Студопедия КАТЕГОРИИ: АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
М. ХАЙДЕГГЕР: ГЛУБИНА И ПОВЕРХНОСТЬ 9 страница
(а может, и наоборот, Минин навстречу Пожарскому, не помню). И видит: что-то неладное у того с лицом, какой-то неубедительностью исполнена его походка, какой-то неуловимой неприкаянностью веет от всей его помятой наружности. «Что, Пожарский, а не принял ли ты, случаем, лишнего с утра?» — спрашивает Минин. «Да нет, — отвечает тот, — если посчитать, я и выпил-то пока всего ничего: стакан портвейна, пару кружек пива, три по сто "Зубровки", бутылку розового крепкого за рубль тридцать семь да триста пятьдесят "Кубанской"». «Странно, — изумился Минин, — и я сегодня выпил ровно столько же и в точности того же самого, что и ты, а чувствую себя прекрасно. И куда же, по-твоему, ты путь держишь?» «Известное дело, в Петушки — здесь хорошо, а там лучше: наливают и, потом, сады и девушки кругом цветущие», — отвечает Пожарский. «Какое в Петушки, — возмутился Минин, — это я туда спешу, а ты, если мне глаза не изменяют, идешь прямо в обратную сторону». И завязался у них спор, чей путь вернее и короче. Но то ли аргументы у сторон были слишком сильными, то ли, напротив, защитить их не было никакой возможности, а только в результате переубедили спорщики друг друга: развернулись и отправились по своим следам обратно, в противоположные концы вожделенного городка. Но не это удивительно. Удивительно, что вечером они таки вновь столкнулись лбами, теперь уже не в провинциальных Петушках, «где вечно цветет жасмин», а в стольном городе Москве, на запруженном и грязном Курском вокзале, который оба ненавидели и менее всего искали. А последний поезд на Петушки только что ушел... Вся эта история кажется невероятной, и она бы и в самом деле никогда не произошла, если бы в этом самом поезде не ехал со своим заветным чемоданчиком Веничка Ерофеев, который не имел тогда ни малейшего понятия о петушковских бедолагах Минине с Пожарским и которого
Измененные состояния сознания
и самого пока «ровно никто не знает, потому что он — ничто», по слову о себе Мальте Лауридса Бригге, чей дух готов через мгновение в него вселиться. «Ничто», возможно, сказано слишком сильно. Но еще сильнее — с «чемоданчиком», потому как именно он-то по дороге и исчез. Как это случилось, никто не заметил. Веничка обнаружил пропажу уже в самом конце пути, выйдя из тамбура, куда он отлучился буквально на несколько минут. Чемоданчик должен был лежать в вагоне слева по ходу поезда, но его, сколько ни искали, нигде не было — ни слева, ни справа. История как будто бы обыкновенная, если б не ее мистический зловещий смысл, — если бы простейший смысл «ни справа, ни слева» не осложнялся тем, что в вагон за это время — ни сзади, ни спереди — никто из пассажиров не заходил и никто своего места не покинул. Вора не было. Но не было и чемоданчика. Поначалу все у Венички как будто складывалось хорошо. Успел на электричку. Попутчики подобрались душевные. Разговоры велись непринужденные и витиеватые. Рекой лились веселящие напитки. Так что время летело незаметно. Однажды, правда, Веничка вместе со всеми содрогнулся, но не от предчувствия плачевной участи спасительного чемоданчика, а от смеха — над стариком Митри-чем, который плакал при исполнении на бис этюда до диез минор Ференца Листа, где-то у платформы «43-й километр». Но вот, не в первый раз выйдя с четвертинкой в пустой тамбур, он вдруг прервал свои радужные мысли и вперился, как огорошенный, в окно: «Если верить собственным глазам, то есть если состояние сознания мне не изменяет и на стекле действительно написано то слово, которое я сейчас читаю, получается, что в мире за прошедшие минут пятнадцать ничего не изменилось, все идет, как и положено, своим чередом, вот только электричка теперь едет по чему-то в обратном направлении — не в Петушки, а в сто-
лицу нашей родины, на все тот же Курский вокзал, от которого как будто бы должна была отъехать уже довольно далеко, если судить по вывеске на недавней остановке "Покров — 105-й км". Но возможно ли, что в родные Петушки я так и не попаду? Да, возможно. А если так, что же получается (для тех, кто понимает), что вырваться из забытья нельзя и нам всю жизнь мыкаться в гиперболическом "ничто"? Возможно ли, чтобы все годы, потраченные на обустройство в местах общего рассудочного пользования, проведенные у билетных касс, в залах ожидания и туалетных комнатах за чтением "Стихотворений в прозе" Ивана Тургенева, ушли впустую, — на то, чтобы как следует забыть о смысле бытия, о жизни по ту сторону всех гиблых мест как будто "предварительного" заключения? Да, возможно. Возможно ли, что Баратынский в "Последней смерти» прав и мы не знаем не только смысла бытия, но даже его имени? Для нас "ни сон оно, ни бденье", и мы не знаем, что такое настоящий путь и подлинное возвращение и что такое дом, и друг, и женщины, а они ведь существуют на свете. Возможно ли, чтобы огни далеких Петушков или стигматы святой Терезы были желанны и ценны только на словах, а на деле никому не нужны, как ненужным, отверженным и маргинальным является для мира все, что нельзя присвоить, разменять, канализировать и утилизировать? Да, возможно. Но если все это и впрямь возможно, если тут есть хотя бы тень возможности, нельзя же, чтобы так все и оставалось! И первый, кого ошарашила эта мысль, должен попытаться что-то предпринять. Пусть я и не слишком гожусь для этой цели: никого другого-то под рукой нет! Поэтому я должен садиться и писать: день и ночь напролет — писать, вот и все, как сказано у Рильке» И тут он развернулся в тамбуре, и взгляд его упал на оконное стекло дверей напротив: на нем тем же росчерком было написано то же самое короткое словечко.
Измененные состояния сознания
Надпись на стекле все бы объяснила, если б не пропавший чемоданчик и не мгновенное появление на сцене трансцендентального субъекта, который призван удостоверять любые объяснения и которого асе знают как свое несклоняемое Я. Он тоже заглянул по долгу службы в Веничкин вагон и тоже недоуменно озирался по сторонам, удивляясь, почему мир никак не хочет жить по писанному — по начертанному совершенно «ясно и отчетливо» на обратной стороне его земных прозрачных врат? Почему он катится на всех парах вовсе не туда, куда купил в трезвой памяти билет, если, разумеется, купил, что следует еще проверить? «Москва — Петушки» — вывеска для круглых дураков, не знающих, что все они под колпаком и что впереди у них то же, что и позади, а слева — то же, что и справа. Будь этот мир хоть трижды правдивою поэмой, а не виртуальным «поездом», это не меняет ничего: контроль должен быть всеобщим, тотальным, иначе я — не Я с большой буквы, не Тот, Который cogito и очевидней всех на свете, а тот, который даже и не sum, то есть буквальное, а не фигуральное ничто, рядом не стоявшее с Веничкой и его героями. В их мире надо быть особенно настороже: здесь растет неправильный — живой «мыслящий тростник», который если пьет, то именно постольку, поскольку видит «очевидное». Здесь всякий местный шут и плакса Митрич — босфорский самодержец Митридат: речи его сладки, как у Рембо в «Пьяном корабле», а в руках ножичек. Спросишь у него мягко: так зачем же тебе ножичек, если мне достаточно билета? А он: «Как зачем? Да чтобы резать тебя, вот зачем!» Опасная работа, можно и до дома не доехать, но интересная: Одиссеем себя чувствуешь. Налево глянешь — Сцилла Минина с Пожарским, чей пытливый задний ум крепче розового крепкого «эпо-хэ» Направо — Харибда Бригге с Веничкой, чьи сомнения пронзительней, чем безграничное dubito картезианцев
Позади — Троянский конь мысли о вечном возвращении, от которой даже Заратустра в «Заратустре» всякий раз в обморок падал. Ничего, дух тяжести из той же невозможной книги свое возьмет: деревянный конь наш железный пригородный поезд не догонит, а уши можно и заткнуть. Вот приедем на конечную, на Курский, — верным курсом к: началам всех умозрительных путей, к предельным основаниям вечно предварительных и априорно отвлеченных умозаключений, — со всеми посчитаемся. Кому вершки и сомнительные петушки измененных состояний сознания, а кому — корешки и внушительные курочки неизменной состоятельности трезвого рассудка. А пока, дабы никто от правосудия не улизнул, захвачу с собой этот подозрительный бесхозный чемоданчик: если в нем то, что я думаю, — а в мире ничего другого просто быть не может, — хуже никому не будет. Без его содержимого состояние сознания отдельных граждан лишь нормализуется, а с ним в моих руках — неопровержимая улика, обещающая трансцендентальной одиссее разума окончательное торжество... Вот за это я и прошу поднять бокалы: за упокой спекулятивных тяжб и всей небесной хмури — за изумление трансцендентального субъекта, когда он обнаружит, что чемоданчик пуст! Даже так — трижды пуст! Во-первых, потому как Веничка успел выпить хранившееся там розовое крепкое' трансцендентальный субъект всегда на шаг опаздывает со своими добрыми советами воздерживаться от суждений, ибо все его советы заведомо являются примерами этой самой «невоздержанности» (в употреблении спекулятивных фармаконов) Во-вторых, чемоданчик пуст не только как феномен жизненного мира, но и как феномен чистого сознания Трансцендентальным субъектом в него ничего предварительно не вложено, он вкладывает в мир лишь то, что априорно укладывается в его наме-
Измененные состояния сознания
рения (конститутивные интенции), а к ним принадлежат единственно эффекты более или менее измененных диспозиций сознания, но никак не источники их квази-спон-танной данности. Так что если б он решил однажды приобрести розовое крепкое — так, для пробы, у него бы попросту не хватило средств: их хватит только на билет «Москва — Курочки». И в-третьих, — самое простое, — не надо трогать чужое и торопиться с противопоставлением себя заблудшим. Когда знаешь наперед, что перед тобой предмет невозможного опыта, можешь быть уверенным, что ты находишься в измененном состоянии сознания, то есть что предмет этот — пустышка, чистейшая трансцендентальная иллюзия. Чего о Веничкином чемоданчике, очевидно, никак не скажешь. Он, конечно, не скатерть-самобранка — трижды пуст, но не так, как пусты гробницы фараонов или бутылки из-под водки, а как пуст ящик Пандоры, храня в себе неизбывную надежду и ни в чем «дурном» мир не уличая. Так что трансцендентальный субъект сделал крупную ошибку, пойдя на должностное преступление — взяв оставленную без присмотра вещь в свои руки. Если бы он оставил ее на месте, в поезде, тогда и надежду бы эту никто не разделил. А так — вот она, у нас на уме, а не у пьяного контролера на языке. Но когда он протрезвеет, из изумления его должна родиться философия. Иначе, собственно, и не из чего. А раз так, раз нашелся чемоданчик, уберем туда наши ножички. Дружба и Разум — субстанции одного пушкинского корня! БЕСЕДА 10 СУДЬБА И ВОЛЯ Д О Между фактом непосредственного существования и возможностью в нем удостовериться как в факте именно моего собственного существования пролегает, как показал Декарт, огромный путь по территории внутреннего опыта То же самое можно предположить и в отношении судьбы Между раскладом, выпадающим каждодневно в виде то ли стечения обстоятельств, то ли случайностей, за которыми мерещится чуть ли не рука Божья, и единственным раскладом, касающимся меня лично, дистанция ничуть не меньшая То, что я мог бы назвать «моей судьбой», в точности совпадает со сценарием путешествия по «Внутренней Монголии», несмотря на достаточно очевидный факт того, что все, со мной происходящее, вроде бы имманентно внешнему порядку действительности На самом деле, конечно, нет, хотя мы зачастую и склонны рассматривать лик судьбы в безразлично-отстраненном зеркале случайного Миру вовсе нет до нас никакого дела Случайности происходят ровно постольку, поскольку мы выпадаем из замысла — либо не способны к нему приблизиться, полагая, что судьба может играть на слишком маленькую ставку нашего присутствия, не реализованного в полной мере, рассеянного внешним образом по собственной карте значений .
Очень точное замечание Гегеля «По отношению к внешним обстоятельствам своей судьбы и вообще ко всему, что он есть непосредственным образом, человек должен вести себя так, чтобы сделать все это своим, лишить все это формы внешнего бытия»1 Логика полного присвоения внешней необходимости имеет своим истоком некоторую автономизацию Я начинаю в этой объективно равнодушной ко мне необходимости различать странный зов, который странен тем, что обращен именно ко мне И в этом смысле он оказывается моим призванием — призывным напевом, доносящимся то ли из страшной ночи бытия, то ли из бездны пустого ничто, то ли с далекой утраченной родины души Когда этот зов становится моей уникальной песней, тогда, по Гегелю, необходимость раскрывается свободой, а судьба — изъявлением воли велящего Я полагаю, что мы вполне можем взять за отправной пункт нашего-рассуждения обнаруживаемую Гегелем своеобразную точку превратности, проходя которую мы, со своей стороны, раскрываем в действительный горизонт нашей экзистенции все, чем мы в возможности являемся, а со стороны бытия обретаем судьбу не в виде кирпича, в любой момент могущего свалиться нам на голову, а в виде замысленной вовсе не нами, но лишь нами осуществимой и переживаемой внутренней истины Как мне представляется, модальностями, или выразительными модусами судьбы являются различные формы эвокации Зов судьбы соблазняет и выманивает из самодостаточной пещеры-монады закованный в ее границы дух, превращая крепкую для находящегося внутри оболочку в хрупкую скорлупу — в шелуху и осколки Я бы даже сказал — просто в мыльный пузырь, о чем хорошо написал Кржижановский «Мыльный пузырь, если и усумнится в Платоновых доказательствах пузырева бессмертия, то вряд 1 Гегель Г В Ф Работы разных лет В 2 т Т 2 М , 1971
ли его можно будет убедить в том, что все радужно расписанное на его поверхности не лопнет вместе с ним. Однако мыльный пузырь не прав, если на него дунуть, умрут отражения, но вещи, отразившиеся на стеклистом выгибе пузыря, останутся быть, как были. Мало того, глаз, любовавшийся игрой отражений, после того, как они исчезнут, принужден будет искать вещи не на пузыре, а в них»1. Мы ведь и вправду не можем «с точностью знать, отбрасываются ли тени вещами, вещи ли тенями». Иначе говоря, предопределено ли то, чем мы являемся, жестокой либо благосклонной судьбой, к которой мы не имеем ни малейшего касательства, или судьба есть лишь взаимосвязанная цепь моментов нашего выбора и сиюминутного волеизъявления? Очевидно, что этот вопрос пытается выявить меру инфляции судьбы. Какова ее наименьшая ставка? Судьба бытия, богов, людей, стихий, отдельных сингуляр-ностей, частичных объектов? Играет ли судьба с еще менее дифференцируемыми субстанциями или, подставляя их как разменных пешек, она лишь являет таким образом некоторую склонность к интригам? Все это вопросы, предполагающие, что мы совершили трансцендирование, шагнули в заокраинную область нашей индивидуальной монады и читаем, — или нет, чтим письмена, написанные на внешней ее стороне силой, которую нам никогда не удастся присвоить себе. Правда, мы ведь согласились и с замечанием Гегеля, который по видимости утверждает прямо противоположное. Я полагаю, дело здесь в том, что в становлении самими собой судьба и воля последовательно меняются местами внешнего и внутреннего, ужасая непредсказуемостью внезапной превратности. Это особенно остро слышится русскому слуху, для которого воля — как широкое поле, ' Кржижановский Сигизмунд. Воспоминания о будущем М , 1989. С. 393.
Судьба и воля
как «степь да степь кругом», без дорог, направлений и указателей. То ли мы потерялись в безграничной степи, каковой в отношении российской государственной территориальности являлась казацкая вольница, то ли степь раскинулась в нашей душе как просторная «Внутренняя Монголия» Различать эти вещи — значит устанавливать приоритет одной над другой. Одно из имен собственных, олицетворявшее для греков едва ли не самый зловещий лик судьбы, Немесида, о которой Вяч. Иванов написал: «Безликий лик и полый звук неисповедимого рока», происходит от глагола v£[ia>, разделять. Судьба разделяет. Неспроста в языке существуют устойчивые выражения типа «судьба их разбросала». Но судьба — та сила, которая, вспоминая библейскую притчу, не только разбрасывает камни, но и собирает их. А камни в этом контексте — мы с вами. Камень не ведает руку, его бросающую, так же и мы не узнаём, когда действует судьба. В сущности, речь идет о границах возможного познания, об эпистемологическом срыве. Ведь и в основе призвания, о котором толкует Гегель, лежит вовсе не формальное познание замысла Бога обо мне либо предопределенности судьбы, поскольку познание необходимо предполагало бы нахождение первопричины — того, почему дела обстоят так, а не иначе. Но даже если я обнаруживаю в себе призванность и подчиняюсь зову судьбы, я все равно никогда не узнаю, по какой такой причине я предопределен к одному, а не к другому, почему мне назначено это, а не то. Просто таковы перво-различия бытия и такова обращенная ко мне сторона этих перворазличий. Расширительно понимаемая воля на первый взгляд представляется чем-то, во что можно бежать от судьбы и где можно от нее скрыться. Однако подобного рода бегство напоминает мне замечательный анекдот о слуге рыцаря, в ужасе примчавшемся к нему со словами. «Мой господин, я только что повстречал на рыночной площади смерть, и у нее была поистине страшная гримаса. Я думаю, она
пришла за мной. Позволь мне срочно бежать, к вечеру я доберусь до Самарканда и там укроюсь». Рыцарь отпустил своего слугу, а вскоре сам повстречал на улице смерть «Зачем ты напугала моего слугу?» спросил у нее рыцарь. «Я и не думала его пугать, — ответила смерть, — я просто удивилась. Ведь я знаю, что сегодня вечером должна встретить его в Самарканде». О чем идет речь? О том, что воля заполняет лакуны между назначениями судьбы, во всяком случае, поскольку имеется в виду автономная воля субъекта, решающего уехать в Самарканд, но не догадывающегося, что его решение обусловлено скорее не силой воли, а значительно более могучей силой неузнавания им собственной участи. Впрочем, мы отмечали и ту продуктивную амфиболо-гию, которая заключена в русском понятии «воля». С одной стороны, принято говорить о специфическом напряжении или усилии, требуемом для осуществления волевого акта, — о достаточно высокой степени принудительности. С другой стороны, слышится и прямо противоположное — ширь без границ, отпускающая на все четыре стороны, принципиальная множественность рассеивающихся траекторий и горизонтов. Мы вновь пересекаем точку превратности, о которой рассуждали применительно к зову судьбы. Теперь проблему можно сформулировать следующим образом: когда я совершаю усилие воли, действую я или нечто во мне? Устанавливаемая автономным внутренним путем целесообразность волевой деятельности, имеющей в виду то ли власть, то ли знание, то ли истину, является ли, грубо говоря, тем, чем я хочу обладать, что хочу знать или кем хочу быть? Я полагаю, у нас нет никаких шансов ответить на этот вопрос утвердительно, по крайней мере до тех пор, пока мы не согласимся, что там, где действую именно я, неизбежны спонтанные уклонения, перемены маршрута и уходы в сторону. Если моя воля — не функция машины власти, знания или истины, тогда я в любой момент способен менять ее по собственному усмот-
рению Именно поскольку я невзначай могу проявить слабость, выказать незнание или искренне заблуждаться, я есть своим, присущим только мне и никому другому образом. Это моя воля — могучая сила уклонения. Ей соответствует идея вольного, беспредпосылочного странствования, а не целенаправленного маршрута. Т. Г.: Действительно, «жалко только волюшки во широком полюшке». Протасов у Толстого противопоставляет воле свободу. ELevфepia, древнегреческое понятие свободы, обозначает прежде всего свободу передвижения, освоение пространства, внутреннее состояние независимого человека. В русском языке этому понятию, скорее, соответствует воля, нежели свобода, в которой присутствует оттенок негативности. Не вполне понятно, что если свобода, то от чего? Впрочем, в отношении свободы существует целый ряд очень важных аспектов. Мы помним евангельский призыв: познайте истину, и истина сделает вас свободными. Или слова Великого Инквизитора у Достоевского, утверждающего, что ничего больше в жизни человек так не ненавидит, как свободу. Самое страшное для человека — это получить дар свободы. Она же и превращается в его проклятье. Последняя книжка Ницше, скомпонованная и подготовленная к изданию его сестрой Элизабет Ферстер-Ницше, называется «Воля к власти». Понятие воли к власти для сегодняшнего мыслящего человека глубоко порочно. Сам Ницше никогда не выделял его в качестве основного. Что это такое, воля к власти? Хайдег-гер в своем двухтомнике о Ницше пишет, что воля к власти стремится возвратить то, что вернуть невозможно. Что именно? Прошлое. Невозможно изменить прошлое. В то же самое время прошлое прочными узами связано с разумом. Разум по своей структуре телеологичен, начало и конец в нем совпадают, в противном случае он просто перестает быть разумом. Идея вечного возвращения странным образом проступает из устройства самой его
деятельности Когда Ницше, стоя на вершине Энгадина, постиг существо вечного возвращения, то оно, с одной стороны, обнаружило закон разума, а с другой — совпало с понятием воли к власти. И в этот момент завершилась новоевропейская метафизика. Воля к власти оказалась принципом телеологического разума Окончательно понятие воли к власти утратило какую-либо значимость у Фрейда, показавшего, что за всяким проявлением волевого усилия кроется совершенно иррациональная мотивация, что попытка обосновать свою волю является вторичной рационализацией, скрывающей или вытесняющей первоначальный комплекс причин. Человек настолько зависим от бессознательного, что разговоры о воле кажутся смехотворными. Рильке, дважды побывавший в России, сравнивает Илью Муромца с Каспаром Хаузером, — чем больше ты остаешься в состоянии сна, тем дальше ты сможешь продвинуться. А это есть момент подчинения своей воли, равно как и ожидания другой, более могучей воли, однажды внезапно просыпающейся в тебе. Мы говорим о послушании, о том, что нужно оставить свою волю. Об этом говорят все великие религии. Достигается состояние открытости воли Бога. Другое дело, услышим мы эту волю или не услышим Редко мы ее слышим, редко распознаем весточки и знаки от Бога, но пытаемся хотя бы молчание его услышать. А. С.: Для меня в силу моих детских воспоминаний понятие воли никогда не сопоставлялось с идеей терпения, с теми же советскими образцами типа Маресьева или Зои Космодемьянской, выдерживающей пытки на допросах. Для меня понятие воли впервые определилось лет в семь-восемь, когда я, живя в разных городках Средней Азии, наблюдал бродячих фокусников. Это было удивительное зрелище Бродячие фокусники вытаскивали, скажем, красно-синюю связку платочков, потом делали какое-то неуловимое движение, и эта связка оказывалась желто-белой При этом они говорили слово «воля» Или, например, они
бросали колоду карт на коврик, и выпадало всегда четыре туза Ровно четыре открытые карты и ровно четыре туза Тогда они тоже говорили «воля» Потом я понял, что, конечно же, это было «voila», но для меня в этом смысле идея воли определилась изначально. Воля — это значит будь по-моему. Я с некоторой зачарованностью и ужасом смотрел на то, как это получается. Я понял, что воля — есть абсолютное произволение. Существует естественный ход вещей, гласящий, что цвета не меняются, а карты выпадают статистически. Но воля нарушает этот ход вещей, она волит быть по-моему. Именно это и есть «voila». Я до сих пор уверен, что основное содержание воли таково. Это идея произволения, идея того, что твоя прихоть, каприз, завиток рефлексии утверждается в качестве некоего всеобщего момента. Только это и достойно понятия воли. Все остальное — следование чему-то внешнему, разные степени адаптации и подпадания миру, включая пресловуток терпение Алексея Маресьева и все остальное. Однако после этого я подумал вот о чем — если речь идет о судьбе, то самый опытный иллюзионист неизбежно в какой-то момент понимает, что не все является волей в смысле «voila», и самые главные карты выпадают вне зависимости от его мастерства, его дерзости и его гюбриса. Существуют некие изначальные расклады, которые абсолютно неподотчетны ни мастерству, ни степени адаптации, ни даже любым напряжениям гюбриса. Здесь-то и возникает, на мой взгляд, основная коллизия между идеей воли и идеей судьбы. Судьба — это те карты и те расклады, которые ты не в состоянии выбрать именно потому, что ты даже не знаешь, в чем они состоят, ты сам воспринимаешь их как нечто чужеродное и оцениваемое лишь задним числом. Мне очень запомнилась строчка Фрейда в его работе «По ту сторону принципа наслаждения», когда он сначала описывает работу принципа наслаждения, столкновение с реальностью, а потом вдруг переходит к тому, что находится по ту сторону Выясняется, что по ту сторону нахо-
дится навязчивое повторение, но прежде чем это сказать, Фрейд пишет одну строчку, которую я даже перевел с немецкого, потому что она очень точно характеризует смысл дела «Некоторые женщины отличаются предельной самоотверженностью и самоотдачей Они любят своего единственного мужчину, но через несколько лет хоронят его в полной безутешности, чтобы через несколько следующих лет вновь похоронить единственного и навеки избранного любимого мужчину» И далее Фрейд замечает «Никто бы не решился сказать, что такая любовь является причиной смерти любимого, но, кажется, именно в этом заключается смысл понятия судьба» Больше он к этому не возвращается Дальше он говорит только о навязчивом повторении, но это гениальный ход, потому что он сразу дает понять, что лежит по ту сторону принципа наслаждения, и что лежит по ту сторону принципа воли А лежит там некий изначальный мотив или ритм, который мы можем сознавать или не сознавать, бесконечно жалуясь на неудачи, на то, что опять так случилось Но мы понимаем, что если мы хороним любимого мужчину или любимую женщину, то это и есть простейший ритм основного мотива, который и является судьбой Судьба — это мотив, не имеющий никакого постороннего определения Мы обычно говорим, к примеру, о корыстных мотивах, о мотивах ревности, но есть мотив как таковой — уникальный, изначальный и являющийся в этом смысле судьбой Он представляет собой несколько ритмических попаданий, которые мы обязаны совершить, — не узнать собственную мать, подобно Эдипу, или не опознать себя как причину гибели того, кого ты больше всего любишь Мы и не можем это опознать, потому что оно находится за пределами нашего расклада карт Как бы ни была градуирована и распределена наша воля, но основной мотив, являющийся простейшим ритмическим рисунком, всегда оказывается принципиально за пределами того, над чем мы властны Даже олимпийские боги, как известно, не властны над этим моти- |
||||||||||||||||||||||||
Последнее изменение этой страницы: 2018-04-12; просмотров: 289. stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда... |