Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Наша Катерина просто кипит... 2 страница




 

— Ага! — сказал папа. — Вот вам, сударыня, и конная артиллерия — полк, в котором трубы из чистого серебра, полученные за Аустерлиц, за Бородино, за Плевну...

 

Шестерки могучих першеронов увлекали лафеты за повороты улиц. С тихим шелестом шагов, словно торопясь куда-то, под нами двигались низкорослые крепыши в белых рубахах, и все они были в сапожках из ярко-алого хрома.

 

— Будто из крови вышли! — сказала мама. — Страшно...

 

— Апшеронцы, душечка, — пояснил отец. — У них и сапоги-то красные, ибо в битве при Кунсредорфе стоял Апшеронский полк в крови по колено. Стоял — и выстоял!..

 

Войска прошли — наша улица разом поскучнела.

 

Для меня, ещё ребенка, вдруг выяснилось, что рядом со мною живет нечто, осмысленное и грандиозное, расставленное по ранжиру и одинаково одетое, — что-то невыносимо сильное, жестокое и доброе, очень страшное и очень заманчивое.

 

Таково моё первое детское впечатление,

 

Я свято сберёг его до седых волос.

 

И верю: русской армии можно нанести отдельное поражение, но победить её нельзя.

 

Наверное, это и есть тот главный камертон, который раз и навсегда определил звучание моей удивительной жизни.

 

Пусть я был несчастен, но это была сама жизнь...

 

А трагический марш «Прощание славянки» до сих пор невыносим для моего слуха, для моих нервов.

 

Ах, мама, мама! Зачем ты оставила нас тогда?..

 

* * *

 

По словам Ларошфуко, «ум и сердце человека так же, как и его речь, хранят отпечаток страны, в которой он родился». Вполне согласен, и потому всегда считал себя русским. Но моя мать была сербкой, иной раз мне даже мнится, что с молоком матери я всосал в себя все тревоги и горести южных славян.

 

У нас дома было так принято: с няней я говорил по-русски, с бонною — по-французски, с отцом — по-немецки, с мамой — только на сербском. Со слов матери, которую звали Марицей Николовной, я знал, что через неё — через её кровь! — я родствен сербам, носившим прозвание Депрерадовичей, Шевичей, Милорадовичей, Руничей и многих других семей, которые давно натурализовались в России; это были потомки виноделов, торговцев и пастухов, ставшие на русской службе сенаторами, генералами, дипломатами, сановниками... Однажды мама показала мне фотографию изможденного господина с обвислыми усами, скромный сюртук которого украшал орден Почетного Легиона.

 

— Запомни этого несчастного человека, — сказала она. — Пётр Александрович Карагеоргиевич, внук отважного гайдука Георгия, прозванного турками «Кара», что значит — черный или страшный. А мать Петра была из рода Ненадовичей, которые очень давно породнились с Хорстичами...

 

Я всегда был горд за своих родичей. Это мой пращур Милован Хорстич, раненный ятаганами, с последней пулей в ружье, горными тропами — вровень с облаками! — прошёл через Балканы и Карпаты, выбираясь на Русь, куда и прибыл с единственным сокровищем — маленькой Зоркой. Это случилось в 1817 году, когда Обреновичи подло убили грозного Кара-Георгия: они отрезали ему голову и в грязном мешке отослали её к Порогу Блистательной Порты. Турецкий султан плюнул в потухшие очи борца за свободу, а власть в Белграде отдал Обреновичам... Я был ещё мальчиком, но мама уже тогда напитала меня ненавистью к сербским королям из династии Обреновичей.

 

— Когда вырастешь и станешь умнее, никогда не прости Обреновичам вероломства, как не простила и вся Сербия...

 

Первые песни, которые я слышал, были «лазарицы» матери, в которых не слышалось слов о любви и радости, зато всегда воспевались народные герои, павшие в битвах. А первые стихи, заученные мною наизусть, были стихами Пушкина:

 

«Черногорцы? Что такое? —

Бонапарте вопросил.

— Правда ль, это племя злое

Не боится наших сил?..»

 

Мама рассказывала мне, как отличить серба от черногорца:

 

— Серб обстоятелен в поступках, его поступь даже величава. Черногорец же весь настороже, всегда готовый выхватить из-за пояса пистолет. Полтысячи лет они держались на Чёрной Горе в изоляции от мира, зато отстояли свободу...

 

Но каждый год — в день 28 июня — мама погружалась в печаль. Это был день святого Витта, день национальной скорби славянского мира. 28 июня 1389 года на печальном Косовом поле, что лоежит между Боснией и Македонией, турецкие орды сломили мощь Сербии, и с того дня началась её новая история — история борьбы за свободу... Я помню даже слова матери:

 

— А когда полегли витязи на Косовом поле, храбрый Обилич прокрался в шатер турецкого султана и зарезал его кинжалом. Обилич умер под пытками, но остался в наших песнях и былинах. А битва случилась в день святого Витта, сербы называют его «Видовданом», и этот день стал для нас днем траура...

 

Поражение сербов на Косовом поле стало так же близко моему сердцу, как и победа русичей на поле Куликовом! Но мог ли я тогда думать, что именно в такой Видовдан выстрелы огласят Сараево, столицу Боснии, а вся Европа исполнит пляску святого Витта, стуча зубами от страха. Этот день потом и отразит Ярослав Гашек в своем романе о бравом солдате Швейке:

 

— Убили, значит, Фердинанда-то нашего... Укокошили его в Сараево. Из револьвера. Ехал он там со своей эрцгерцогиней...

 

Отец выписывал для чтения газеты «Фигаро» из Парижа и злющую «Тетку Фосс» из Берлина, а мама читала журнал «Славянский мир», я часто заставал её с номером «Славянских известий» в руках, плачущую. Мне запомнились дни, когда Россия чествовала память Кирилла, соратника Мефодия, в 1889 году отмечалось пятьсот лет со дня Косовой битвы. В годы моего детства Петербург часто объявлял дни «кружечных сборов», когда по квартирам ходили студенты и курсистки с кружками для сбора подаяния. Помню, мама жертвовала дважды — в помощь Черногории, пострадавшей от неурожая, и на устройство детских школ в Сербии... Не только она! В кружку опускали свои медяки прохожие, солдаты, дворники, ибо мир славянства казался всем нам единым домом, только жили мы под разными крышами.

 

* * *

 

Никак не могу объяснить, почему мой отец, потомственный русский дворянин, стал отчаянным германофилом, поклонником философской мысли старой Германии, почему он с удовольствием беседовал по-немецки; отец считал Германию чуть ли не идеальной страной, и я не раз слышал от него:

 

— Немцы любят порядок. У них попросту невозможны такие несуразности, какими преисполнена жизнь в России...

 

От папы же я слышал и такие сентенции:

 

— Француз работает ради славы, англичанин изо всего старается извлечь прибыль, и только немцы делают своё дело ради самого дела. Оттого и продукция Германии — лучшая в мире.

 

— А ради чего надрываются русские? — спросил я однажды.

 

— Русские? Они и сами того не ведают...

 

Замкнутый ипохондрик, гораздо старше матери, отец жестоко страдал от приступов ревности, никогда не ожидая от жизни ничего хорошего, всегда готовый к злоключениям судьбы. Не знаю, чем он мог прельстить мою мать, но, кажется, я возник на свете против её желания, явившись Жертвой несчастного союза. Быстрое старение отца, женский расцвет мамы, пылкой и страстной, привели к тому, что бес ревности стал вроде домового в нашей захламленной квартире. Я не раз засыпал вечером под аккорды семейного скандала и просыпался среди ночи — от новых скандалов. Как это ни странно, папа с мамой заключали перемирие, когда возникал насущный вопрос о мерах воздействия на меня: отец с большим воодушевлением восхвалял достоинства своего ремня, мама нежным голосом ворковала о великом воспитательном значении классической розги, а бонна, не теряя времени даром, упражнялась в выкручивании моих ушей.

 

Конец нашей семьи был, кажется, запланирован свыше...

 

Как и все южные славянки, мама была натурою своевольной и экспансивной, живущей порывами души и сердца. Однажды, когда мы поселились на даче в Красном Селе, она вдруг пропала и вернулась через день, покорно-молчаливая, с затаенной улыбкой на тонких губах. Не желаю вникать, что случилось меж моими родителями, но квартира вдруг наполнилась лубяными коробками для шляп, в большие кофры укладывали туалеты мамы...

 

Поймите моё детское горе — мама уезжала!

 

Настал судный день. Мне уже не забыть сводов вокзала, прокопченных паровозами, поныне вижу таблички на зелёных вагонах: «С.-ПЕТЕРБУРГ — ВАРШАВА». Не знаю, какое невыносимое, какое преступное счастье ожидало маму в этой Варшаве, но в день расставания была она радостна, как весенний жаворонок. Отец скорбно молчал, а мне хотелось кричать: «Мама, не бросай нас... мама, не уезжай!» На прощание она, стройная и красивая, обнажила руку из перчатки, погладила меня по щеке.

 

— Будь умницей, — сказала мама. — И слушайся папу...

 

В тесном жакете с золотыми пуговицами, она поддернула тяжелый подол турнюра, смело шагнула в двери вагона.

 

Поезд медленно тронулся. Отец громко зарыдал.

 

Колокола петербургских храмов звонили к вечерне.

 

Стали приходить письма — всё реже и реже. Только первое из Варшавы, потом я разглядывал казенные штемпели Рима, Вероны, Праги и, наконец, письмо последнее — из Фиумс... Мама навсегда растворилась в непонятном, но красочном мире, а я остался со скучным отцом в пустой громадной квартире.

 

Где же ты, сербская гордячка? Ах, мама, мамочка!

 

Не грешно ли было тебе покидать бедного учителя и так жестоко забывать русского мальчика? Потом в газетах промелькнет сообщение, что Обреновичи казнят и сажают в тюрьмы патриотов Сербии; в числе многих узников однажды вспыхнет, как искра на ветру, имя моей матери.

 

Но это случится гораздо позже, когда я уже не боялся ни мрака, ни чертей, ни сказок про Кащея Бессмертного.

 

Память снова возвращает меня в тускло освещённые казармы Дунайской дивизии, где я впервые повстречал балканского карбонария по кличке Апис...

 

О Боже! Как всё переплетается в этом подлинном мире, и я до сих пор ужасаюсь:

 

— Почему я тогда уцелел? Даже не верится... Наверное, здесь будет уместно рассказать о той пакостной обстановке, какая царила в белградском конаке.

 

 

Драки в конаке

 

Югославии тогда и в помине не было... Но возле Сербии расположились Босния, Герцеговина, Далмация, Хорватия, Словения, Воеводина, Истрия и независимое княжество Черногория. К единению их обязывала историческая, этническая и языковая общность балканских народов. Но создание такого обширного государства славян (каким позже и стала Югославия) не могли допустить ни султанская Турция, ни кайзеровская Германия, ни далекая Англия, ни близкая Австрия, ибо славянское возрождение обязательно станет союзно России, а царь не замедлит получить базы для своего флота в Адриатическом море.

 

Главным же врагом славян на Балканах была габсбургская Вена, уже наложившая своё гербовое клеймо на Боснию и Герцеговину. Чтобы задобрить славян, Габсбурги заливали улицы в Сараево асфальтом, они пустили по рельсам трамваи, но... бойтесь данайцев, дары приносящих! Белград стоял у самого слияния Дуная с Савой, с австрийского берега крепостные орудия Землина держали столицу Сербии на постоянном прицеле...

 

Турки прозвали Белград «Вратами священной войны», их зелёное знамя Пророка было опущено над столицей Сербии лишь в 1876 году, когда сербы, заодно с Россией, объявили войну за свободу славян. И сербы никогда не забывали об этом.

 

— Поговорим, друже, по-русски, — стало для них паролем.

 

Все было бы хорошо, если бы не династия Обреновичей!

 

* * *

 

Милан Обренович родился через 13 месяцев после смерти отца, но никто в королевстве не смел сомневаться в его законном происхождении, ибо его мать серьёзно утверждала:

 

— На то я и королева, чтобы у меня было всё не так, как у других женщин. Допустим, немножко запоздала с родами... Так и что с того? У меня просто не было времени родить к сроку.

 

Начиная с короля Милана династия Обреновичей стала позором для Сербии — при Милане были замучены тысячи патриотов, а страна обрела 255 миллионов государственного долга. Сам же король цинично признавался перед придворными:

 

— Едим прошеное, носим брошенное, живем краденым...

 

Мародер, хвастун, спекулянт, пьяница, игрок, предатель народа, распутник, трус и, наконец, он же генералиссимус великой Сербии — таков далеко не полный перечень криминальных заслуг короля Милана Обреновича!

 

Хроника династии Обреновичей — хроника скандальная.

 

Милан отыскал жену для себя в Одессе: красивая Наталья Петровна Кешко, дочь русского офицера, стала королевою сербов. Не станем преувеличивать её «русофильство», ибо женщина, оскорбленная в своих чувствах, поступала чисто по-женски: она примыкала к той партии, которая осуждала её мужа, а муж выдвигал в министры подхалимов, которые обливали грязью его жену-королеву. В каких-то безобразных условиях был зачат сын — Александр Обренович, которому лучшие психиатры Европы с детства предсказывали очень быструю карьеру дегенерата.

 

Стрельбу по Милану начали женщины-патриотки, и две из них, Елена Маркович и Елена Кничанина, были задушены косынками в тюремных камерах. Сербия волновалась. Покои белградского конака король уже превратил в лупанарий; средь множества авантюристок одна только греческая гетера Артемизия брала из казны столько золота, сколько бережливым сербам и во сне не снилось. Все народные восстания Милан подавлял с жестокостью, напоминавшей прежние ужасы правления турецких султанов. Земля уже горела под ногами Милана, но пожарную команду он вызвал из Вены! В 1883 году король, втайне от Народной Скупщины и министров, вступил в сговор с Габсбургами, обещая им не претендовать на Боснию и Герцеговину, за что Вена сулила Милану беречь его престол от покушений народа и притязаний Карагеоргиевичей. С этого времени на смену турецкому угнетению пришло угнетение немецкое: Австро-Венгрия сделала из Сербии нечто вроде своего протектората. Покорить Сербию венские Габсбурги вряд ли были способны, но они подчиняли её своему грубому диктату, чтобы Сербия стала придатком Австрии — и политически и экономически. Милан Обренович грабил не только свой народ — к его услугам Габсбурги нарочно открыли сейфы венского Zander-Bank'a, закабаляя сербов займами.

 

Милан предал свою страну! Вместо того чтобы крепить славянское единство, он — по наущению Вены — втравил сербов в войну с Болгарией, и болгары в битве при Сливнице разгромили Милана, после чего он, побитый, и присвоил себе чин «генералиссимуса». Между тем скандалы в королевском семействе перешли в настоящие драки — король валтузил королеву, королева лупила короля. Желая оторвать сына от беспутного отца, Наталья хотела спровадить Александра в Одессу, а Милан утверждал, что и сам воспитает сыночка — какого надо! Наконец семейные свары в конаке увидели улицы Белграда; прохожие отбили королеву от короля, ибо никакой серб не выносит унижения женщины. Избитую до крови королеву спрятали от мужа в ближайшей пиварне, вмешалась полиция, но горожане побили и полицию; Милан вызвал войска — и мостовые Белграда окрасились кровью... А пока они там дрались, наследник престола играл в кегли!

 

Наталья обратилась с «меморандумом» в Скупщину:

 

— У меня больше нет сил скрывать слёзы улыбкой, и вы сами видите, что мой муж способен погубить королевство...

 

Милан объявил брак с нею расторгнутым. Но вся эта мерзость конака, выплеснутая на страницы европейских газет, окончательно уронила престиж короля, и Милан был вынужден отречься от престола — в пользу сына-мальчика.

 

Но при этом он ещё продолжал угрожать народу:

 

— Могу и совсем уехать, если дадите мне миллион...

 

Иначе говоря, король требовал с народа взятку. Патриархальная страна по грошику собрала для него деньги — только бы он убрался ко всем чертям и больше не осквернял её своим поведением. Милан получал «пенсию» и от сына, но всё проигрывал — в рулетку или на скачках, продолжая шантажировать Скупщину:

 

— Не дадите денег — снова вернусь в конак!

 

Сербия платила. Милан опубликовал в Европе заявление, что он не душил женщин, покушавшихся на него, — их душил сам министр внутренних дел Милутин Гарашанин. Гарашанин тоже выступил в печати: «Как я мог их душить, если в это время меня не было в Белграде?» Тогда Милан стал оправдываться:

 

— Наверное, их задушил пьяный начальник тюрьмы... Наконец сербам надоело оплачивать долги короля.

 

— Хватит с него! — заявили в Народной Скупщине.

 

Но от Милана не так-то легко было избавиться.

 

— Ещё один миллион франков, — требовал он. — Я продулся в Монте-Карло, и мне срочно следует отыграться...

 

В 1894 году король неожиданно вернулся в белградский конак, чтобы управлять страной из-за спины своего безвольного сына. Теперь Вена распоряжалась в Сербии как в своей вотчине. В 1899 году, желая вызвать террор в стране, Милан спровоцировал покушение на самого себя. Именно тогда, в самый разгар бесчеловечных репрессий, наш писатель В. А. Гиляровский разоблачил перед Европой злодейские козни этой семейки!

 

Русская дипломатия вняла голосу писателя, и Петербург в грозном ультиматуме потребовал от Милана немедля освободить арестованных патриотов... Сербы говорили:

 

— Спасибо России! Если б не наши друзья-русские, всем бы нам сидеть в тюрьме «Главняча», всем бы нам таскать в цепях тачки на Пожаревацкой каторге. Спасибо и друже Гиляровскому, который не испугался наших драконов...

 

На этот раз Милан собрал манатки и навсегда покинул страну. Он скончался в Вене, но император Франц Иосиф не выдал его праха, и негодяй с титулом «его величество» был зарыт в австрийской земле. Так часто бывает, что самых верных лакеев господа хоронят подле своих фамильных усыпальниц.

 

Милана хорошо изобразил сербский писатель П. Тодорович в своем романе с характерным названием — «Долой с престола!».

 

* * *

 

На престоле остался его сын Александр, описанный Альфонсом Доде в его знаменитом романе «Короли в изгнании».

 

С явными признаками дегенерации на пасмурном челе, хмурый и некрасивый, коротко остриженный, словно прусский кадет, с очками на мутных беспокойных глазах, молодой Обренович блуждал по темным залам конака — слабосильный деспот в окружении всесильных деспотов-министров. Он не раз говорил:

 

— Я хочу любить и хочу быть любимым...

 

Ещё мальчиком он привык сидеть на коленях фрейлины своей матери — это была вульгарная Драга Машина, урожденная Луневац. Драга качала толстого кретина-ребенка, ещё не думая, что из него получится. А получился король! И, став королем, Александр навещал Драгу в её доме на окраине столицы. Адъютант Лазарь Петрович, сопровождавший короля, однажды не вытерпел и сказал, что сюда же возил и ... короля Милана!

 

— Я это знаю, — отвечал Александр, — но знай и ты, что Драга станет твоей королевой, а потому лучше молчи.

 

Сербы-эмигранты писали в газетах Парижа, что якобы Драга и спровадила Милана на тот свет чашечкой крепко заваренного кофе. Это похоже на правду, ибо в сомнительных случаях, подозревая в ком-либо врага, Драга подмигивала королю:

 

— А не заварить ли нам для него кофе покрепче?

 

Наталья Кешко, почуяв неладное, убралась в Биарриц; опустевшие покои конака заняли братья Драги — молодые офицеры Никодим и Николай Луневацы; теперь уже не Милан, а семья Луневацев всосалась в народ Сербии, насыщаясь его кровью и золотом. Но король Александр очень любил Драгу, и вскоре женщина была объявлена королевой (так что недаром она качала его на своих коленях!). Александр в тронной речи публично объявил, что Сербия скоро может поздравить его с престолонаследником, и только теперь придворные заметили, что Драга имеет большущий живот... А жители Белграда уныло рассуждали:

 

— Видать, от этих Обреновичей не избавиться! Ну кто бы думал, что у такой потасканной суки ещё приплод будет?

 

Лучшие акушеры Вены и Петербурга, вызванные в Белград, ничего не понимали: живот у королевы растет, но в организме не обнаружить даже слабых признаков беременности. Этот конфуз дал богатую пищу для карикатуристов Европы, но через год Александр снова заявил с высоты престола, что положение легко исправить, — и объявил наследником в конаке брата королевы Никодима Луневаца. В пиварнях и кафанах негодовал народ:

 

— Мало нам Обреновичей, так теперь сядут на шею Луневацы, которые даже усов завить не могут, а ездят для этого в венские цирюльни. Что от них ожидать доброго, если их мать была пьяницей, а отец не вылезал из сумасшедшего дома?

 

Александр Обренович за время своего правления сменил 24 правительственных кабинета; заодно с министрами вылетали писаря, швейцары и подметалы. Конак кишел австрийскими агентами, а венский посол Думба стал лучшим гостем короля. Бедная страна, уже ограбленная, стала кормушкой для Австрии, и без того пресыщенной; теперь Габсбурги без стыда и совести выгребали из Сербии зерно, виноград, шерсть, свинину с бараниной, чернослив, коринку, орехи, фанеру и кожи...

 

В это же время Пётр Карагеоргиевич, проживая в изгнании, не раз делал заявления для печати, что от притязаний на сербский престол не отказывается: «Я вернусь в конак Белграда, когда обстоятельства призовут меня...» Он часто навещал Петербург, где имел немало друзей, два его сына учились — один в Пажеском корпусе, другой — в Училище Правоведения.

 

А в казармах Белграда служил мрачный поручик Драгутин Дмитриевич — по кличке Апис, и для него все короли на свете были дешевле базарной репы.

 

 

Чижик-пыжик, где ты был?..

 

Психологи давно доказали, что обширные помещения действуют на детей бодряще, побуждая их к активному настроению, и, напротив, тесные комнатенки с низкими потолками делают их вялыми, пассивными и сонливыми. Я благодарен высоким потолкам нашей квартиры, под сводами которых моя неукротимая фантазия уводила меня в иной мир. Наслушавшись сказок от няни и героических «лазариц» матери, я представлял битвы с драконом, который, истекая зловонной кровью, был однажды побежден мною, и его зазубренный, как пила дворника, громадный хвост исчезал в черном проеме ночного окна... Не он ли, этот дракон, и был выброшен потом из окна белградского конака?

 

Мне было лет восемь, когда отец сказал:

 

— Я хочу поставить тебя на ноги, чтобы затем не пришлось краснеть за тебя. Одно дело — песни матери, но ты обязан помнить и девиз нашего рода: «ЛУЧШЕ БЫТЬ, ЧЕМ КАЗАТЬСЯ...»

 

Суровейший ригорист, он никогда не баловал меня, за что я позже остался ему благодарен. Я учился сначала в Annen-Schule, славной отличным преподаванием иностранных языков. Учиться я очень любил. И по утрам первым делом бежал к окну, дабы увидеть — какие знаки вывешены на пожарной каланче; если на фоне неба виделись чёрные шары, это значило, что мороз перевалил за тридцать градусов, все гимназисты и гимназистки могли радостно хлопать в ладоши, ибо в такие дни занятия прекращались, но для меня морозные дни оборачивались ничегонеделанием, которое я ненавидел. Анненской школе я благодарен — учили замечательно. А владение языками привило мне вкус к человеческой речи вообще: я всегда с охотным любопытством вслушивался в разговоры татар-старьевщиков, в таинственный шепот менял-евреев, в звонкую перебранку чухонок-молочниц.

 

Единственное мотовство, какое позволял отец, это субботние походы в бани г-на Мальцева. Отцу, наверное, казалось, что мальчик получит невыразимое удовольствие, если его чисто вымоют. Самый дешевый номер у Мальцева стоил 20 копеек, а самый дорогой — 6 рублей (в этом случае для мытья предоставлялась целая анфилада комнат с услугами банщиков и массажистов). Мы с отцом всегда мылись за 40 копеек в общем бассейне. Стены мальцевских бань были крыты корабельной обшивкой, а полы там заливал шершавый цемент. Убранство было в стиле древней Помпеи, из пены фонтана грациозно выступала мраморная Афродита, с нескромной улыбкой глядя на тощих сенаторов и жирных купцов первой гильдии. Иногда под полом бань включали особую машину, отчего в бассейне начинался «шторм», как в море. Мне это безумно нравилось. Отец никогда не спрашивал, хочу ли я идти в баню, он просто брал меня за руку и отводил к Мальцеву. Так же никогда не интересовался, кем я хочу быть. Когда пришло время, отец деловито взял меня за руку и без лишних разговоров повел за собою, как водил и в баню.

 

Я оказался на Большой Монетной улице (ныне улица Скороходова), в глубине садов которой размещался Лицей, переведенный сюда из Царского Села в 1837 году — трагическом году гибели Пушкина. Но, увы, попасть в когорту «славных» мне не довелось: записи предков в «Бархатную Книгу» оказалось маловато, желательно иметь тетушку в статс-дамах или дядюшку камергером. Тут впервые в жизни я ощутил уязвленность своего самолюбия.

 

— А как же Пушкин? — говорил я весь зареванный. — Почему Пушкина в Лицей приняли, а меня не захотели?

 

— Ты не Пушкин и потому помалкивай, — отвечал отец, забирая меня с Монетной улицы, и повел на Фонтанку...

 

Здесь, напротив Летнего сада, издавна размещалось длинное, издали похожее на конюшни, некрасивое здание «Императорского Училища Правоведения» (в быту петербуржцев именуемого кратко — «Правоведение»). По преданию, когда-то на этом месте был манеж герцога Бирона, позже размещалась военная канцелярия графа Барклая-де-Толли, проживал тут и граф Сперанский, немало хлопотавший за образование школы русских юристов.

 

Вот сюда, в этот угрюмый дом, меня и поместили — словно пихнули в бассейн с холодной водой, и я вскрикнул от испуга, но было уже поздно. Кажется, была как раз суббота. Отец пошел в баню — на этот раз без меня. Я выразил свой протест тем, что притворился, будто не умею говорить по-русски, а только на языке сербов... Меня вздули! Трудно передать моё детское горе, когда я очутился в дортуарах пансиона для «казенно-коштных». Экзекутор из немцев лишил меня «бельки»:

 

— Глуп мальшик, нет булька, зачем три раза сдох?

 

На русском языке это значило: я лишаюсь булки за то, что осмелился три раза подряд печально вздохнуть. По просьбе отца, снисходя к его доходам, меня зачислили на казенный кошт, почему я, выпущенный из «Правоведения», обязан шесть лет жизни посвятить служению при шатких весах Фемиды. А хочу ли я быть юристом — об этом меня никто не спрашивал...

 

Мораль среди будущих законников не радовала!

 

Младшие классы обязаны подчиняться старшим. Подросток намазывал горчицей кусок хлеба и указывал мальчику:

 

— Изобрази удовольствие!

 

И тот ел, плача.

 

Юноша, курящий папиросу, повелевал подростку:

 

— Зверь, тащи сюда пепельницу!

 

И тот покорно вытягивал раскрытую ладонь, в которую стряхивали горячий пепел...

 

Существовало и невидимое для начальства разделение на плебеев и аристократов. Все время вспыхивали драки, богатый унижал бедного, сильный побивал слабого. В дортуарах училища случались и массовые побоища, когда один класс рукопашничал с другим, — всё это мало говорило о пользе будущего «законоправия империи». Я не любил драться, но горячая кровь матери побеждала флегму отцовского характера, и потому не раз ходил с «фонарем» под глазом. А инспектор классов, человек очень грубый, донимал нас хамскими выкриками: «Кво вадис, инфекция?» (что в переводе с божественной латыни на язык родных осин значило: «Куда прешь, зараза?»).

 

Здесь мне предстояло учиться целых семь лет!

 

Попав в «казённокоштный» капкан, я всё-таки нашел в себе сил, чтобы покориться обстоятельствам, и учился очень хорошо. Меня выручало умение сосредоточиться, когда это было нужно. Внимание человека — это ведь обычный приток крови к головным центрам его мозга, здоровью это никогда не вредит, и я никогда не боялся излишне напрягать свою сообразительность, а память у меня была превосходная.

 

Отец изредка навещал меня, каждый раз одаривая жалким фунтиком сушёной малины.

 

— У меня нет шестисот рублей, чтобы платить за тебя, как за «своекоштного», и потому радуйся, что здесь кормят четырежды в день, давая даже бифштексы с поджаренным луком, за это ты должен только учиться, — внушал мне папа.

 

Ну, что ж! «Лучше быть, чем казаться».










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-31; просмотров: 178.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...