Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ФИЛОСОФСКИЕ И СОЦИОЛОГИЧЕСКИЕ ИДЕИ В ТВОРЧЕСТВЕ Ф. М.ДОСТОЕВСКОГО И Л. Н. ТОЛСТОГО




ДОСТОЕВСКИЙ

Федор Михайлович Достоевский (1821—1881) — всемирно из­вестный писатель-реалист, художник-мыслитель, оказавший своим творчеством большое влияние на развитие философской и обще­ственно-политической мысли. В начальный период своей деятельности был связан с В. Г. Белинским, увлекался идеями утопического социа­лизма, участвовал в кружке Петрашевского, за что под­вергался репрессиям со сторо­ны царского правительства.

Философские проблемы Ф. М. Достоевский решал пре­имущественно с идеалистиче­ских позиций, отдавал дань агностицизму и иррациона­лизму. В то же время в те­чение всей своей творческой жизни, несмотря на глубокие и непримиримые противоре­чия и колебания, Достоевский подвергал критике и осуждал мир социальной несправедли­вости, ставил больные вопро­сы современного ему обще­ства, критиковал идеалы бур­жуазной свободы.

У Достоевского всю жизнь шел трудный и тяжкий, в

ряде случаев нескончаемый спор с самим собой. Противоречия у него «живут вместе», ими пронизаны в сущности все творения писателя. Переходящие из главы в главу диалоги действующих лиц произведений Ф. М. Достоевского полны страстных споров. И все они наполнены философско-религиозными, социально-эти­ческими, эстетическими и иными проблемами.

438


№деал мадонны противоречит грехам и порокам Содома, право бунта — идее смирения, «незлобие Христа» — «вратам адо­вым», и все эти pro и contra («за» и «против») нещадно теснят друг друга, выражают противоречия человеческого бытия. В этом преисполненном контрастов кругу идей-образов великолепно отра­зились мятущиеся мысли и чувства романиста, ищущего и истин­ных воззрений, и решения общественных проблем, и правды о человеке.

Проблемы религии занимали видное место в творчестве До­стоевского. Их понимание, решение и истолкование нередко про­тиворечит у него церковным предписаниям и установлениям, полно сомнений в вере, имеет гуманистический аспект. В бого-словско-религиозные понятия «бог», Христос и т. п. часто вкла­дывается явно нецерковное содержание.

Передовая общественно-политическая и философская мысль в России при жизни Достоевского вела борьбу против его консер­вативных и реакционных идей и вместе с тем высоко ценила реализм его художественных творений. В. И. Ленин резко отри­цательно относился к религиозно-этическим взглядам Достоев­ского и вместе с тем видел в нем гениального писателя, давшего живые картины действительности, отражавшие социальные про­тиворечия эпохи.

Подборка текстов Ф. М. Достоевского осуществлена автором данного вступительного текста П. С. Козловым по изданиям: 1) Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 10-ти томах, т. IX—X. М., 1958; 2) Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений, изд. 6, т. 10. СПб., 1906.

[О СВОБОДЕ]

Что такое liberte? Свобода. Какая свобода? — Одинаковая сво­бода всем делать все что угодно в пределах закона. Когда можно делать все что угодно? Когда имеешь миллион. Дает ли свобода каждому по миллиону? Нет. Что такое человек без миллиона? Человек без миллиона есть не тот, который делает все что угодно, а тот, с которым делают все что угодно (2, IV, стр. 105).

[ФИЛОСОФИЯ И СОЦИОЛОГИЯ] «

Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Кра­сота! Перенести я притом не могу, что иной, высший даже серд­цем человек и с умом высоким, начинает с идеала мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспороч­ные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется

439


позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, — знал ты эту тайну или нет? Ужасно то, что красота есть не толь­ко страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с богом бо­рется, а поле битвы —сердце людей (1, IX, стр. 138—139).

О, я люблю мечты пылких, молодых, трепещущих жаждой жизни друзей моих! «Там новые люди, — решил ты еще прошлою весной, сюда собираясь, — они полагают разрушить все и начать с антропофагии. Глупцы, меня не спросились! По-моему, и раз­рушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в чело­вечестве идею о боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать — о слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от бога (а я верю, что этот период, параллельно геологическим периодам, совершится), то само собою, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гор­дости, и явится человеко-бог. Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и наукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то, что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды. Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную» (1, X, стр. 178—179).

И вот столько веков молило человечество с верой и пламенем: «Бо господи явися нам», столько веков взывало к нему, что он, в неизмеримом сострадании своем, возжелал снизойти к моля-' шим. Снисходил, посещал он и до этого иных праведников, муче­ников и святых отшельников еще на земле, как и записано в их «житиях». У нас Тютчев, глубоко веровавший в правду слов своих, возвестил, что

Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде царь небесный Исходил благословляя.

Что непременно и было так, это я тебе скажу. И вот он возжелал появиться хоть на мгновенье к народу — к мучающемуся, стра­дающему, смрадно-грешному, но младенчески любящему его народу. Действие у меня в Испании, в Севилье, в самое страшное время инквизиции, когда во славу божию в стране ежедневно горели костры и

В великолепных автодафе Сжигали злых еретиков.

О, это конечно было не то сошествие, в котором явится он, по обещанию своему, в конце времен во всей славе небесной и ко-

440


торое будет внезапно, «как молния, блистающая от востока до запада». Нет, он возжелал хоть на мгновенье посетить детей своих ц именно там, где как раз затрещали костры еретиков. По безмерному милосердию своему, он проходит еще раз между лю­дей в том самом образе человеческом, в котором ходил три года между людьми пятнадцать веков назад. Он снисходит на «стогны жаркие» южного города, как раз в котором всего лишь накануне в «великолепном автодафе», в присутствии короля, двора, рыца­рей, кардиналов и прелестнейших придворных дам, при многочис­ленном населении всей Севильи, была сожжена кардиналом вели­ким инквизитором разом чуть не целая сотня еретиков ad majo-rem gloriam Dei, к вящей славе господней (1, IX, стр. 311—312). Зачем же ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам ме­шать и сам это знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто ты, и знать не хочу: ты ли это или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к твоему костру угли, знаешь ты это? Да, ты, может быть, это знаешь, — прибавил он в проникновенном раздумье, ни на мгно­вение не отрываясь взглядом от своего пленника. [...]

— А пленник тоже молчит? Глядит на него и не говорит ни слова?

— Да так и должно быть во всех даже случаях, — опять за­смеялся Иван. — Сам старик замечает ему, что он и права не имеет ничего прибавлять к тому, что уже прежде сказано. Если хочешь, так в этом и есть самая основная черта римского като­личества, по моему мнению по крайней мере: «все, дескать, пере­дано тобою папе, и все, стало быть, теперь у папы, а ты хоть и не приходи теперь вовсе, не мешай до времени по крайней мере». В этом смысле они не только говорят, но и пишут, иезуиты по крайней мере. Это я сам читал у их богословов. «Имеешь ли ты право возвестить нам хоть одну из тайн того мира, из которого ты пришел? — спрашивает его мой старик и сам отвечает ему за него: — Нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже было прежде сказано, и чтобы не отнять у людей свободы, за ко­торую ты так стоял, когда был на земле. Все, что ты вновь воз­вестишь, посягнет на свободу веры людей, ибо явится как чудо, а свобода их веры тебе была дороже всего еще тогда, полторы тысячи лет назад. Не ты ли так часто тогда говорил: «Хочу сде­лать вас свободными». Но вот ты теперь увидел этих «свободных» людей, — прибавляет вдруг старик со вдумчивою усмешкой. — Да, это дело нам дорого стоило, — продолжает он, строго смотря на него, — но мы докончили наконец это дело во имя твое. Пятна­дцать веков мучились мы с этой свободой, но теперь это кончено и кончено крепко. Ты не веришь, что кончено крепко? Ты смот­ришь на меня кротко и не удостоиваешь меня даже негодования? Но знай, что теперь и именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что свободны вполне, а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили ее к ногам на­шим. Но это сделали мы, а того ль ты желал, такой ли сво­боды?».

— Я опять не понимаю, — прервал Алеша, — он иронизирует,

смеется?

441


— Нимало. Он именно ставит в заслугу себе и своим, что на­конец-то они побороли свободу и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми. «Ибо теперь только (то есть он, ко­нечно, говорит про инквизицию) стало возможным помыслить в первый раз о счастии людей. Человек был устроен бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми? Тебя предупрежда­ли, — говорит он ему, — ты не имел недостатка в предупрежде­ниях и указаниях, но ты не послушал предупреждений, ты от­верг единственный путь, которым можно было устроить людей счастливыми, но, к счастью, уходя, ты передал дело нам. Ты обещал, ты утвердил своим словом, ты дал нам право связывать и развязывать и уж, конечно, не можешь и думать отнять у нас это право теперь. Зачем же ты пришел нам мешать? (1, IX, стр. 314—316).

Ибо всякий-то теперь стремится отделить свое лицо наиболее, хочет испытать в себе самом полноту жизни, а между тем выходит изо всех его усилий вместо полноты жизни лишь полное самоубий­ство, ибо вместо полноты определения существа своего впадают в совершенное уединение. Ибо все-то в наш век разделились на единицы, всякий уединяется в свою нору, всякий от другого отдаляется, прячется и, что имеет, прячет, и кончает тем, что сам от людей отталкивается и сам людей от себя отталкивает. Копит уединенно богатство и думает: сколь силен я теперь и сколь обеспечен, а и не знает безумный, что, чем более копит, тем более погружается в самоубийственное бессилие. Ибо привык надеяться на себя одного и от целого отделился единицей, при­учил свою душу не верить в людскую помощь, в людей и в че­ловечество и только и трепещет того, что пропадут его деньги и приобретенные им права его. Повсеместно ныне ум человече­ский начинает насмешливо не понимать, что истинное обеспече­ние лица состоит не в личном уединенном его усилии, а в люд­ской общей целостности. Но непременно будет так, что придет срок и сему страшному уединению, и поймут все разом, как не­естественно отделились один от другого. Таково уже будет вея­ние времени, и удивятся тому, что так долго сидели во тьме, а света не видели. Тогда и явится знамение сына человеческого на небеси... Но до тех пор надо все-таки знамя беречь и нет-нет, а хоть единично должен человек вдруг пример показать и вы­вести из уединения на подвиг братолюбивого общения (1, IX, стр. 380).

Боже, кто говорит, и в народе грех. А пламень растления умножается даже видимо, ежечасно, сверху идет Наступает и в народе уединение: начинаются кулаки и мироеды; уже купец все больше и больше желает почестей, стремится показать себя образованным, образования не имея нимало, а для сего гнусно пренебрегает древним обычаем и стыдится даже веры отцов. Ездит ко князьям, а всего-то сам мужик порченый. Народ за­гноился от пьянства и не может уже отстать от него. А сколько жестокости к семье, к жене, к детям даже; от пьянства все. Ви­дал я на фабриках десятилетних даже детей: хилых, чахлых, согбенных и уже развратных. Душная палата, стучащая машина, весь божий день работы, развратные слова и вино, вино, а то ли надо душе такого малого еще дитяти? Ему надо солнце, дет­ские игры и всюду светлый· пример и хоть каплю любви к нему.

442


Да не будет же сего, иноки, да не будет истязания детей, вос­станьте и проповедуйте сие скорее, скорее. Но спасет бог Рос­сию, ибо хоть и развратен простолюдин и не может уже отказать себе во смрадном грехе, но все же знает, что проклят богом его смрадный грех и что поступает он худо, греша. Так что неустан­но еще верует народ наш в правду, бога признает, умилительно плачет. Не то у высших. Те вослед науке хотят устроиться спра­ведливо одним умом своим, но уже без Христа, как прежде, и уже провозгласили, что нет преступления, нет уже греха. Да оно и правильно по-ихнему: ибо если нет у тебя бога, то какое же тогда преступление? В Европе восстает народ на богатых уже силой, и народные вожаки повсеместно ведут его к крови и учат, что прав гнев его. Но «проклят гнев их, ибо жесток». А Россию спасет господь, как спасал уже много раз. Из народа спасение выйдет, из веры и смирения его. Отцы и учители, бере­гите веру народа, и не мечта сие: поражало меня всю жизнь в великом народе нашем его достоинство благолепное и истинное, сам видел, сам свидетельствовать могу, видел и удивлялся, видел, несмотря даже на смрад грехов и нищий вид народа нашего. Не раболепен он, и это после рабства двух веков. Свободен ви­дом и обращением, но безо всякой обиды. И не мстителен, и не завистлив. «Ты знатен, ты богат, ты умен и талантлив — и пусть, благослови тебя бог. Чту тебя, но знаю, что и я человек. Тем, что без зависти чту тебя, тем-то и достоинство мое являю пред тобой человеческое». Воистину, если не говорят сего (ибо не умеют сказать сего), то как поступают, сам видел, сам испыты­вал, и верите ли: чем беднев и ниже человек наш русский, тем и более в нем сей благолепной правды заметно, ибо богатые из них кулаки и мироеды во множестве уже развращены, и много, много тут от нерадения и несмотрения нашего вышло! Но спасет бог людей своих, ибо велика Россия смирением своим. Мечтаю ви­деть и как бы уже вижу ясно наше грядущее: ибо будет так, что даже самый развращенный богач наш кончит тем, что усты­дится богатства своего пред бедным, а бедный, видя смирение сие, поймет и уступит ему с радостью и лаской ответит на благолепный стыд его. Верьте, что кончится сим: на то идет. Лишь в человеческом духовном достоинстве равенство, и сие пой­мут лишь у нас. Были бы братья, будет и братство, а раньше братства никогда не разделятся. Образ Христов храним и вос­сияет как драгоценный алмаз всему миру... Буди, буди!

[...] Без слуг невозможно в миру, но так сделай, чтобы был у тебя твой слуга свободнее духом, чем если бы был не слугой. И почему я не могу быть слугою слуге моему и так, чтобы он даже и не видел это, и уж безо всякой гордости с моей стороны, а с его неверия? Почему не быть слуге моему как бы мне род­ным, так что приму его, наконец, в семью свою и возрадуюсь сему? Даже и теперь еще это так исполнимо, но послужит осно­ванием к будущему уже великолепному единению людей, когда не слуг будет искать себе человек и не в слуг пожелает обращать себе подобных людей, как ныне, а, напротив, изо всех сил поже­лает стать сам всем слугой по евангелию. И неужели сие мечта, чтобы под конец человек находил свои радости лишь в подвигах просвещения и милосердия, а не в радостях жестоких, как ныне,— в объедении, блуде, чванстве, хвастовстве и завистливом

443


превышении одного над другим? Твердо верую, что нет и что время близко. Смеются и спрашивают: когда же сие время на­ступит и похоже ли на то, что наступит? Я же мыслю, что мы со Христом это великое дело решим. И сколько же было идей на земле, в истории человеческой, которые даже за десять лет не­мыслимы были и которые вдруг появлялись, когда приходил для них таинственный срок их, и проносились по всей земле? Так и у нас будет, и воссияет миру народ наш, и скажут все люди: «Камень, который отвергли зиждущие, стал главою угла». А на­смешников вопросить бы самих: если у нас мечта, то когда же вы-то воздвигнете здание свое и устроитесь справедливо лишь умом своим, без Христа? Если же и утверждают сами, что они-то, напротив, и идут к единению, то воистину веруют в сие лишь самые из них простодушные, так что удивиться даже можно сему простодушию. Воистину у них мечтательной фантазии бо­лее, чем у нас. Мыслят устроиться справедливо, но, отвергнув Христа, кончат тем, что зальют мир кровью, ибо кровь зовет кровь, а извлекший меч погибнет мечом. И если бы не обетование Христово, то так и истребили бы друг друга даже до последних двух человек на земле. Да и сии два последние не сумели бы в гордости своей удержать друг друга, так что последний истребил бы предпоследнего, а потом и себя самого. И сбылось бы, если бы не обетование Христово, что ради кротких и смиренных со­кратится дело сие (1, IX, стр. 394—398).

А между тем ведь все идут к одному и тому же, по крайней мере все стремятся к одному и тому же, от мудреца до послед­него разбойника, только разными дорогами. Старая это истина, но вот что тут новое: я и сбиться-то очень не могу. Потому что я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей. А ведь они все только над этой верой-то моей и смеются. Но как мне не веровать: я видел истину, — не то что изобрел умом, а видел, видел, и живой образ ее наполнил душу мою навеки. Я видел ее в такой восполненной целости, что не могу поверить, чтоб ее не могло быть у людей. Итак, как же я собьюсь? Укло­нюсь, конечно, даже несколько раз, и буду говорить даже, может быть, чужими словами, но ненадолго: живой образ того, что я видел, будет всегда со мной и всегда меня поправит и направит. О, я бодр, я свеж, я иду, иду, и хотя бы на тысячу лет. Знаете, я хотел даже скрыть вначале, что я развратил их всех, но это была ошибка — вот уже первая ошибка! Но истина шепнула мне, что я лгу, и охранила меня и направила. Но как устроить рай — я не знаю, потому что не умею передать словами. После сна моего потерял слова. По крайней мере все главные слова, самые нужные. Но пусть: я пойду и все буду говорить, неустанно, по­тому что я все-таки видел воочию, хотя и не умею пересказать, что я видел. Но вот этого насмешники и не понимают: «Сон, дескать, видел, бред, галлюсинацию». Эх! Неужто это премудро? А они так гордятся! Сон? Что такое сон? А наша-то жизнь не сон? Больше скажу: пусть, пусть никогда не сбудется и не бы­вать раю (ведь уже это-то я понимаю!) —ну, а я все-таки буду проповедовать. А между тем так это просто: в один бы день, в один бы час — все бы сразу устроилось! Главное — люби дру-

444


гих, как себя, вот что главное, и это все, больше ровно ничего не надо: тотчас найдешь, как устроиться. А между тем ведь это только — старая истина, которую биллион раз повторяли и чи­тали, да ведь не ужилась же! «Сознание жизни выше жизни, зна­ние законов счастья — выше счастья» — вот с чем бороться надо! И буду. Если только все захотят, то сейчас все устроится (1, X., стр. 440—441).








ДНЕВНИК ПИСАТЕЛЯ

Но привьется, наконец, и наука; все это совершится, может быть, тогда, когда уже нас не будет на свете. Мы даже и угадать не можем, что тогда будет, но знаем, что будет не совсем дурно. На долю же нашего поколения досталась честь первого шага и первого слова. Новая мысль уже не раз выражалась русским сло­вом наружу. Мы начинаем изучать ее прежние выражения и открываем в прежних литературных явлениях факты, до сих пор не замеченные нами, но вполне подтверждающие эту мысль. Колоссальное значение Пушкина уясняется нам все более и бо­лее, несмотря на некоторые странные литературные мнения о Пушкине, выраженные в последнее время в двух журналах... Да, мы именно видим в Пушкине подтверждение всей нашей мысли. Значение его в русском развитии глубоко знаменательно. Для всех русских он живое уяснение, во всей художественной пол­ноте, что такое дух русский, куда стремятся все его силы и какой именно идеал русского человека. Явление Пушкина есть доказательство, что дерево цивилизации уже дозрело до плодов и что плоды его не гнилые, а великолепные, золотые плоды. Все, что только могли мы узнать от знакомства с европейцами о нас самих, мы узнали; все, что только могла нам уяснить цивилиза­ция, мы уяснили себе, и это знание самым полным, самым гар­моническим образом явилось нам в Пушкине. Мы поняли в нем, что русский идеал — всецелость, всепримиримость, всечеловеч-ность. В явлении Пушкина уясняется нам даже будущая наша деятельность. Дух русский, мысль русская выражались и не в одном Пушкине, но только в нем они явились нам во всей пол­ноте, явились как факт, законченный и целый (2, X, стр. 42).

ТОЛСТОЙ

Лев Николаевич Толстой (1828—1910) — гениальный русский писатель-реалист, известный мыслитель, мировоззренческие пози­ции которого представляют большой интерес для характеристики историко-философского процесса в России XIX—начала XX в.

Его наследие — художественные произведения, теоретические труды, публицистические статьи, дневники и письма полны глу­боких философских раздумий морального, социального, эстетиче­ского характера. Эти раздумья большей частью находятся в орга­нической связи с собственно литературными особенностями худо­жественного наследства писателя и неотделимы от них. В раз­мышлениях Л. Н. Толстого нашли то или иное, преимущественно идеалистическое, решение философские (как онтологические, так

445


и гносеологические) проблемы, выявились его симпатии и анти­патии, его отношение к различным течениям и направлениям общественно-политической, философской и социологической мыс­ли, эстетическим и этическим учениям.

В его миросозерцании есть рациональные суждения, не поте­рявшие своего значения и в наши дни. Вместе с тем воззрения гениального писателя и известного мыслителя, выразителя на­строений и чаяний многомиллионного патриархального крестьянст­ва пронизаны кричащими противоречиями, глубокий анализ кото­рых дал В. И. Ленин в своих статьях о Л. Толстом.

С одной стороны, Л. Тол­стой наносил тяжелые удары по догмам православной цер­кви. С другой стороны, он ищет пути обновления рели­гии, высказывает явные идеа­листические утверждения. В то же время для Толстого характерно реалистическое восприятие природы и обще­ственной жизни, у него встре­чаются материалистические суждения. Исходя в реше­нии ряда вопросов из пози­ций метафизики, допуская, например, существование веч­ных и неизменных истин, Л. Н. Толстой вместе с тем в своих художественных тво­рениях отражает диалекти­ку материального и духовно­го. Мастерское изображение Л. Н. Толстым «диалектики души», подвижность и дина-' мика воззрений многочислен­ных героев его романов, повестей, рассказов находятся в явном противоречии с его метафизическими предрассудками и утвержде­ниями, с присущей ему нечеткостью в вопросе о соотношении ма­териального и идеального.

В области социологии, особенно в истолковании закономер­ностей общественно-исторического развития, Л. Н. Толстой утвер­ждает ряд весьма важных и ценных в научном отношении истин. На материалах русской и мировой истории писатель в художест­венно-наглядной форме показывает движущие силы и определяю­щие факторы общественно-исторического объективного развития человеческого общества. Несмотря на отдельные элементы фата­лизма и провиденциализма, Л. Н. Толстой правильно решает во­прос о роли народных масс в истории, в создании ими материаль­ных благ и духовных ценностей, справедливо критикует точку зрения тех историков и социологов, которые изображают обла­дающую властью отдельную личность как нечто определяющее в историческом действии. Интересны суждения писателя о при­чинности, свободе, необходимости в истории. Все творчество

446


Л. Н. Толстого пронизано неукротимым желанием раскрыть и выяснить роль и назначение человека в жизни, в его связи, отно­шениях с природой и общественно-историческими обстоятель­ствами.

Сказав много правдивого и истинного о социальных пробле­мах своего времени, писатель, однако, в силу обстоятельств общественной и личной жизни так и не смог преодолеть ряда ограниченностей и предрассудков русского патриархального кре­стьянства, идеологом которого (как было сказано выше) он вы­ступил.

Ниже приводятся отрывки из трудов Л. Н. Толстого, подо­бранные автором данного вступительного текста Н. С. Козловым, по изданиям: 1) Л. Я. Толстой. Полное собрание сочинений, т. I. М.— Л., 1928; 2) Л. Н. Толстой. Война и мир, в 4-х томах. М., 1968.

[О ЦЕЛИ ФИЛОСОФИИ]

Человек стремится, т. е. человек деятелен. — Куда на­правлена эта деятельность? Каким образом сделать эту деятельность] свободною? — есть цель философии в истинном значении. Другими словами, философия есть наука жизни.

Чтобы точнее определить самую науку, определись] надо стремление, которое даст на[м] понятие о ней.

Стремление, которое находится во всем существующем и в человеке, есть сознание жизни и стремление к сохра­нению и усилению ее. [...]

И так, цель философии есть показать, каким образом человек должен образовать себя.— Но человек не один; он живет в обществе, следовательно], философия должна определить отношения человека к другим людям. — Еже­ли бы каждый стремился к своему благу, ища его вне себя, интересы частных лиц могли бы встречаться и от­сюда беспорядок. Но ежели каждый человек будет стре­миться к своему собственному усовершенствованию, то порядок никак не может нарушаться, ибо всякий будет делать для другого то, что он желает, чтобы другой делал для него. [...]

Для познания философии, т. е. знания, каким обра­зом направлять естественное стремление к благосостоя­нию, вложенное в каждого человека, надобно образовать и постигнуть ту способность, которой человек может ограничивать стремление естественное, т. е. волю, по­том все способности человека к достижению блага. — (Психология). Метода же для познания спекулативной

447


философии состоит в изучении психологии и законов при­роды, в развитии умственных способностей (математ.), в упражнениях для легкости выражения мыслей, именно /?/ в определениях. — Метода же к изучению практиче­ской философии состоит в анализе всех вопросов, встре­чающихся в частной жизни, в точном использовании пра­вил морали, в последовании законов природы (1, стр. 229— 230).

[ФИЛОСОФИЯ ИСТОРИИ]

Для человеческого ума непонятна абсолютная непре­рывность движения. Человеку становятся понятны законы какого бы то ни было движения только тогда, когда он рассматривает произвольно взятые единицы этого движе­ния. Но вместе с тем из этого-то произвольного деления непрерывного движения на прерывные единицы про­истекает большая часть человеческих заблуждений. [...]

Принимая все более и более мелкие единицы движе­ния, мы только приближаемся к решению вопроса, но никогда не достигаем его. Только допустив бесконечно-малую величину и восходящую от нее прогрессию до одной десятой и взяв сумму этой геометрической прогрес­сии, мы достигаем решения вопроса. Новая отрасль мате­матики, достигнув искусства обращаться с бесконечно-малыми величинами, и в других более сложных вопросах движения дает теперь ответы на вопросы, казавшиеся неразрешимыми.

Эта новая, неизвестная древним, отрасль математики при рассмотрении вопросов движения, допуская бесконеч­но-малые величины, то есть такие, при которых восста-новляется главное условие движения (абсолютная не­прерывность), тем самым исправляет ту неизбежную ошибку, которую ум человеческий не может не делать, рассматривая вместо непрерывного движения отдельные единицы движения.

В отыскании законов исторического движения происхо­дит совершенно то же.

Движение человечества, вытекая из бесчисленного количества людских произволов, совершается непрерывно.

Постижение законов этого движения есть цель исто­рии. Но для того, чтобы постигнуть законы непрерывного движения суммы всех произволов людей, ум человеческий допускает произвольные, прерывные единицы. Первый

448


прием истории состоит в том, чтобы, взяв произвольный ряд непрерывных событий, рассматривать его отдельно от других, тогда как нет и не может быть начала никакого события, а всегда одно событие непрерывно вытекает из другого. Второй прием состоит в том, чтобы рассматри­вать действие одного человека, царя, полководца, как сумму произволов людей, тогда как сумма произволов людских никогда не выражается в деятельности одного исторического лица.

Историческая наука в движении своем постоянно при­нимает все меньшие и меньшие единицы для рассмотре­ния и этим путем стремится приблизиться к истине. Но как ни мелки единицы, которые принимает история, мы чувствуем, что допущение единицы, отделенной от дру­гой, допущение начала какого-нибудь явления и допу­щение того, что произволы всех людей выражаются в действиях одного исторического лица, ложны сами в себе. [...]

Только допустив бесконечно-малую единицу для наблюдения — дифференциал истории, то есть однород­ные влечения людей, и достигнув искусства интегриро­вать (брать суммы этих бесконечно-малых), мы можем надеяться на постигновение законов истории.

Первые пятнадцать лет XIX столетия в Европе пред­ставляют необыкновенное движение миллионов людей. Люди оставляют свои обычные занятия, стремятся с одной стороны Европы в другую, грабят, убивают один другого, торжествуют и отчаиваются, и весь ход жизни на не­сколько лет изменяется и представляет усиленное дви­жение, которое сначала идет возрастая, потом ослабевая. Какая причина этого движения или по каким законам происходило оно? — спрашивает ум человеческий.

Историки, отвечая на этот вопрос, излагают нам дея­ния и речи нескольких десятков людей в одном из зданий города Парижа, называя эти деяния и речи словом рево­люция; потом дают подробную биографию Наполеона и некоторых сочувственных и враждебных ему лиц, рас­сказывают о влиянии одних из этих лиц на другие и гово­рят: вот отчего произошло это движение, и вот законы его.

Но ум человеческий не только отказывается верить в это объяснение, но прямо говорит, что прием объяснения не верен, потому что при этом объяснении слабейшее

449


явление принимается за причину сильнейшего. Сумма людских произволов сделала и революцию и Наполеона, и только сумма этих произволов терпела их и уничто­жила.

«Но всякий раз, когда были завоевания, были завое­ватели; всякий раз, когда делались перевороты в государ­стве, были великие люди», — говорит история. Действи­тельно, всякий раз, когда являлись завоеватели, были и войны, отвечает ум человеческий, но это не доказывает, чтобы завоеватели были причинами войн и чтобы возмож­но было найти законы войны в личной деятельности одного человека. Всякий раз, когда я, глядя на свои часы, вижу, что стрелка подошла к десяти, я слышу, что в соседней церкви начинается благовест, но из того, что всякий раз, что стрелка приходит на десять часов тогда, как начинается благовест, я не имею права заключить, что положение стрелки есть причина движения коло­колов. [...]

Для изучения законов истории мы должны изменить совершенно предмет наблюдения, оставить в покое царей, министров и генералов, а изучать однородные, бесконечно-малые элементы, которые руководят массами. Никто не может сказать, насколько дано человеку достигнуть этим путем понимания законов истории; но очевидно, что на этом пути только лежит возможность уловления истори­ческих законов и что на этом пути не положено еще умом человеческим одной миллионной доли тех усилий, которые положены историками на описание деяний раз­личных царей, полководцев и министров и на изложение своих соображений по случаю этих деяний (2, III, стр. 276-279).

Для человеческого ума недоступна совокупность при­чин явлений. Но потребность отыскивать причины вло­жена в душу человека. И человеческий ум, не вникнувши в бесчисленность и сложность условий явлений, из кото­рых каждое отдельно может представляться причиною, хватается за первое, самое понятное сближение и гово­рит: вот причина. В исторических событиях (где предме­том наблюдения суть действия людей) самым первобыт­ным сближением представляется воля богов, потом воля тех людей, которые стоят на самом видном историческом месте, — исторических героев. Но стоит только вникнуть в сущность каждого исторического события, то есть в

450


деятельность всей массы людей, участвовавших в событии, чтобы убедиться, что воля исторического героя не только не руководит действиями масс, но сама постоянно руко­водима. Казалось бы, все равно понимать значение исто­рического события так или иначе. Но между человеком, который говорит, что народы Запада пошли на Восток, потому что Наполеон захотел этого, и человеком, который говорит, что это совершилось, потому что должно было совершиться, существует то же различие, которое суще­ствовало между людьми, утверждавшими, что земля стоит твердо и планеты движутся вокруг нее, и теми, которые говорили, что они не знают, на чем держится земля, но знают, что есть законы, управляющие движением и ее, и других планет. Причин исторического события нет и не может быть, кроме единственной причины всех при­чин. Но есть законы, управляющие событиями, отчасти неизвестные, отчасти нащупываемые нами. Открытие этих законов возможно только тогда, когда мы вполне отрешимся от отыскивания причин в воле одного че­ловека, точно так же, как открытие законов движения планет стало возможно только тогда, когда люди отреши­лись от представления утвержденности земли (2, IV, стр. 72-73).

Предмет истории есть жизнь народов и человечества. Непосредственно уловить и обнять словом — описать жизнь не только человечества, но одного народа, пред­ставляется невозможным.

Все древние историки употребляли один и тот же прием для того, чтобы описать и уловить кажущуюся неуловимой — жизнь народа. Они описывали деятельность единичных людей, правящих народом; и эта деятельность выражала для них деятельность всего народа.

На вопросы о том, каким образом единичные люди заставляли действовать народы по своей воле и чем управлялась сама воля этих людей, древние отвечали: на первый вопрос — признанием воли божества, подчи­нявшей народы воле одного избранного человека; и на второй вопрос — признанием того же божества, направ­лявшего эту волю избранного к предназначенной цели.

Для древних вопросы эти разрешались верою в не­посредственное участие божества в делах человечества.

Новая история в теории своей отвергла оба эти по­ложения.

451


Казалось бы, что, отвергнув верования древних о под­чинении людей божеству и об определенной цели, к которой ведутся народы, новая история должна бы была изучать не проявления власти, а причины, образующие ее. Но новая история не сделала этого. Отвергнув в тео^ рии воззрения древних, она следует им на практике.

Вместо людей, одаренных божественной властью и не­посредственно руководимых волею божества, новая исто­рия поставила или героев, одаренных необыкновенными, нечеловеческими способностями, или просто людей са­мых разнообразных свойств, от монархов до журналистов, руководящих массами. Вместо прежних, угодных бо­жеству, целей народов: иудейского, греческого, римского, которые древним представлялись целями движения чело­вечества, новая история поставила свои цели — благо французского, германского, английского и, в самом выс­шем отвлечении, цели блага цивилизации всего челове­чества, под которым разумеются обыкновенные народы, занимающие маленький северо-западный уголок большого материка.

Новая история отвергла верования древних, не поста­вив на место их нового воззрения, и логика положения заставила историков, мнимо отвергших божественную власть царей и фатум древних, прийти другим путем к тому же самому: к признанию того, что: 1) народы руко­водятся единичными людьми и 2) что существует из­вестная цель, к которой движутся народы и человечество.

Во всех сочинениях новейших историков от Гибона до Бокля, несмотря на их кажущееся разногласие и на кажущуюся новизну их воззрений, лежат в основе эти два старые неизбежные положения.

Во-первых, историк описывает деятельность отдель­ных лиц, по его мнению, руководивших человечеством: (один считает таковыми одних монархов, полководцев, министров; другой — кроме монархов и ораторов — уче­ных-реформаторов, философов, поэтов). Во-вторых, цель, к которой ведется человечество, известна историку (для одного цель эта есть величие римского, испанского, фран­цузского государств; для другого — это свобода, равен­ство, известного рода цивилизация маленького уголка мира, называемого Европою) (2, IV, стр. 306—307).

Если источник власти лежит не в физических и не в нравственных свойствах лица, ею обладающего, то оче-

452


видно, что источник этой власти должен находиться вне лица — в тех отношениях к массам, в которых находится лицо, обладающее властью.

Так точно и понимает власть наука о праве, та самая разменная касса истории, обещающая разменять истори­ческое понимание власти на чистое золото.

Власть есть совокупность воль масс, перенесенная выраженным или молчаливым согласием на избранных массами правителей.

В области науки права, составленной из рассуждений о том, как бы надо было устроить государство и власть, если бы можно было все это устроить, все это очень ясно, но в приложении к истории это определение власти требует разъяснений.

Наука права рассматривает государство и власть, как древние рассматривали огонь, — как что-то абсолютно существующее. Для истории же государство и власть суть только явления, точно так же как для физики на­шего времени огонь есть не стихия, а явление.

От этого-то основного различия воззрения истории и науки права происходит то, что наука права может рас­сказать подробно о том, как, по ее мнению, надо бы уст­роить власть и что такое есть власть, неподвижно сущест­вующая вне времени; но на вопросы исторические о зна­чении видоизменяющейся во времени власти она не может ответить ничего.

Если власть есть перенесенная на правителя совокуп­ность воль, то Пугачев есть ли представитель воль масс? Если не есть, то почему Наполеон I есть представитель? Почему Наполеон III, когда его поймали в Булони, был преступник, а потом были преступниками те, которых он поймал?

При дворцовых революциях, в которых участвуют иногда два-три человека, переносится ли тоже воля масс на новое лицо? При международных отношениях перено­сится ли воля масс народа на своего завоевателя? В 1808-м году воля Рейнского Союза была ли перенесена на Напо­леона? Воля массы русского народа была ли перенесена на Наполеона во время 1809 года, когда наши войска в союзе с французами шли воевать против Австрии?

На эти вопросы можно отвечать трояко:

Или 1) признать, что воля масс всегда безусловно передается тому или тем правителям, которых они избра-

453


ли, и что поэтому всякое возникновение новой власти, всякая борьба против раз переданной власти должна быть рассматриваема только как нарушение настоящей власти.

Или 2) признать, что воля масс переносится на пра­вителей условно под определенными и известными усло­виями, и показать, что все стеснения, столкновения и даже уничтожения власти происходят от несоблюдения правителями тех условий, под которыми им передана власть.

Или 3) признать, что воля масс переносится на пра­вителей условно, но под условиями неизвестными, не­определенными и что возникновение многих властей, борьба их и падение происходят только от большего или меньшего исполнения правителями тех неизвестных ус­ловий, на которых переносятся воли масс с одних лиц на другие.

Так трояко и объясняют историки отношения масс к правителям (2, IV, стр. 318—319).

История культуры объяснит нам побуждения, условия жизни и мысли писателя или реформатора. Мы узнаем, что Лютер имел вспыльчивый характер и говорил такие-то речи; узнаем, что Руссо был недоверчив и писал такие-то книжки; но не узнаем мы, отчего после рефор­мации резались народы и отчего во время французской революции казнили друг друга.

Если соединить обе истории вместе, как то и делают новейшие историки, то это будут истории монархов и писателей, а не история жизни народов (2, IV, стр. 323).

Разрешение вопроса о свободе и необходимости для истории — перед другими отраслями знания, в которых разрешался этот вопрос, имеет то преимущество, что для истории вопрос этот относится не к самой сущности воли человека, а к представлению о проявлении этой воли в прошедшем и в известных условиях.

История по разрешению этого вопроса становится к другим наукам в положение науки опытной к наукам умозрительным.

История своим предметом имеет не самую волю чело­века, а наше представление о ней.

И потому для истории не существует, как для бого­словия, этики и философии, неразрешимой тайны о соеди­нении двух противоречий свободы и необходимости. История рассматривает представление о жизни человека,

454


в котором соединение этих двух противоречий уже со­вершилось.

В действительной жизни каждое историческое собы­тие, каждое действие человека понимается весьма ясно и определенно, без ощущения малейшего противоречия, несмотря на то, что каждое событие представляется ча-стию свободным, частию необходимым.

Для разрешения вопроса о том, как соединяются свобода и необходимость и что составляет сущность этих двух понятий, философия истории может и должна идти путем, противным тому, по которому шли другие науки. Вместо того чтобы, определив в самих себе понятия о свободе и о необходимости, под составленные определе­ния подводить явления жизни, — история из огромного количества подлежащих ей явлений, всегда представляю­щихся в зависимости от свободы и необходимости, должна вывести определение самих понятий о свободе и о необхо­димости.

Какое бы мы ни рассматривали представление о дея­тельности многих людей или одного человека, мы пони­маем ее не иначе, как произведением отчасти свободы человека, отчасти законов необходимости. [...]

Отношение свободы к необходимости уменьшается и увеличивается, смотря по той точке зрения, с которой рассматривается поступок; но отношение это всегда остается обратно пропорциональным. [...]

Религия, здравый смысл человечества, наука права и сама история одинаково понимают это отношение между необходимостью и свободой.

Все без исключения случаи, в которых увеличивается и уменьшается наше представление о свободе и о необ­ходимости, имеют только три основания:

1) Отношение человека, совершившего поступок, к внешнему миру,

2) ко времени и

3) к причинам, произведшим поступок.

Первое основание есть большее или меньшее видимое нами отношение человека к внешнему миру, более или менее ясное понятие о том определенном месте, которое занимает каждый человек по отношению ко всему, одно­временно с ним существующему. Это есть то основание, вследствие которого очевидно, что тонущий человек ме­нее свободен и более подлежит необходимости, чем чело-

455


век, стоящий на суше; то основание, вследствие которого действия человека, живущего в тесной связи с другими людьми в густонаселенной местности, действия человека, связанного с семьей, службой, предприятиями, представ­ляются, несомненно, менее свободными и более подлежа­щими необходимости, чем действия человека одинокого и уединенного.

Если мы рассматриваем человека одного, без отноше­ния его ко всему окружающему, то каждое действие его представляется нам свободным. Но если мы видим хоть какое-нибудь отношение его к тому, что окружает его, если мы видим связь его с чем бы то ни было — с челове­ком, который говорит с ним, с книгой, которую он чита­ет, с трудом, которым он занят, даже с воздухом, кото­рый его окружает, с светом даже, который падает на ок­ружающие его предметы, — мы видим, что каждое из этих условий имеет на него влияние и руководит хотя одной стороной его деятельности. И настолько, насколько мы видим этих влияний, — настолько уменьшается наше представление о его свободе и увеличивается представле­ние о необходимости, которой он подлежит.

2) Второе основание есть: большее или меньшее ви­димое временное отношение человека к миру; более или менее ясное понятие о том месте, которое действие чело­века занимает во времени. Это есть то основание, вслед­ствие которого падение первого человека, имевшее своим последствием происхождение рода человеческого, пред­ставляется, очевидно, менее свободным, чем вступление в брак современного человека. Это есть то основание, вследствие которого жизнь и деятельность людей, жив­ших века тому назад, и связанная со мною во времени, не может представляться мне столь свободною, как жизнь современная, последствия которой мне еще неизвестны.

Постепенность представления о большей или меньшей свободе и необходимости в этом отношении зависит от большего или меньшего промежутка времени от совер­шения поступка до осуждения о нем.

Если я рассматриваю поступок, совершенный мной минуту тому назад, при приблизительно тех же самых условиях, при которых я нахожусь теперь, — мой посту­пок представляется мне несомненно свободным. Но если я обсуживаю поступок, совершенный месяц тому назад, то, находясь в других условиях, я невольно признаю, что,

456


если бы поступок этот не был совершен, —. многое полез­ное, приятное и даже необходимое, вытекшее из этого поступка, не имело бы места. Если я перенесусь воспо­минанием к поступку еще более отдаленному, за десять лет и далее, то последствия моего поступка представятся мне еще очевиднее; и мне трудно будет представить себе, что бы было, если бы не было поступка. Чем дальше на­зад буду переноситься я воспоминаниями или, что то же самое, вперед суждением, — тем рассуждение мое о сво­боде поступка будет становиться сомнительнее.

Точно ту же прогрессию убедительности об участии свободной воли в общих делах человечества мы находим и в истории. Совершившееся современное событие пред­ставляется нам, несомненно, произведением всех извест­ных людей; но в событии более отдаленном мы видим уже его неизбежные последствия, помимо которых мы ничего другого не можем представить. И чем дальше переносим­ся мы назад в рассматривании событий, тем менее они нам представляются произвольными.

Австро-прусская война представляется нам несомнен­ным последствием действий хитрого Бисмарка и т. п.

Наполеоновские войны, хотя уже сомнительно, но еще представляются нам произведениями воли героев; в кре­стовых походах мы уже видим событие, определенно за­нимающее свое место и без которого немыслима новая история Европы, хотя точно так же для летописцев кре­стовых походов событие это представлялось только произ­ведением воли некоторых лиц. В переселении народов никому уже в "наше время не приходит в голову, чтобы от произвола Атиллы зависело обновить европейский мир. Чем дальше назад мы переносим в истории предмет на­блюдения, тем сомнительнее становится свобода людей, производивших события, и тем очевиднее закон необхо­димости.

3) Третье основание есть большая или меньшая до­ступность для нас той бесконечной связи причин, состав­ляющей неизбежное требование разума и в которой каж­дое понимаемое явление и потому каждое действие чело­века должно иметь свое определенное место, как следст­вие для предыдущих и как причина для последующих (2, IV, стр. 338-342).

Итак, представление наше о свободе и необходимости постепенно уменьшается и увеличивается, смотря по

457


большей или меньшей связи с внешним миром, по боль­шему или меньшему отдалению времени и большей или меньшей зависимости от причин, в которых мы рассмат­риваем явления жизни человека.

Так что, если мы рассматриваем такое положение че­ловека, в котором связь его с внешним миром наиболее известна, период времени суждения от времени соверше­ния поступка наибольший и причины поступка наидо-ступнейшие, то мы получаем представление о наиболь­шей необходимости и наименьшей свободе. Если же мы рассматриваем человека в наименьшей зависимости от внешних условий; если действие его совершено в бли­жайший момент к настоящему и причины его действия нам недоступны, то мы получим представление о на­именьшей необходимости и наибольшей свободе.

Но ни в том, ни в другом случае, как бы мы ни изме­няли нашу точку зрения, как бы ни уясняли себе ту связь, в которой находится человек с внешним миром, или как бы ни доступна она нам казалась, как бы ни удлиняли или укорачивали период времени, как бы по­нятны или непостижимы ни были для нас причины, — мы никогда не можем себе представить ни полной свобо­ды, ни полной необходимости.

1) Как бы мы ни представляли себе человека исклю­ченным от влияний внешнего мира, мы никогда не полу­чим понятия о свободе в пространстве. Всякое действие человека неизбежно обусловлено и тем, что окружает его, самым телом человека. Я поднимаю руку и опускаю ее. Действие мое кажется мне свободным; но, спрашивая себя: мог ли я по всем направлениям поднять руку, — я вижу, что я поднял руку по тому направлению, по ко­торому для этого действия было менее препятствий, нахо­дящихся как в телах, меня окружающих, так и в устрой­стве моего тела. Если из всех возможных направлений я выбрал одно, то я выбрал его потому, что по этому направ­лению было меньше препятствий. Для того чтобы дейст­вие мое было свободным, необходимо, чтобы оно не встречало себе никаких препятствий. Для того чтобы представить себе человека свободным, мы должны пред­ставить его себе вне пространства, что, очевидно, не­возможно.

2) Как бы мы ни приближали время суждения ко времени поступка, мы никогда не получим понятия сво-

458


боды во времени. Ибо, если я рассматриваю поступок, со­вершенный секунду тому назад, я все-таки должен при­знать несвободу поступка, так как поступок закован тем моментом времени, в котором он совершен. Могу ли я поднять руку? Я поднимаю ее; но спрашиваю себя: мог ли я не поднять руки в тот прошедший уже момент вре­мени? Чтобы убедиться в этом, я в следующий момент не поднимаю руки. Но я не поднял руки не в тот первый момент, когда я спросил себя о свободе. Прошло время, удержать которое было не в моей власти, и та рука, ко­торую я тогда поднял, и тот воздух, в котором я тогда сде­лал то движение, уже не тот воздух, который теперь ок­ружает меня, и не та рука, которою я теперь не делаю движения. Тот момент, в который совершилось первое движение, невозвратим, и в тот момент я мог сделать только одно движение, и какое бы я ни сделал движение, движение это могло быть только одно. То, что я в сле­дующую минуту не поднял руки, не доказало того, что я мог не поднять ее. И так как движение мое могло быть только одно, в один момент времени, то оно и не могло быть другое. Для того чтобы представить его себе сво­бодным, надо представить его себе в настоящем, в грани прошедшего и будущего, то есть вне времени, что невоз­можно, и

3) Как бы ни увеличивалась трудность постижения причины, мы никогда не придем к представлению полной свободы, то есть к отсутствию причины. Как бы ни была непостижима для нас причина выражения воли в каком бы то ни было своем или чужом поступке, первое требо­вание ума есть предположение и отыскание причины, без которой немыслимо никакое явление. Я поднимаю руку с тем, чтобы совершить поступок, независимый от всякой причины, но то, что я хочу совершить поступок, не имею­щий причины, есть причина моего поступка.

Но даже если бы, представив себе человека, совер­шенно исключенного от всех влияний, рассматривая только его мгновенный поступок настоящего и не вызван­ный никакой причиной, мы бы допустили бесконечно ма­лый остаток необходимости равным нулю, мы бы и тогда не пришли к понятию о полной свободе человека; ибо существо, не принимающее на себя влияний. внешнего мира, находящееся вне времени и не зависящее от при­чин, уже не есть человек.

459


Точно так же мы никогда не можем представить себе действия человека без участия свободы и подлежащего только закону необходимости.

1) Как бы ни увеличивалось наше знание тех прост­ранственных условий, в которых находится человек, зна­ние это никогда не может быть полное, так как число этих условий бесконечно велико так же, как бесконечно пространство. И потому как скоро определены не все условия влияний на человека, то и нет полной необходи­мости, а есть известная доля свободы.

2) Как бы мы ни удлиняли период времени от того явления, которое мы рассматриваем, до времени сужде­ния, период этот будет конечен, а время бесконечно, а по­тому и в этом отношении никогда не может быть полной необходимости.

3) Как бы ни была доступна цепь причин какого бы то ни было поступка, мы никогда не будем знать всей цепи, так как она бесконечна, и опять никогда не полу­чим полной необходимости.

Но, кроме того, если бы даже, допустив остаток наи­меньшей свободы равным нулю, мы бы признали в ка­ком-нибудь случае, как, например, в умирающем чело­веке, в зародыше, в идиоте, полное отсутствие свободы, мы бы тем самым уничтожили самое понятие о человеке, которое мы рассматриваем; ибо, как только нет свободы, нет и человека. И потому представление о действии че­ловека, подлежащем одному закону необходимости, без малейшего остатка свободы, так же невозможно, как и представление о вполне свободном действии человека.

Итак, для того чтобы представить себе действие чело­века, подлежащее одному закону необходимости, без сво­боды/ мы должны допустить знание бесконечного коли­чества пространственных условий, бесконечного великого периода времени и бесконечного ряда причин.

Для того чтобы представить себе человека совершенно свободного, не подлежащего закону необходимости, мы должны представить его себе одного вне пространства, вне времени и вне зависимости от причин.

В первом случае, если бы возможна была необходи­мость без свободы, мы бы пришли к определению закона необходимости тою же необходимостью, то есть к одной форме без содержания.

460


Во втором случае, если бы возможна была свобода без необходимости, мы бы пришли к безусловной сво­боде вне пространства, времени и причин, которая по тому самому, что была бы безусловна и ничем не ограни­чивалась, была бы ничто или одно содержание без формы.

Мы бы пришли вообще к тем двум основаниям, из ко­торых складывается все миросозерцание человека, — к не­постижимой сущности жизни и к законам, определяющим эту сущность.

Разум говорит: 1) Пространство со всеми формами, которые дает ему видимость его — материя, — бесконечно и не может быть мыслимо иначе. 2) Время есть беско­нечное движение без одного момента покоя, и оно не может быть мыслимо иначе. 3) Связь причин и последст­вий не имеет начала и не может иметь конца.

Сознание говорит: 1) я один, и все, что существует, есть только я; следовательно, я включаю пространство; 2) я меряю бегущее время неподвижным моментом на­стоящего, в котором одном я сознаю себя живущим; следовательно, я вне времени, и 3) я вне причины, ибо я чувствую себя причиной всякого проявления своей жизни.

Разум выражает законы необходимости. Сознание выражает сущность свободы.

Свобода, ничем не ограниченная, есть сущность жиз­ни в сознании человека. Необходимость без содержания есть разум человека с его тремя формами.

Свобода есть то, что рассматривается. Необходимость есть то, что рассматривает. Свобода есть содержание. Не­обходимость есть форма.

Только при разъединении двух источников, познава­ния, относящихся друг к другу, как форма к содержа­нию, получаются отдельно, взаимно исключающиеся и не­постижимые понятия о свободе и о необходимости.

Только при соединении их получается ясное представ­ление о жизни человека.

Вне этих двух взаимно определяющихся в соединении своем, — как форма с содержанием, — понятий невоз­можно никакое представление жизни.

Все, что мы знаем о жизни людей, есть только извест­ное отношение свободы к необходимости, то есть созна­ния к законам разума.

461


Все, что мы знаем о внешнем мире природы, есть только известное отношение сил природы к необходи­мости или сущности жизни к законам разума.

Силы жизни природы лежат вне нас и не сознаваемы нами, и мы называем эти силы тяготением, инерцией, электричеством, животворной силой и т. д.; но сила жизни человека сознаваема нами, и мы называем ее сво­бодой.

Но точно так же, как непостижимая сама в себе си­ла тяготенья, ощущаемая всяким человеком, только на­столько понятна нам, насколько мы знаем законы необ­ходимости, которой она подлежит (от первого знания, что все тела тяжелы, до закона Ньютона), точно так же и непостижимая, сама в себе, сила свободы, сознаваемая каждым, только настолько понятна нам, насколько мы знаем законы необходимости, которым она подлежит (начиная от того, что всякий человек умирает, и до зна­ния самых сложных экономических или исторических законов).

Всякое знание есть только подведение сущности жиз­ни под законы разума.

Свобода человека отличается от всякой другой силы тем, что сила эта сознаваема человеком; но для разума она ничем не отличается от всякой другой силы. Сила тяготенья, электричества или химического сродства толь­ко тем и отличаются друг от друга, что силы эти различно определены разумом. Точно так же сила свободы чело­века для разума отличается от других сил природы только тем определением, которое ей дает этот разум. Свобода же без необходимости, то есть без законов разума, опре­деляющих ее, ничем не отличается от тяготения, или тепла, или силы растительности, — она есть для разума только мгновенное, неопределимое ощущение жизни.

И как неопределимая сущность силы, двигающей не­бесные тела, неопределимая сущность силы тепла, элект­ричества, или силы химического средства, или жизнен­ной силы составляют содержание астрономии, физики, химии, ботаники, зоологии и т. д., точно так же сущность силы свободы составляет содержание истории. Но точно так же, как предмет всякой науки есть проявление этой неизвестной сущности жизни, сама же эта сущность мо­жет быть только предметом метафизики, — точно так же проявление силы свободы людей в пространстве, времени

462


и зависимости от причин составляет предмет истории; сама же свобода есть предмет метафизики.

В науках опытных то, что известно нам, мы называем законами необходимости; то, что неизвестно нам, мы на­зываем жизненной силой. Жизненная сила есть только вы­ражение неизвестного остатка от того, что мы знаем о сущ­ности жизни.

Точно так же в истории: то, что известно нам, мы называем законами необходимости; то, что неизвестно, — свободой. Свобода для истории есть только выражение неизвестного остатка от того, что мы знаем о законах жизни человека.

История рассматривает проявления свободы человека в связи с внешним миром, во времени и в зависимости от причин, то есть определяет эту свободу законами ра­зума, и потому история только настолько наука, насколь­ко эта свобода определена этими законами.

Для истории признание свободы людей как силы, могущей повлиять на исторические события, то есть не подчиненной законам, — есть то же, что для астрономии признание свободной силы движения небесных сил.

Признание это уничтожает возможность существова­ния законов, то есть какого бы то ни было знания. Если существует хоть одно свободно двигающееся тело, то не существует более законов Кеплера и Ньютона и не су­ществует более никакого представления о движении не­бесных тел. Если существует один свободный поступок человека, то не существует ни одного исторического за­кона и никакого представления об исторических собы­тиях.

Для истории существуют линии движения человече­ских воль, один конец которых скрывается в неведомом, а на другом конце которых движется в пространстве, во времени и в зависимости от причин сознание свободы лю­дей в настоящем.

Чем более раздвигается перед нашими глазами это поприще движения, тем очевиднее законы этого движе­ния. Уловить и определить эти законы составляет задачу истории.

С той точки зрения, с которой наука смотрит теперь на свой предмет, по тому пути, по которому она идет, отыскивая причины явлений в свободной воле людей, выражение законов для науки невозможно, ибо, как бы

463


мы ни ограничивали свободу людей, как только мы ее признали за силу, не подлежащую законам, существова­ние закона невозможно.

Только ограничив эту свободу до бесконечности, то есть рассматривая ее как бесконечно малую величину, мы убедимся в совершенной недоступности причин, и тогда вместо отыскания причин история поставит своей задачей отыскание законов.

Отыскание этих законов уже давно начато, и те новые приемы мышления, которые должна усвоить себе исто­рия, вырабатываются одновременно с самоуничтожением, к которому, все дробя и дробя причины явлений, идет старая история.

По этому пути шли все науки человеческие. Придя к бесконечно малому, математика, точнейшая из наук, оставляет процесс дробления и приступает к новому про­цессу суммования неизвестных, бесконечно малых. От­ступая от понятия о причине, математика отыскивает закон, то есть свойства, общие всем неизвестным беско­нечно малым элементам.

Хотя и в другой форме, но по тому же пути мышления шли и другие науки. Когда Ньютон высказал закон тя­готения, он не сказал, что солнце или земля имеет свой­ство притягивать; он сказал, что всякое тело, от круп­нейшего до малейшего, имеет свойство как бы притяги­вать одно другое, то есть, оставив в стороне вопрос о при­чине движения тел, он выразил свойство, общее всем те­лам, от бесконечно великих до бесконечно малых. Тоже делают естественные науки: оставляя вопрос о причине, они отыскивают законы. На том же пути стоит и исто­рия. И если история имеет предметом изучения движения народов и человечества, а не описание эпизодов из жиз­ни людей, то она должна, отстранив понятие причин, отыскивать законы, общие всем равным и неразрывно связанным между собою бесконечно малым элементам свободы (2, IV, стр. 344—351).






















БУРЖУАЗНО-ПОМЕЩИЧЬЯ

ИДЕАЛИСТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ

ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XIX в.

СОЛОВЬЁВ










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-31; просмотров: 268.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...