Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Число возможных объяснительных стратегий не бесконечно.




Фактически имеется четыре принципиальных типа, соответствующих четырем главным тропам поэтического языка. [399]

В соответствии с этим, мы находим категории для анализа различных типов мысли, репрезентации и объяснения, встречающихся в таких ненаучных областях, как историография, в модальностях самого поэтического языка. Короче говоря, теория тропов даёт основу для классификации глубинных структурных форм исторического воображения в конкретный период его эволюции [400].

И традиционные поэтики, и современная теория языка в целях анализа поэтического, или фигуративного, языка выделяют четыре основных тропа: Метафору, Метонимию, Синекдоху и Иронию [401]. Эти тропы обеспечивают характеристику объектов в различных типах непрямого, или фигуративного, дискурса.

Ирония, Метонимия и Синекдоха – это типы Метафоры [402], но они отличаются друг от друга по типу редукций или интеграции, которые они обусловливают на буквальном уровне своего значения и по типу прояснений, для которых они предназначены на фигуративном уровне. Метафора по существу репрезентативна, Метонимия – редукционистична, Синекдоха – интегративна, Ирония – негативна.

Построение интриги – нечто гораздо большее, нежели один уровень наряду с другими: именно оно осуществляет переход от рассказа к объяснению. Кодирование информации в данном случае в большей мере определяется ожидаемым смысловым эффектом, чем самим изученным материалом.

Смысловой эффект состоит главным образом в превращении неизвестного в известное. Кодирование способствует этому в той мере, в какой историк разделяет со своей аудиторией понимание форм, в которые должны облечься значимые ситуации человеческой жизни благодаря участию историка в специфическом процессе формирования смысла и в силу которых он является участником скорее данного культурного наследования, нежели другого. [403]

Структуры – не застывшие правила. Это – формы культурного наследия. Если можно сказать, что ни одно событие само по себе не является трагическим и только историк показывает его таковым, определённым образом кодируя его, то это потому, что произволу кодирования ставится предел не рассказанными событиями, а надеждой читателя встретить известные ему формы кодирования: «кодирование событий применительно к той или иной структуре интриги – один из имеющихся в распоряжении культуры способов придания смысла личному или общественному прошлому» [404].

Метафорическое выражение «моя любовь – роза» утверждает адекватность розы как репрезентации любимой, а именно то, что между двумя объектами существует сходство, несмотря на явные между ними отличия. Но идентификация любимой и розы утверждается только буквально. Фраза предназначена для образного восприятия, как указание на качества красоты, драгоценности, изысканности и так далее, которыми обладает любимая.

Сходный тип репрезентации [405] содержится в Метонимическом выражении «пятьдесят парусов», когда оно используется для обозначения «пятидесяти кораблей». Но здесь термин «парус» заменяет термин «корабль» так, чтобы свести целое к одной из его частей.

Посредством Метонимии, далее, можно одновременно различить два феномена и свести один к статусу проявления другого. Это сведение может принять форму отношения «действующее лицо–действие» («гром гремит») или «причина – следствие» («грохот грома»). И на основе такой редукции, как указывали Вико, Гегель и Ницше, феноменальный мир может быть населён множеством агентов и действий, которые предполагаются существующими за ним. Поскольку мир феноменов разделён на два порядка бытия (с одной стороны, действующие лица и причины, с другой – действия и следствия), примитивному сознанию даны чисто языковыми средствами концепции (действующие лица, причины, духи, сущности), необходимые для теологии, науки и философии цивилизованной рефлексии [406].

Внешние отношения, которые призваны характеризовать два порядка феноменов во всех Метонимических редукциях, могут – на основе Синекдохи – быть истолкованы по типу внутренних отношений общих качеств. Метонимия утверждает отличие между феноменами, истолкованное в духе отношений «часть–часть». «Часть» опыта, понимаемая как «следствие», связана с той «частью», которая понимается как «причина» в рамках редукции. Тем не менее, посредством тропа Синекдохи, возможно, истолковать две части в духе интеграции в рамках целого, то есть качественно отличного от суммы частей таким образом, что эти части есть не что иное, как микрокосмические повторения целого.

Чтобы проиллюстрировать, что представляет собой использование Синекдохи, можно проанализировать выражение «он весь – сердце». В этом выражении есть нечто, напоминающее Метонимию – то есть название части тела используется для того, чтобы охарактеризовать всего индивида. Но термин «сердце» должен пониматься фигурально как обозначение не части тела, но качества характера, традиционно символизируемого термином «сердце» в западной культуре. Термин «сердце» предназначен не для понимания в качестве обозначения анатомической части тела, функция которой может использоваться для характеристики функции всего тела, как в «пятидесяти парусах» для «пятидесяти кораблей». Скорее он должен быть истолкован как символ качества, то есть характеристика всего индивида, рассматриваемого как комбинация физических и духовных элементов, вместе участвующих в этом качестве в модальности отношений «микрокосм-макрокосм»[407].

Поэтому в выражении «он весь – сердце» Синекдоха накладывается на Метонимию. Понятое буквально, выражение было бы бессмысленным. Прочтенное Метонимически, оно было бы редуцирующим, поскольку только предполагало бы признание центрального положения сердца для функционирования организма, чтобы быть фигурально более внушительным. Но прочтенное Синекдохически – то есть как предложение, предполагающее качественные отношения между элементами целого,– оно скорее интегративно, нежели редуктивно. В отличие от Метонимического выражения «пятьдесят парусов», используемых как фигура для «пятидесяти кораблей», оно призвано обозначать не просто «изменение имени», но изменение имени, обозначающего целостность («он»), обладающую некоторым качеством (щедрость, сочувствие и т. п.), которая заменяет и конституирует сущность всех образующих её частей. Как Метонимия, оно предполагает отношения между различными частями тела, которые следует понимать с точки зрения центральной функции сердца для этих частей. Однако как Синекдоха это выражение предполагает отношения между частями индивидуума, рассмотренного как комбинация физических и духовных атрибутов, которая является качественной по своей природе и в которой участвуют все части индивидуума.

Метафора репрезентативна так же, как это можно сказать о Формизме. Метонимия редуктивна Механистичным образом, в то время как Синекдоха интегративна по типу Органицизма. Метафора санкционирует префигурацию мира опыта в объект-объектных терминах, Метонимия – в терминах «часть-часть», и Синекдоха – в терминах «объект-целое». Каждый троп предполагает также культивирование уникального языкового протокола. Эти языковые протоколы могут быть названы языками тождества (Метафора), внешности (Метонимия) и внутренней сущности (Синекдоха).

Такие мыслители, как Вольтер, Гиббон, Юм, Кант и Робертсон, в конечном итоге пришли к Ироническому, по существу, взгляду на историю. Предшественники романтиков – Руссо, Юстус Мозер, Эдмунд Бёрк, швейцарские поэты природы, движение «Буря и натиск» и особенно Гердер – противопоставили этому Ироническому представлению об истории её осознанно «наивного» двойника. Принципы такого представления не были ни последовательно разработаны, ни применены критиками Просвещения в едином ключе, но всех их объединяла антипатия к рационализму Просвещения. Они верили в «эмпатию» как метод исторического исследования и культивировали симпатию к тем сторонам истории и человеческой природы, к которым деятели Просвещения относились презрительно или снисходительно. В результате этого противостояния в историческом мышлении произошел подлинный кризис, глубокое несогласие по поводу должного отношения к изучению истории.

Этот раскол неизбежно породил интерес к исторической теории, и к первому десятилетию XIX века «проблема исторического познания» переместилась в центр интересов философов этого периода.

Философом, который сформулировал проблему наиболее глубоко, был Гегель. В период между его «Феноменологией духа» (1806) и «Философией истории» (1830–1831) он верно определил принципиальную причину раскола: неустранимые различия между Ироническим и Метафорическим типами понимания исторического поля. Больше того, в своей философии истории Гегель предложил резонное обоснование рассмотрения истории по типу Синекдохи [408].

В течение того же периода и французские позитивисты пересмотрели рационализм Просвещения в Органицистском направлении. В работах Огюста Конта, «Курс позитивной философии» которого увидел свет в 1830 году, просвещенческие Механистичные теории объяснения были соединены с Органицистской концепцией исторического процесса. Это позволило Конту представить историю как Комедию, растворяя тем самым Сатирический миф, который отразил пессимизм историографии позднего Просвещения.

Поэтому в течение первой трети XIX века сформировались три отдельные «школы» исторического мышления: «Романтическая», «Идеалистическая» и «Позитивистская». И хотя между ними не было согласия относительно должного метода изучения и объяснения истории, их объединяло отрицание Иронического отношения, с каким рационалисты позднего Просвещения подходили к изучению прошлого. Эта общая антипатия к Иронии во всех её формах по большей части объясняет энтузиазм по поводу исторических исследований, который был характерен для этого времени, и превалировавший, несмотря на радикальные отличия в вопросах «методологии», самоуверенный тон ранней историографии XIX века.

Это объясняет также и особенный тон исторического мышления на протяжении его второй, «зрелой» или «классической» фазы, продолжавшейся с 1830-х по (примерно) 1870-е годы. Этот период характеризовался непрерывными дебатами по поводу исторической теории и интенсивным производством объёмных повествований о прошлых культурах и обществах. Именно в течение этой фазы создали свои основные работы четыре величайших «мастера» историографии XIX века – Мишле, Ранке, Токвиль и Буркхардт[409].

В историографии этой фазы наиболее примечателен уровень теоретического самосознания, на котором её представители проводили свои исследования прошлого и создавали о нем свои повествования. Почти все они были вдохновлены надеждой создания такого видения исторического процесса, которое было бы столь же «объективным», как у естествоиспытателей, и столь же «реалистичным», как у государственных деятелей, управлявших судьбами наций в этот период. Поэтому в течение этой фазы обсуждение обратилось к вопросу о критериях, на основании которых можно было бы судить о подлинно «реалистической» концепции истории. Как и их современники-романисты, историки того времени были озабочены созданием таких образов истории, которые были бы свободны как от абстрактности их просветительских предшественников, так и от иллюзий их Романтических предтеч. Но так же, как их современники-романисты (Скотт, Бальзак, Стендаль, Флобер и братья Гонкуры), они преуспели лишь в создании стольких различных видов «реализма», сколько имелось модальностей конструирования мира в фигуративном дискурсе. Против Иронического «реализма» Просвещения они направили ряд соперничающих с ним «реализмов», каждый из которых представлял собой проекцию того или иного из типов Метафоры, Метонимии и Синекдохи. Фактически, как я продемонстрирую, «исторический реализм» Мишле, Токвиля и Ранке представлял собой критическую разработку взглядов, задаваемых этими тропологическими стратегиями переработки опыта специфически «поэтическими» способами. А «реализм» Буркхардта свидетельствует о впадении в то самое Ироническое состояние, от которого «реализм» намеревался освободить историческое сознание того периода.

Расслоение этих различных способов исторической концептуализации сопровождалось, а в значительной степени и обусловило дальнейшие размышления о философии истории. В ходе этой второй фазы философия истории тяготела к отторжению гегелевской философии, но, в общем, она не продвинула мысль об историческом сознании дальше той точки, в которой Гегель его оставил. Исключением из этого обобщения является, конечно, Маркс, пытавшийся объединить Синекдохические стратегии Гегеля с Метонимическими стратегиями политической экономии своего времени с тем, чтобы создать историческое видение, которое было бы вместе «диалектическим» и «материалистическим», то есть «историческим» и «механистичным» одновременно [410].

Сам Маркс представляет собой наиболее упорное стремление XIX века превратить историческое исследование в науку. Более того, его усилия проанализировать отношения между историческим сознанием, с одной стороны, и реальными формами исторического существования – с другой, были самыми последовательными. В его работах теория и практика исторической рефлексии тесно связаны с теорией и практикой общества, в котором они возникли. Больше, чем любой другой мыслитель, Маркс был чувствителен к идеологическому подтексту любой концепции истории, которая претендовала на статус «реалистического» видения мира. Собственная концепция истории Маркса была какой угодно, только не Иронической, но он преуспел в раскрытии идеологического подтекста каждой концепции истории. Тем самым он создал более чем достаточные основания для перехода к Иронии, который был характерен для исторического сознания последней фазы исторической рефлексии века, я разумею так называемый кризис историцизма, развившийся в течение последней трети столетия.

Но исторической мысли не было нужды в Марксе для того, чтобы пережить свою третью, кризисную фазу. Сам по себе успех историков второй фазы был достаточен, чтобы повергнуть историческое сознание в состояние Иронии, каковое является истинным содержанием «кризиса историцизма». Последовательная разработка множества равно всеобъемлющих и правдоподобных, хотя очевидно взаимоисключающих концепций для одних и тех же наборов событий была достаточна для того, чтобы подорвать уверенность в претензии истории на «объективность», «научность» и «реализм».

Для квалификации в качестве науки история должна обеспечить себя специальным языком, чтобы посредством него сообщать полученные результаты. Без такого языка общий синтез, подобный произошедшему в физических науках, будет невозможен. Несмотря на это, нет единого языкового протокола, продержавшегося хотя бы день среди историков (или в социальных науках в целом), протокола, каким обладают физические науки со времён Ньютона в лице математики и логики. Так как история сопротивлялась любой попытке формализации дискурса, историки были обречены на множественность интерпретативных стратегий, содержащихся в употреблении обыденного языка на протяжении XIX века.

Нет такой теории истории, которая была бы убедительной и неопровержимой для некой аудитории только по причине адекватности её как «объяснения данных», содержащихся в повествовании, поскольку в истории, как и в социальных науках в целом, не существует способа предварительного установления [pre-establishing] того, что будет считаться «данными» и что будет считаться «теорией», «объясняющей» то, что эти данные «означают». В свою очередь, не существует никакого соглашения по поводу того, что будет считаться собственно «историческими» данными. Решение этой проблемы требует метатеории, которая установит на метаисторическом уровне различие между просто «природными» явлениями и явлениями собственно «историческими» [411].

Вся вторая половина 1970-х гг. была в мировой историографии временем поиска научно-исторической альтернативы как сциентистской парадигме, опиравшейся на макросоциологические теории, так и её формировавшемуся постмодернистскому антиподу.

Концепция Хейдена Уайта показала, что невозможность прямого восприятия реальности не означает полного произвола историка в её «конструировании».

Таким образом, Уайт дал начало формированию средней позиции. Средняя позиция исходит, с одной стороны, из существования реальности вне дискурса, не зависящей от наших представлений о ней и воздействующей на эти представления. Однако её приверженцы переосмысливают свою практику в свете новых перспектив и признают благотворное влияние «лингвистического поворота» в истории постольку, поскольку он не доходит до того крайнего предела, за которым факт и вымысел становятся неразличимыми, и отрицается само понятие истории, отличное от понятия литературы.

Подвергая критическому пересмотру собственные концепции, историки, склоняющиеся к средней позиции по существу, артикулировали эпистемологические принципы тех версий социальной истории, инновационность которых долго оставалась неопознанной. Будучи одним из проявлений всеобщего культурного сдвига, «лингвистический поворот» воплотил в себе всё, что длительное время оставалось невостребованным и казалось утраченным, но постепенно вызревало в самой историографии, а также то, что было переработано ею в лоне междисциплинарной «новой истории». Так, всплеск интереса к микроистории в 1980-е гг. был реакцией на истощение эвристического потенциала макроисторической версии социальной истории, что вызвало потребность по-новому определить её предмет, задачи и методы, используя теоретический арсенал микроанализа, накопленный в современном обществоведении. [412]

Признание активной роли языка, текста и нарративных структур в созидании и описании исторической реальности является базовой характеристикой культурологического подхода к истории, под которым обычно понимают совокупность некоторых наиболее общих теоретических и методологических принципов «новой культурной истории». Последняя сформировалась, если можно так сказать, в болевых точках «новой социальной истории», ставших – в процессе переопределения самой, категории социального и мобилизации всего наиболее жизнеспособного в арсенале социокультурной истории – точками роста. Усвоив уроки постмодернизма и переосмыслив историографический опыт недавнего прошлого в условиях эпистемологического кризиса первой половины 1990-х гг., ведущая часть мирового научного сообщества оказалась способной взглянуть на свою практику со стороны и, используя теоретический арсенал микроанализа, накопленный в современном обществоведении, разработать новые модели, призванные избавить социальную историю от ставших тесными форм, ассимилировать новые идеи и выйти в новое исследовательское пространство. [413]

 










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-10; просмотров: 254.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...