых других манипуляциях с объектами — казалась Липману ядром «апраксических» нарушений216. Кажется, сам Липман недолго удовлетворялся такой теорией, сводящей апраксии в основном к повреждению чисто репродуктивных процессов, но пытался ее уточнить и модифицировать217. Против такого взгляда говорит прежде всего признаваемый и отмечаемый им самим факт: совершенно аналогичные наблюдаемым в «свободном» движении дефекты обнаруживаются и там, где речь идет о простой имитации движений218. Если больной не может совершить определенное движение только потому, что он не в состоянии пробудить у себя образ памяти, то разве он не мог бы его повторять за другими, прямо ему о нем напоминающими? Такое объяснение не учитывает именно те тонкие особенности картины апраксии, которые были установлены самим Липманом в качестве специфических черт этой аномалии. Когда Гольдштейн знакомил меня со случаем «Ш.» во Франкфуртском неврологическом институте (о нем мы говорили ранее), то одной из наиболее поразительных его черт было то, что больной, только что вполне правильно совершавший какое-то движение, тотчас прекращал его, стоило лишить его некоего объективного «субстрата». Стоя перед дверью, он мог в нее постучать и правильно осуществлял это движение левой рукой, но он останавливался в оцепенении, когда его отводили всего на один шаг от двери: поднятая рука повисала в воздухе, и никакие настояния врача не приводили к соответствующему движению. Можем ли мы тогда считать, что в этом случае образ памяти о стуке в дверь (т. е. движение, секундой ранее им воспроизводившееся) вдруг исчезло из памяти больного? Или, если взять случай пациента, который сдувал листок бумаги со стола, но не мог повторить движение без предмета, — оказывался ли он в своего рода пустоте, испытывая недостаток кинестетического образа памяти о сдувании? Этот своеобразный феномен явно нуждается в более глубоком объяснении, чем простое сведение к неким ассоциативным механизмам.

Гольдштейн попытался дать такое объяснение, показав принципиальную зависимость любых движений (и в особенности всех «абстрактных» произвольных действий) от зрительных процессов. На примере обоих своих «душевно слепых» он хотел показать связь любых нарушений зрительного узнавания и зрительного представления с серьезными дефектами способности движения и действия. В конечном счете все это обосновывается тем, что любое совершаемое нами произвольное движение предполагает какое-то опосредование и некий «фон». «Мы совершаем наши движения не в "пустом" пространстве, не имеющем никакого отношения к движениям, но в пространстве, которое находится в совершенно определенном с ними отношении: движение и фон представляют собой лишь искусственно разделяемые моменты единого целого». Поскольку «душевно слепым» с тяжелыми повреждениями оптически-пространственных переживаний уже не удается создать для своих движений зрительное опосредование, то и движения оказываются серьезнейшим образом задетыми, а потому должны демонстрировать иную, чем у здоровых, «форму».

203

Даже там, где больные достигают по видимости правильных результатов последние опираются на совершенно иной фундамент: «фон» сдвигается из оптической области в кинестетическую.

Важнейшее различие между оптически и кинестетически фундированным «фоном» Гольдштейн видит в том, что второй менее поддается варьированию. «Зрительный фон независим от моего тела и его движений — оптически представленное пространство не сдвигается вместе с изменением положения моего тела. Оно находится вовне и фиксируется, мы можем по-разному осуществлять в нем наши действия. Кинестетически фундированный фон значительно теснее связан с нашим телом. Кинестетически фундированная поверхность всегда как-то соотносится с моим телом; кинестетический образ акта письма заранее содержит в себе определенное положение поверхности, на которой я пишу, тогда как при зрительном фоне я приспосабливаю к нему мое тело».

Случай одного из «душевно слепых» Гольдштейна характеризуется тем, что пространство для него всегда ориентировалось на положение его тела. «Вверху» для этого пациента всегда означало по направлению к его голове, а «внизу» — по направлению к его ступням. Поэтому, лежа на диване, он не мог указать, где «верх» и «низ» у комнаты. Его движения при письме или рисовании всегда происходили примерно на одном уровне, были как бы сплющенными и избегающими вертикалей. Писать ему было удобнее всего стоя, но «он был не в состоянии переместить этот уровень, т. е. писать на другом уровне. Когда его просили об этом, то создание такого нового уровня трудно ему давалось... Например, когда его просили изобразить круг на горизонтальном уровне, то он плотно прижимал оба локтя к туловищу, ставил руки под прямым углом и совершал колебания всем телом, чтобы руки двигались по горизонтали. С помощью кинестетических ощущений он идентифицировал уровень движения своих рук как горизонтальный и тем самым осуществлял предписанные ему для письма движения. Поскольку кинестетически фундированный уровень прочно закреплен, то для нахождения наиболее удобного ему уровня должно было меняться положение всего тела. Это было легко продемонстрировать, предлагая ему писать сначала стоя, а затем лежа. Уровень, на котором он писал, всегда занимал одну и ту же позицию по отношению к положению его тела; эти два уровня, естественно, находились перпендикулярно друг к другу, равно как и соответствующие две позиции его тела»219.

Здесь мы опять наблюдаем в высшей степени характерную и значимую для нас черту: именно эта трудность или невозможность «перемещения», свободного варьирования точками отсчета, встречалась нам в самых различных случаях при афазиях и агнозиях и даже выступала как ядро присущих им «интеллектуальных» нарушений. Это обнаруживается и в действиях больных, и в проводимых ими операциях счета, и в форме их ориентации в пространстве, и в их речи. Но уже поэтому нам следует задать вопрос: достаточно ли для объяснения рассматриваемого нами общего изменения у больных сведения этого изменения к измененной форме зрительных переживаний? Не следует ли для универсального нарушения искать и более общую причину? Подробные клинические наблюдения Гольдштейна над «душевно слепым» пациентом «Ш.»

204

показывают, что при выполнении некоторых действий больному требовались не только зрительные, но и осязательные средства. Даже видя дверь, он не мог воспроизвести необходимые при «стуке» движения, пока он до нее не дотягивался и к ней не прикасался. «Проект движения» рассыпался не только при отнятии у него зрительных, но также тактильных вспомогательных средств — когда дверь скрывалась из виду или больного отводили от двери так, что он утрачивал непосредственное с ней соприкосновение.

В то же самое время мы видим, что принципиальная трудность «перемещения» обнаруживается не только у больных с наиболее тяжелыми повреждениями зрительного узнавания и представления. В случаях афазии мы обнаруживали такого рода дефекты и у больных без повреждений такого рода. В предлагавшемся Хэдом больным тесте на «руку, глаз и ухо» неудачи пациентов никак не были связаны со зрительными их переживаниями: когда врач становился позади них, а они могли видеть его движения в зеркале, пациенты в общем безошибочно повторяли движения220. Это указывает нам направление изменений поведения как в случаях афазии, так и в случаях зрительной агнозии. Я напомню о том, что тот же самый пациент Гольдштейна с рассматривавшимися выше симптомами апраксии демонстрировал странные на первый взгляд нарушения речи. У него имелись затруднения при повторении за другими, хотя и не слишком значительные; но степень затруднения зависела от содержания сказанного. Он правильно повторял фразу «Я могу хорошо писать левой рукой», но то же предложение им никак не «выговаривалось», когда слово «левая» менялось на слово «правая». В таком случае от него просили что-то «нереальное», поскольку из-за одностороннего паралича правая рука была неподвижной221.

Не сталкиваемся ли мы с тем же самым ограничением, с той же самой «привязанностью к объекту» и к конкретному «положению вещей» во всех действиях больного? Он всякий раз был способен воздействовать на чувственно данный ему объект, но не на объект в своем представлении. Пока он имел дело с реальным объектом, его операции мало чем отличались от операций здоровых людей. Он достаточно хорошо ориентировался в пространстве, в привычном ему окружении. Например, он один ходил по госпиталю, без труда находя дверь своей комнаты, и т.д. Но эти способности улетучивались, когда пациент должен был двигаться не в «пространстве вещей», а в свободном пространстве фантазии. Он с легкостью вбивал гвоздь в стену, но это движение неожиданно тормозилось, стоило ему лишиться чувственно-предметной опоры. То же движение не совершалось им «в пустоте». Хейлброннер сообщает, что многие его больные на просьбу совершить движение без объекта (например, воспроизвести жесты подсчета денег, закрытия двери) после заполненной размышлениями паузы совершали странные движения пальцами, чуть ли не вывихивая себе суставы, демонстрировали гримасы, отчетливо выражавшие гнев и раздражение. Один из пациентов, аптекарь по профессии, который должен был воспроизвести движение при скатывании пилюлей пораженной апраксией левой рукой, даже назвал это задание «издевательством»222. Другой больной хорошо управлялся со всеми повседневными предметами, пока они находились в привычных ситуаци-

205

ях, но это не удавалось ему в измененных обстоятельствах. Во время общего обеда он пользовался ложкой, стаканом и т.п. не хуже здоровых, но в остальное время те же объекты вызывали у него совершенно бессмысленные движения223.

Мы видим, что отдельные действия остаются осмысленными в конкретных ситуациях, но эти действия как бы сплавляются с ситуациями, они не могут быть из них высвобождены и не осуществляются самостоятельно. Такое свободное использование затрудняется в этих случаях не столько тем, что больной не в состоянии создать чувственно зримое пространство — в качестве посредника и фона — для своих движений, но тем обстоятельством, что он не располагает «пространством игры» для этих движений. Именно такое пространство является творением «продуктивной способности воображения», поскольку оно способствует взаимообмену данного и не-данного, действительного и возможного. Здоровый индивид совершает движение «забивания гвоздя» и в случае чисто воображаемой стены, и в случае стены реальной, так как он может варьировать элементы чувственно данного в свободной деятельности, «мысленно» сочетая и заменяя друг на друга данное здесь и теперь и не-данное. Именно такое варьирование, представительство одного другим, вызывает, как мы уже видели, затруднения у больных. Движения и действия у них стереотипны: они идут по фиксированным и привычным каналам в застывших комбинациях. Пространство, в котором они способны сравнительно хорошо и безошибочно двигаться, является узким пространством соприкосновения с вещами; это уже не свободное и широкое «символическое пространство» представления. Больной может завести часы, когда ему их дают в руки, даже если это требует от него довольно сложных движений, но он не в состоянии «представить себе» это движение и осуществить его на основании одного лишь представления, когда исчезает чувственный субстрат, а именно, когда у него забирают часы224. Такое представление предполагает не только пространство вещей, но требует «схематического» пространства. Именно эта неспособность к схематизации, к движению не только в пределах пространственной, но также и мысленной схемы всякий раз заявляет о себе в языковых операциях больных — даже там, где не было существенно затронуто привычное понимание слов и предложений и пока это касается употребления языка в повседневной жизни. Нарушения почти незаметны, пока язык больных прикрепляется к объектам, пока он движется от одного конкретного предмета к другому. Но это нарушение тут же выходит на поверхность, стоит предложить ему заменить один предмет другим или правильно употребить аналогию или метафору225. Это касается и способа его речи, становящейся как бы малоподвижной, — здесь ему также не хватает «пространства игры», придающего языку широту, живость и подвижность. В обоих случаях — и в речи, и в деятельности больного — происходит быстрое ослабление именно «репрезентации», тогда как ему сравнительно легко удается все то, что связано с операциями простой «презентации»226.

Если вернуться к тем терминам, которые использовались нами ранее, повреждения относятся здесь не столько к способу «зрения», сколько к форме «видения», что влечет за собою все нарушения «проекта поведения» в целом. Ведь всякий проект свободного движения требует особого

206

рода «видения» — духовной антиципации предвидения будущего, предвосхищения возможного. Иногда кажется, что страдающий от апраксии больной правильно улавливает некую цель; но любой новый сенсорный раздражитель, пришедший к нему извне, может сбить его с пути и направить действие в ложном направлении. Как выразился по этому поводу Липман, мысль о цели вытесняется другим — «эстезиогенным» — представлением227 . В других случаях какая-то более или менее неопределенная идея цели проходит сквозь последовательность действий больного; однако она улавливается им недостаточно четко и ясно для того, чтобы рассматривать целостность действия с одной точки зрения и, исходя из нее, артикулировать это действие. Отдельные его фазы образуют простой агрегат; они как-то соединяются друг с другом, но они не пронизывают друг друга в соответствии с определенным порядком. Телеологическая структура заменяется здесь простым потоком событий: формирование согласно цели (где каждая фаза действия однозначно занимает свое место в целом, получая временную и предметную определенность) замещается мозаикой частичных актов, то так, то иначе перетекающих друг в друга. Возникает та форма расстроенного действия, которую Липман описал как «идеаторную апраксию». «Во всех произвольных действиях, — как отмечал еще Джексон, — имеется предпонимание (preconception). Действие совершается потенциально перед тем, как оно будет совершено актуально; "мечта" о действии предшествует самому действию»228. Больной, в большинстве случаев способный совершать действия, побуждаемые непосредственными потребностями настоящего момента, не способен так «мечтать» — он не может предварять будущее его проектом. Многие больные, неспособные по чей-то просьбе налить воду в стакан, прекрасно с этим справляются, когда испытывают жажду229. Операция удается тем лучше, чем непосредственнее она направлена на цель, и тем хуже, чем больше ряд опосредующих членов, имеющих значение для осуществления действия, между его началом и концом. Например, это очень ярко проявляется у некоторых пациентов Хэда, которым не удавались «косые» удары при игре в бильярд: они могли направить один шар на другой по прямой линии, но не могли «сыграть о борт» или сыграть с помощью третьего шара230.

Такая опосредованная операция всегда является символической: нужно отвлечься от настоящего момента и реального объекта и свободно представить себе идеальную цель. Тут мы имеем дело с таким же «рефлексивным» поведением, какое характерно для языка и необходимо для его развития. Нарушение такого поведения задевает и тормозит не только речь, но и любую деятельность (например, способность читать и писать), направленную не на сами предметы, а на «знаки» предметов и их значения. Мы наблюдаем здесь те же ступени, поскольку в большинстве случаев нарушаются не чтение или письмо как таковые, но какие-то операции в рамках этих двух видов деятельности, по которым мы замечаем отклонение от нормального поведения. Дефекты проявляются тем сильнее, чем больше операция требует «перемещения», перехода от одной системы к другой. Переписывание текста удается, пока он просто копируется буква за буквой; напротив, переход от одного шрифта к другому, скажем, превращение напечатанного текста в написанный, затруднено

207

или невозможно231. Способность свободного письма может быть сильно повреждена, хотя диктанты сравнительно хорошо удаются пациенту. Здесь также проявляются любопытные различия, в зависимости от того, идет ли речь об употреблении заученных и стереотипных формул или о свободном акте письма. Один из пациентов Хэда по просьбе мог правильно написать свое имя и свой адрес, но ему не удавалось написать адрес матери, хотя она жила в одном с ним доме232. Здесь мы также имеем дело не столько с материей, сколько с формой действия; критерий заключается не в простом совершении операции, но в значении ее для целостности обстоятельств и условий ее совершения.

Но здесь нам следует остановиться, поскольку у читателя-философа уже давно должно было возникнуть впечатление, что мы слишком задержались на рассмотрении патологических случаев, входя во все их детали. Мы не могли избежать этого, ибо иначе ничего не получили бы для решения нашей общей проблемы. Даже лучшие специалисты в этой области, которым мы здесь доверялись, единогласно отмечают, что в области рассматриваемых нарушений нет проку от общей симптоматологии или простого перечисления операций и ошибок. Каждый случай дает новую картину и должен пониматься из присущих ему особенностей. Нигде мы не сталкиваемся с повреждением какой-то обшей «способности», будь то способность речи или целесообразного действия, чтения или письма. Как однажды метко заметил Хэд, общие способности такого рода столь же мало существуют, как общие способности есть или ходить233. Место такого субстанциального подхода повсюду должен занять функциональный подход: мы наблюдаем здесь не утрату какой-то способности, но трансформацию и перестройку в высшей степени сложного психического и духовного процесса. В зависимости от изменения той или иной характерной фазы целостного процесса возникают в высшей степени различные картины болезни, ни одна из них не напоминает другую по отдельным своим чертам и особенностям, но тем не менее все они связаны друг с другом общим направлением изменений или отклонений.

Мы пытались установить это общее направление, рассматривая детали отдельных случаев, приводимые в описаниях наиболее серьезных и строгих наблюдателей; мы стремились привести к «общему знаменателю» нарушения при афазиях, агнозиях и апраксиях. Но это не означает того, что разнородные репрезентативно-символические операции, представляющие собой необходимое условие речи, перцептивного узнавания и действия, суть проявления некой «базисной силы», что мы можем рассматривать их как манифестации «символической способности вообще».

«Философия символических форм» не нуждается в таком гипостазировании, да и не допускает его уже по своим предпосылкам. Она ищет не столько общности бытия, сколько общности смысла. Поэтому открытия патологии, которые мы не должны игнорировать, нужно попытаться применить при решении более общей культурно-философской проблемы. Что означают для строения культуры и целостного ее образа эти патологические изменения языка и родственных им символических операций? Гельб и Гольдштейн называли поведение больных более «примитивным» и «близким жизни», отличая его от «категориального» поведения здоровых. Выражение «близкий жизни» удачно там, где под жизнью понимается

208

совокупность органически-витальных функций, противопоставляемых специфически духовным функциям. Между этими двумя сферами четкую разграничительную линию проводят именно те духовные образования, которые можно объединить понятием «символические формы». Еще до перехода в эти формы жизнь сама по себе целесообразна и направлена на какие-то цели. Но знание этих целей всякий раз производит разрыв с непосредственностью жизни, с ее «имманентностью». Любое познание мира и любое — в узком смысле слова — «духовное» на него воздействие требует, чтобы «Я» отделилось от мира, чтобы оно стало на определенную к нему «дистанцию» и в созерцании, и в действии. В поведении животных такая дистанция еще отсутствует: животное живет в окружающем его мире, не противопоставляя ему себя подобным образом, а потому и не «представляя» его себе. Такое обретение «мира как представления» является целью и результатом символических форм — результатом языка, мифа, религии, искусства и теоретического познания. Каждая из них строит свое собственное интеллигибельное царство с присущей ему значимостью, ясно и четко поднимающееся над сферой одного лишь целесообразного поведения. Там, где эта пограничная линия начинает вновь стираться, в особенности там, где сознание теряет надежное руководство языка (или оно утрачивает свою прежнюю определенность), меняется характер как перцептивного узнавания, так и действия. На многие явления в картинах болезни афазии, агнозии и апраксии неожиданно проливается свет, когда вместо масштаба «здорового» поведения мы избираем в качестве нормы сравнительно простой биологический слой. Когда больной правильно пользуется ложкой и стаканом в обеденное время, но игнорирует их и не умеет их целесообразно употреблять в другое время, то поразительную этому аналогию дает «образ действия» животных. Вспомним о поведении паука, тут же нападающего на комара или муху, попавших к нему в сеть привычным образом, но убегающего от них, если сталкивается с ними в непривычных условиях. Песочная оса не заносит свою добычу прямо к себе в нору, но кладет ее перед ней, чтобы сначала проверить вход, — и повторяет это действие 30-40 раз подряд, если привычная последовательность действия была нарушена каким-нибудь внешним вмешательством234. Тут мы имеем пример застывшей последовательности стереотипных действий, ему подобные мы можем наблюдать и у больных. В обоих случаях и представление, и действие как бы принуждены идти по уже проложенным колеям, из которых они не в силах вырваться, чтобы самостоятельно представить себе как отдельные «признаки» предмета, так и отдельные фазы своего действия. Деятельность направляется импульсами из прошлого, толкающими и направляющими ее в будущее; она не определяется этим будущим в антиципации, в его идеальном «предвосхищении».

Этот выход к «идеальному» двояким образом прослеживается в развитии объективной культуры. Форма языкового мышления и форма инструментального мышления взаимосвязаны и взаимозависимы. С помощью языка и ς помощью орудия человек отвоевывает себе новую базисную форму поведения, которая присуща исключительно человеку. В своем представлении о мире и в своем воздействии на него человек освобождается от принудительности чувственного влечения и непосредственных

209

потребностей. На место прямого схватывания приходит новый способ присвоения мира, теоретического и практического над ним господства: от «схватывания» (Greifen) он переходит к «постижению» (Begreifen)235. Больные афазиями и апраксиями, кажется, опускаются на одну ступеньку по той лестнице, какую долго и упорно возводило для себя человечество. Больному становится как бы непонятным все опосредованное — все неосязаемое, не данное ему прямо, улетучивается из его мышления и его воли. Он способен уловить и правильно использовать «действительное», конкретно присутствующее и «нужное» на данный момент, но у него отсутствует духовный взгляд вдаль, видение того, что прямо не дано глазу и является лишь «возможным». Патологическое поведение словно ослабляет импульс, всякий раз выводящий дух за пределы непосредственно воспринятого и желаемого236. Но именно этот шаг назад высвечивает с новой стороны общее движение духа и внутренний закон его строения. Процесс одухотворения, «символизации» мира, улавливается нами в своем значении как раз там, где он уже не протекает свободно и беспрепятственно, где он сталкивается с барьерами и должен их преодолевать. В этом смысле патология языка и патология действия дают нам масштаб, с помощью которого мы можем измерить дистанцию, отделяющую органический мир от мира человеческой культуры, пролегающую между областью жизни и областью объективного духа.

 

210

Примечания

1 См. выше: с. 79, а также: т. 2. С. 32, 205-210.

2 См.: Koehler W. Zur Psychologie des Schimpansen; Psychol. Forschung 1. S. 27 (см.: Bd. 1. S. 136).

3 См. подробнее: Stern С., Stern W. Die Kinderpsychologie. Lpz., 1907. S. 35, 39, 224 ff.

4 Термин «функция представления» используется мною в том смысле, как он употребляется Карлом Бюлером, чьи работы еще не были мне известны при рассмотрении проблем философии языка в первом томе «Философии символических форм» (см. прежде всего с. 27 и далее, с. 112 и далее). Тем более важно будет подчеркнуть принципиальное совпадение в этом пункте результатов философского анализа языка и его исторического анализа в психологически и биологически ориентированных исследованиях Бюлера. См.: Buehler S. Kritische Musterung der neueren Theorien des Satzes, Indogerman. Jahrbuch, Bd. 4, 1919; Vom Wesen der Syntax // Festschrift für Karl Vossler. Heidelberg, 1922. См. также статью: Über den Begriff der sprachlichen Darstellung // Psychol. Forschung III. S. 282 ff.

5 Stenzel J. Sinn, Bedeutung, Begriff, Definition. Ein Beitrag zur Frage der Sprachmelodie. Jahrbuch für Philologie I, 1925. S. 182.

6 См.: Pick Α. Die agrammatischen Sprachstörungen. Bd. 1. Berlin, 1913. S. 162 f.

7 См. выше: Т. 1. С. 107 и далее.

8 Klages. Ibid. S. 198. Тот факт, что животные часто сильнейшим образом «реагируют» на отображения, бегут от них в страхе, ничуть не противоречит этому наблюдению, но, скорее, его подтверждает. Пфунгст сообщает об одной молодой обезьяне, которая однажды была страшно напугана человеческим портретом с большими глазами — изображением Фридриха Великого — и успокоилась лишь после того, как портрет убрали. Разумеется, рисунок воспринимался здесь не как образ человека, но животным были схвачены отдельные выразительные характеристики. Действие здесь оказывает физиогномическое переживание «глазастости», а не человеческое лицо, чьей частью являются глаза. Об этом различии см. замечания Вернера (Werner. Entwicklungspsychologie. S. 53).

9 См. подробнее: Т. 2. С. 50 и далее, С. 245 и далее.

10 При всей известности этого сообщения, я не удержусь от того, чтобы привести здесь некоторые характерные детали. «Мы подошли к водокачке, и я дала Хелен подержать кувшин, пока я качала воду. Пока холодная вода заполняла кувшин, я по свободной руке Хелен просигналила ей по буквам: "В-о-д-а". Это слово, соединившись с ощущением холодной воды, перетекающей через край кувшина у нее по руке, кажется, поразило ее. Она выронила кувшин и застыла в каком-то оцепенении. Лицо ее озарилось каким-то новым светом. Она несколько раз сама повторила слово "вода". Затем она нагнулась, дотронулась до земли и спросила ее название, а затем имена насоса и решетки. Потом она неожиданно повернулась ко мне и спросила, как меня зовут. Я просигналила ей: "Учитель". Как раз в этот момент няня занесла в помещение, где находилась колонка, маленькую сестру Хелен, и та просигналила"ребенок" и показала на няню. На обратном пути домой она была крайне возбуждена и спрашивала названия каждого встретившегося предмета, до которого она дотрагивалась, так что за несколько часов она добавила в свой словарь около тридцати слов». Keiler H. Die Geschichte meines Lebens. Stuttgart, 1904, S. 225 f. См. подробнее: Stern С., Stern W. Die Kindersprache. S. 176 ff.

11 Хорошие примеры решающей роли функции называния приводятся в книге Бюлера. См.: Buehler K., Die geistige Entwicklung des Kindes. Jena, 1921. S. 207 ff., 374 ff.

12 Herder J.G., von. Über den Ursprung der Sprache. 1772 // Werke. Bd. 5. 34 ff; см. подробнее в Т. 1. С. 77 и далее.

211

13 О понятиях «запечатленность» и «запечатленное обладание» см. ниже, часть 2, гл.5.

14 См. подробнее: Т. 1. С. 207 и далее.

15 См. по этому поводу: Hoffmann E. Die Sprache und die archaische Logik. Heidelberg, 1925.

16 Lazarus M. Das Leben der Seele in Monographien über ihre Erscheinungen und Gesetze. Bd. 2. Berlin, 1857. S. 192. Современная психология мышления — например, в форме, представленной Хёнигсвальдом, — также начинает с поисков действенности языка исключительно в области дискурсивного мышления и явно ограничивается этой сферой. Но при ближайшем рассмотрении становится очевидным, что развитое Хёнигсвальдом учение о «словесности мысли» имеет более широкое значение. Для него не существует мысли без первичной отнесенности к слову; нет переживания мысли, которое не было бы обусловлено потенциальной его корреляцией со словом. Тот, кто мыслит «нечто», уже полагает это «нечто» в сфере объективного бытия и объективной значимости; предполагается, что мыслимое остается для всех тем же самым — или должно им оставаться. Соответственно, мысль о «чем-то» и возможное согласие по его поводу суть взаимозаменяемые понятия: кто мыслит «нечто», тот по необходимости ищет для него языковое выражение, поскольку оно является предпосылкой объективного содержания мысли. «Словесность мысли» тем самым оказывается «решающим условием всякого языково-конструктивного раскрытия мысли в суждении и речи», а этим одновременно объясняется «психологически непоколебимое стремление мышления к такому раскрытию». Если внимательнее посмотреть на эту аргументацию, то мы замечаем, что она никак не ограничивается сферой логико-дискурсивного мышления в узком смысле слова, но распространяется на все акты теоретического сознания, пока оно хоть как-то притязает на «объективность» и каким-то образом направлено на «предмет». Эта предметная интенциональность не ограничивается мышлением с его логическими суждениями и умозаключениями, но присуща уже восприятию или созерцанию: в них также «нечто» должно восприниматься или созерцаться. Полагание такого «нечто» тем самым теснейшим образом связано со «словесностью», которая должна выступать уже в этих первичных слоях и принимать решающее участие в их построении. В действительности своеобразие психологии мышления Хёнигсвальда заключается именно в том, что, в сравнении с традиционным подходом и обычным словоупотреблением в психологии, в ней осуществляется существенное расширение понятия «мышление». Оно обозначает уже не отдельный класс психических феноменов, противопоставляемый другим классам (ощущению или созерцанию, чувствам или воле), но выступает как базисный психологический феномен — как то, что делает психическим любое душевное содержание. «Мышление» здесь понимается как универсальное выражение любой осмысленности переживания. А так как эта наделенность смыслом принадлежит к элементарным психическим фактам — называйся они ощущениями, представлениями, элементами представления и т.п., — то конституируется она, по Хёнигсвальду, только посредством «словесности смысла». См.: Hoenigswald R. Die Grundlagen der Denkpsychologie. Lpz., 1925. S. 28 ff., 128 ff., 157.

17 См. известные наблюдения Фолькельта над пауками. Volkelt H. Über die Vorstellungen der Tiere. Lpz., 1914. S. 15 ff, 46 ff.

18 Thorndike E. L. Animal Intelligence. 1911. P. 109 ff.

19 Bühler. Die geistige Entwicklung des Kindes. S. 128.

20 См.: Major D. R. First steps in mental growth. 1906. P. 321. Цит. по: Stern С., Stern W. Die Kindersprache. S. 176.

21 Примеры этого, см.: Stern С., Stern W. Die Kindersprache. S. 175 ff.

22 См. подробнее: Т. 2. С. 66.

212

23 См. выше: С. 66-67.

24 Hering E. Grundzüge der Lehre vom Lichtsein. Berlin, 1920. S. 13 (первоначально опубликована в: Handbuch der Augenheilkunde. Teil 1. Kap. 12).

25 Schapp W.A.J. Beiträge zur Phänomenologie der Wahrnehmung. Göttinnen, 1910. I-D. S. 78 ff, 106 f.

26 Ibid., S. 114.

27 Подробнее об этом говорится во введении к моей работе: Leibniz' System in seinen wissenschaftlichen Grundlagen. Marburg, 1902.

28 См. подробнее в: Henning H. Der Geruch. Lpz., 1924. S. 275, 278.

29 Ibid. S. 66.

30 Katz D. Der Aufbau der Tastwelt. Lpz., 1925. S. 255.

31 Ibid. S. 19.

32 Детальный анализ дан в работе: Katz D. Die Erscheinungsweise der Farben und ihre Beeinflussung durch die individuelle Erfahrung. Lpz., 1911.

33 Helmholtz H. L. F., von. Handbuch der physiologischen Optik. Hamb., Lpz., 1896. S. 607 f.

34 Henning H. Grundzüge der Lehre vom Lichtsinn. I. Abschnitt. S. 4, S. 8. Бюлер также подвергал резкой критике «теорию суждения» Гельмгольца на том основании, что «впечатления-гештальты и истинные данности суждения совершенно отличаются друг от друга» См.: Handbuch der Psychologie. Teil 1. Die Struktur der Wahrnehmungen. Jena, 1922. § 15 u.s.

35 Ibid. § 4. S. 6 ff.

36 См.: Henning H. Über das Gedächtnis als allgemeinen Faktor der organisierten Materie. Wien, 1876.

37 См.: Katz D. Die Erscheinungsweise der Farben. в особенности см.: § 17. S. 214 f; относительно понятия и проблемы «световой перспективы» см.: § 8. S. 90 ff.

38 См. ниже: С. 190.

39 Goethe J.W. von. Naturwissenschaftliche Schriften. Weimar Ausgabe. Bd. 6. 302.

40 Katz D. Ор. cit. S 306 ff.

41 О понятии и методе «совершенной редукции» цветовых впечатлений см.: Katz D. Ор. cit. § 4. S. 36 ff.

42 См. подробнее: Katz D. Ор. cit. § 24. S. 264 ff.

43 Henning H. Grundzüge einer Lehre vom Lichtsein. § 4. S. 9.

44 Характерно то, что Катц, поначалу пытавшийся вместить свои наблюдения и эксперименты в рамки общей ассоциативной теории и объяснить их законами «репродуктивной способности воображения», был вынужден отойти от такого объяснения силой самих фактов. Он ясно указывает на то, что феномен так называемой «световой перспективы» и дифференциация «настоящих» цветов предметов от тех цветов, что возникают лишь при каком-то «ненормальном» освещении, не могут быть в достаточной мере объяснены «центральными репродукциями оптических остатков». В данном случае, продолжает Катц, «оперирование репродуктивными представлениями невозможно уже потому, что рассматриваемые процессы... не во всех отношениях идентичны тем, которые обычно наблюдаются при ассоциации впечатлений или представлений. Ведь при ассоциации в обычном смысле этого слова ассоциируемым элементам приписывается полная самостоятельность и независимость; каждый из них способен войти в любую другую ассоциацию. Между соединенными ассоциацией элементами нет никакой "внутренней" связи: они примыкают друг к другу только "внешне", без какой бы то ни было необходимости. Наконец, для такого соединения двух элементов в ассоциацию требуется, чтобы они либо сосуществовали, либо следовали один за другим. Но все эти три условия не подходят к процессу дифференциации освещающего и освещаемого. С господствующей сегодня точки зрения, при отличном от нормального освещении имеющееся впечатление дол-

213

жно воспроизводить то цветовое впечатление, которое имелось бы при нормальном освещении. Тогда цвета поверхностей сами должны были бы считаться элементами. Но такое представление ложно: я никогда не могу испытывать цвета поверхностей без какого-то освещения; ассоциируется не определенное освещение с определенным цветом поверхности, но сами входящие в отношение элементы суть продукты освещения и цвета поверхности». Кроме того, соединяемые здесь элементы внутренне родственны друг другу: они являются переживаниями цвета и постоянно друг в друга переходят. Наконец, эти переживания никогда не даны одновременно, и они не нуждаются в том, чтобы с некой скоростью следовать друг за другом для того, чтобы они могли соединиться, как это должно происходить, например, со слогами при образовании ассоциации. Чтобы закрепить и терминологически зафиксировать эти отличия, Катц употребляет вместо обычного понятия ассоциации термин «цепная ассоциация». От обычной ассоциации она отличается тем, что «ассоциируемые элементы сами являются продуктами двух величин (освещения и освещаемого), чья природа заимствуется у переменной величины (освещения) и постоянной величины (освещаемого), но лишь при переживании цепи элементов» (Ор. cit. S. 376). Но такое понятие «цепной ассоциации» не столько расширяет рамки «классической» теории ассоциации, сколько ее подрывает. Речь здесь идет о совершенно иной форме отношения, чем в так называемых «ассоциации по сходству» или «ассоциации по смежности». Мы имеем здесь отношение «символической со-данности», в силу которого к представлению приходит уже не сам «здесь» и «теперь» данный феномен, но целостный комплекс — в данном случае явление «того же самого» предмета при «различном» освещении. В одном ряду отдельные его члены удерживаются не их сходством и не частотой появления (как то было в эмпирических последовательности и сосуществовании), но общей выполняемой ими функцией указания — тем фактом, что при всей своей чувственной гетерогенности они все же соотносятся с общей точкой отсчета (а именно, с Х тождественного самому себе «предмета»). Такое отношение не объяснить ассоциацией, но сама ассоциация, соединение многообразного и различного, становится возможной благодаря этому отношению. Сам Катц говорил: «Сознание одного предмета, в котором происходят изменения цвета, связывает переживания цвета, вызванные сменой освещения» (S. 379). Как мы уже видели, именно специфическая форма этого сознания никогда не может удовлетворительным образом обозначаться как «совместность» или «ассоциация» представлений, не говоря уж о том, чтоб ими объясняться. (См. по этому поводу: Т. 1. С. 000.). Исследования Катца поучительны в том отношении, что они показывают, как чисто цветовые феномены вступают друг с другом в совсем иные связи, стоит нам выйти за пределы «плоскостных» и «поверхностных» цветов, т.е. вместе с их отнесенностью и прикрепленностью к «объективному единству» предмета. Ранее они были относительно изолированными и каждый феномен в известной мере представлял лишь «самого себя». Теперь они образуют устойчивый ряд благодаря своей соотнесенности, входят в замкнутую цепь, где каждое звено представляет целое. Отдельные явления связываются друг с другом не внешним эмпирическим сходством и не отношениями эмпирических последовательности и сосуществования, но посредством единого предмета, который символически репрезентируется каждым из феноменов. Устанавливаемая между ними «духовная связь» есть акт обозначения: поскольку все многообразные и различные феномены «обозначают» и «представляют» один и тот же объект, все они вступают в единство «созерцания».

45 Descartes R. Notae in programma quoddam / Ed. A. Tannery, P. Tannery. Vol. 8. P. 360; см. подробнее: Erkenntnisproblem. Bd. 1. S. 489 f.

46 Berkeley G. New theory of vision; Berkeley G. The theory of vision vindicated and explained. О понятии «внушение» и его месте в системе Беркли см.: Erkenntnisproblem. Bd. 2. S. 283 ff.

214

47 См. подробнее ниже, ч. 3, гл. 1 и 2.

48 К этому первичному переживанию пространственного — к чисто «прагматическому» пространству — относится тонкий анализ Хайдеггера с разработанными им определениями (Heidegger M. Sein und Zeit // Jahrbuch für Philosophie und Phänomenologische Forschung. Bd. 7, 1927. S. 102 ff). Согласно Хайдеггеру, уже любая характеристика «сподручного», «орудийного» сталкивается с моментом пространственности. «Место и множественность мест не следует истолковывать как "Где" любого наличия вещи. Место всегда есть некое "Там" и "Тут", как принадлежность орудий... Эта ориентировка множественности мест сподручного по областям составляет охватывающее, окружающее нас в окружающем мире встреченного сущего. Поначалу никогда нет трехмерной множественности возможных мест, заполненных наличными вещами. Эти измерения пространства еще скрыты в пространственности сподручного... Все "Где" открываются на путях повседневного обращения и осмотрительно толкуются, а не устанавливаются, не регистрируются созерцательным обмером пространства». Наш подход и наши задачи отличаются от предложенных Хайдеггером прежде всего тем, что, не останавливаясь на ступени «сподручного» с присущей ему «пространственностью» (но и не оспаривая ее существования), они сразу выходят за ее пределы. Тем самым прослеживается путь, ведущий от пространственности как одного момента сподручности, к пространству как форме наличного; далее мы покажем, как этот путь проходит сквозь область символического формирования — в двояком смысле «представления» и «значения» (см. ч. 3).

49 О структуре этого «математического»» пространства см. ниже (ч. 3, гл. 3—5).

50 См., например, наглядный материал в: Daniel Th. W. Mexico: Grundzüge der altmexikanischen Geisteskultur. Hagen und Darmstadt, 1922.

51 См. подробнее в: Т. 2. С. 83 и далее, С. 111 и далее.

52 Ср. со сказанным в Т. 1. С. 93 и далее, 107 и далее. Сходным образом это подчеркивается и в работе X. Фрейера, где говорится о решающей роли «указательного» жеста в его принципиальном отличии от любого простого «выразительного движения» (Freyer Н. Theorie des objektiven Geistes. Lpz,, 1923. S. 16 ff.).

53 Для чистого «пространства действия» (им обычно ограничивается мир животных) характерно то, что сообщается Хансом Фолькельтом в работе «О представлении у животных» о пространственной ориентировке паука: «Когда какой-нибудь предмет попадает в паутину, то паук, если он вообще на него реагирует, торопится к нему лишь в том случае, если тот движется; но если он висит в паутине неподвижно, то паук не бежит к нему прямо, но останавливается посередине сети, чтобы — говоря по-человечески — по радиальным нитям определить направление к попавшему в паутину предмету... Если в сети запутывается муха, она иной раз избегает встречи с пауком следующим образом: муха, лишь единожды пошевелив сеть, застывает в том месте, куда она попала. Паук, привлеченный первым колебанием паутины, перебегает в ее центр, перебирает одну за одной радиальные нити; иногда он обнаруживает направление, в котором неподвижно висит муха, иногда это у него не выходит, и он возвращается обратно без добычи... Из всего этого следует, что даже в центре паутины паук не получает адекватных сведений о том, что происходит на периферии, посредством зрительных восприятий (у него нет ни картины, ни даже видения движений), но и в данном случае основную роль в его поведении играет осязание... Даже если предмет висит в паутине на совсем незначительном расстоянии в 2-3 сантиметра, паук иной раз ero не обнаруживает» (Ор. cit. S. 51 f.)

54 Это видно также по опыту, полученному при наблюдении патологических изменений «сознания пространства», проливающему свет на различия между «пространством действия» и «символическим пространством». Этот опыт показывает, что больные с серьезными нарушениями способности узнавать и интерпре-

215

тировать пространственные образы тем не менее могут прослеживать сложнейшие пространственные действия, если последние доступны им иным образом — через движения и «кинестетические» восприятия (см.: Goldstein К., Gelb А. Über den Einfluss des vollständigen Verlustes des optischen Vorstellungsvermögens auf das taktile Erkennen // Psychologische Analysen hirnpathologischer Fälle. Lpz., 1920. См. также

ч. 2, гл. 6, §4). «Пространство» слепых, как показывает самоанализ ослепших, также оказывается не столько пространством представления, сколько динамическим «пространством поведения», полем определенных действий и движений (см.: Ahlmann W. Zur Analysis des optischen Vorstellungslebens. Ein Beitrag zur Blindenpsychologie // Archiv für die gesamte Psychologie. Bd. 46, 1924, S. 193 ff; Wittman J. Über Raum, Zeut und Wirklichkeit // Ibid., Bd. 47, 1924, S. 428 ff.

55 Kaila E. Gegenstandsfarbe und Beleuchtung // Psychologische Forschung. Bd. 3. S. 32 f.

56 Katz D. Die Erscheinungsweise der Farben. S. 275 f.

57 «We have native and fixed optical space-sensations; but experience leads us to select certain ones from among them to be the exclusive bearers of reality: the rest becomes signs and suggestions of these». James W. The Principles of Psychology. Vol. 2, 1910. P. 237.

58 Например, если квадратная фигура видится на наклонной по отношению к глазу плоскости, то она должна, согласно законам отражения на сетчатке, представляться четырехугольником с двумя острыми и двумя тупыми углами, тогда как в действительности она и в этом случае сохраняет свою «квадратность». Точно так же зрительное впечатление, само по себе соответствующее эллипсу, «преобразуется» в круг, т. е. в ту форму, которую мы видели бы при наблюдении ее не на наклонной, а на фронтально данной поверхности. Заслуживает внимания то, что этот феномен часто не наблюдается или искажается в определенных «патологических» случаях так называемой «душевной слепоты». Такой «слепец» (о нем детально сообщают Гольдштейн и Гельб), когда ему сначала фронтально и параллельно глазу предлагался круг или квадрат, а затем фигуры сдвигались при вращении вертикальной оси, отчетливо «видел» уже при повороте оси на 25-30 градусов эллипс или прямоугольный треугольник. При бинокулярном зрении феномен «кажущегося гештальта» восстанавливался (хотя и в ограниченной мере), так как пациент смотрел на предлагаемый ему образ более с точки зрения «действительной» формы объекта, чем в соответствии с отображениями на сетчатке. Подробнее см.: Goldstein К., Gelb А. Über den Einfluss des vollständigen Verlustes des optischen Vorstellungsvermugens auf das taktile Erkennen // Psychologische Analysen hirnpathologischer Fälle. Bd. 1. S. 36 ff.

59 James W. Ор. cit. Vol. 2. P. 240.

60 Что касается вопроса о чистом генезисе, то и в данном случае было установлено, что это характерное «символическое сознание» возникает и усиливается сравнительно поздно. Оно достигается вместе с освоением языка, и психология визуального восприятия приводит нас к тому, что первая реакция на свет, которую сетчатка передает сознанию, состоит из плоскостных цветов, тогда как сознание появляется и укрепляется постепенно, вместе с возникновением поверхностных цветов. По этому поводу см.: Katz D. Die Erscheinunfsweise der Farben. S. 306 ff., S. 397 ff.

61 См.: Klein F. Erlanger Programm // Mathematische Annalen. Bd. 43; подробнее см. ниже: ч. 3, гл. 4.

62 См. превосходный разбор феномена «зрительной инверсии», данный в: Hornbostel M., von. Psychologische Forschung. Bd. 1, 1922. S. 130 ff.

63 В своих «тестах на разумность», примененных к антропоидам, Кёлер также всякий раз подчеркивает, насколько тесно все «разумные» действия человекообразных обезьян связаны со способностями оптически-пространственной артикуля-

216

ции и относительно свободного «обозрения». Большая часть затруднений у животных во время тестов возникала именно в связи с трансформацией зрительных структур. (См.: Koehler W. Intelligenzprüfung an Anthropoiden I, Abhandl. Der Berliner Akad. D. Wissenschaften, Mat.-physik. Klasse, 1917, S. 90 ff., S. 105 ff.). Эта способность перегруппировки и «рецентрации» в рамках чисто визуального пространства с психологической точки зрения кажется началом и предварительным условием достижения того «схематического пространства», которое, по выражению Лейбница, есть не отдельная реальная вещь, но, скорее, «порядок возможных сосуществований» (un ordre des coexistances possibles).

64 См. выше: с. 110-113.

65 См. подробнее в моей работе Erkenntnisproblem, Bd. 2. S. 297 ff.

66 Kant I. Kritik der reinen Vernunft, I. Aufl., S. 113 f., 122 f. (Кант И. Критика чистого разума // Соч. в 6 т. Т. 3. М., 1964. С. 709, 714-715.).

67 Jaensch E. R. Über die Wahrnehmung des Raumes (Zs. für Psychologie, Ergänzungsband 6), Lpz., 1911; см. прежде всего гл. 5 этой работы «Локализация внимания».

68 Кант И. Критика чистого разума // Соч. в 6 т. Т. 3. М., Мысль, 1964. С. 223.

69 Там же.

70 Эта глава была написана до того, как был предложен пролагающий новые пути анализ «времени» и «временности» Хайдеггера {Heidegger M. Sein und Zeit. Jahrbuch f. Phaenom., 1927). Я не стану задним числом заниматься критикой результатов этого анализа. Такая критика была бы возможной и плодотворной лишь в том случае, если бы работа Хайдеггера была издана целиком. Фундаментальная проблема «философии символических форм» лежит как раз в той области, что выразительно и сознательно исключается из рассмотрения в первом томе, опубликованном Хайдеггером. Ее никоим образом не касается то, как ставит Хайдеггер вопрос о «временности» как «изначальном смысле бытия здесь-бытия». «Философия символических форм» никак не оспаривает эту «временность», обнаруживаемую Хайдеггером как последнее основание «экзистенциальности здесь-бытия» и проясняемую в отдельных своих моментах. «Философия символических форм» начинается там, где эта «временность» завершается, там, где происходит переход от такой «экзистенциальной» временности к форме времени. Условия возможности этой формы она стремится показать как условия полагания «бытия», выходящего за пределы экзистенциальности здесь-бытия. Как и в случае пространства, так и в случае времени этот переход — μετόβασις от смысла бытия здесь-бытия к «объективному» смыслу, «Логосу» — представляет собой подлинную тему и подлинную проблему «философии символических форм» (см. выше: с. 215).

71 См. подробнее: Т. 1. С. 139.

72 Ср.: Т. 2. С. 116 и далее, 124 и далее, 126 и далее.

73 Parmenides. Fragm.8 (Diels); V, 1-33.

74 Parmenides. Fragm.8, Vers 22; ср.: Т. 2. С. 137 и далее.

75 Подробнее см. в моем предисловии к тому трудов Лейбница (Leibniz G. W. Hauptschriften zur Grundlegung der Philosophie // Philos. Bibl., Bd. 406, S. 142, 159, 189 ff., 225 ff.










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-10; просмотров: 235.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...