Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Наша Катерина просто кипит... 8 страница




 

Как результат поражения царизма (но только не армии России!) явилась и наша первая русская революция, отголоски которой доходили до гарнизонов в искаженном виде, а по газетам немного правды и узнаешь. Мы тогда больше следили за передислокацией германской кавалерии близ наших рубежей, нас тревожила усиленная работа германской агентуры...

 

В бригаде я держался независимо, не выносил угодничества, но это было общее явление, и офицеров, подхалимствующих перед начальством, бойкотировали, называя их «мыловарами». По каким-то причинам, для меня неясным, мне вдруг была предложена адъютантская должность Граевского погранокруга. Я отказался.

 

— Почему отказываетесь? — спросили меня.

 

В самом деле — почему? Ведь быть адъютантом — первая ступень для быстрой карьеры, и не надо больше мерзнуть в лесах, гоняться за бандитами, удирающими с мешками на спине, можно, наконец, жить в приличных городских условиях.

 

— Мне сейчас важен ценз, — отвечал я. — Но адъютантом я в своем формуляре теряю ценз командной выслуги.

 

В штабе бригады догадывались о моих намерениях:

 

— Да, без наличия ценза в Академию Генштаба вас не примут. А вы, кажется, именно туда устремляетесь... не так ли?

 

У меня не было причин разубеждать в этом:

 

— Не примите мои слова за излишний пафос. Просто я слишком унижен результатами этой войны. Не хочется думать, что моя служба в русской армии останется лишь случайным эпизодом, как беременность у чересчур порядочной барышни.

 

Начальник штаба попробовал меня отговаривать:

 

— Я лучше вас знаю, как невыносимо трудно офицеру из маленького гарнизона выбиться в элиту «корпуса генштабистов». Прежде экзаменов в Академии надо пройти образовательный конкурс в учебной комиссии Варшавского военного округа. Резать начинают уже здесь, и режут без жалости! В прошлом году под арку Главного штаба устремились сто двадцать офицеров, но Варшава оставила для академического конкурса лишь пятерых. А в Петербурге из пятерых выбрали одного... Воленс-ноленс, но два иностранных языка требуется знать превосходно.

 

Я сказал, что ручаюсь за знание четырех языков:

 

— Не тратя время на их изучение, могу целиком посвятить себя освоению других важных предметов... В частности, плохо ещё знаю о расстановке и движении небесных светил!

 

Верхом на любимой Раве я вернулся на заставу, нагруженный учебниками и грудой уставов, которые требовалось вызубрить. Даже для экзамена в военном округе знать надо было немало — от алгебры до взятия барьеров на лошади. Всю дорогу до Мышинца я шпорил свою Раву, заставляя её перепрыгивать через канавы. Вернулся на заставу к ночи, усталый, но счастливый...

 

Мышинец считался столицей курпов — мазурской ветви поляков (kurpie — по-русски «лапотники»). Я любил бывать в их уютных деревнях, где женщины красивы и добросердечны, а мужчины славились честностью, мужеством и физической ловкостью. Охотники и пчеловоды, рыбаки и дегтяри, курпы нравились мне неиспорченным радушием, их быстрая перемена настроений была почти актёрской, а костюмы поражали театральной красочностью кораллами и лаптями, с перьями павлина на шляпах. Когда я подал рапорт об отпуске для подготовки к окружным экзаменам, меня освободили от службы на два месяца, и всё это время я провел в чистоплотной курпской деревне, носил белую рубаху с красными кистями, нарочно обулся в лапти. Я поселился в светелке избы, среди тарелок цветов, развешанных по стенам; питался гречневыми блинами с медом, грибами и угрями из местных озер. Пьянства курпы не терпели, зато много курили, и, входя в какую-либо избу, я прежде всего разводил перед собой облака дыма, а потом уж говорил приветливо:

 

— Похвалони!

 

На что мне всегда отвечали:

 

— Похвалони на вики викув... амен!

 

Здесь я пережил серьёзное увлечение курпянской крестьянкой — с волосами, как у русалки, с неправильными, но прекрасными чертами лица; она носила на груди ворох кораллов. Время и границы разлучили нас навсегда, но если она ещё жива, если войны не разорили её дом, дай Бог этой женщине счастья — в детях её, во внуках её! Я поныне благодарен судьбе за то, что она была тогда рядом, едва коснувшись моих губ своими губами, и неслышно отошла от меня, навеки растворившись в лесах и болотах польской Мазовии, или, точнее — Мазовше...

 

Когда я прочел купринскую повесть «Олеся», я вспомнил свою жизнь среди курпов и понял, что пережил нечто подобное.

 

Я вернулся в Граево, исполненный лучших надежд на будущее, а знаменитая «арка» Главного штаба в Петербурге теперь казалась мне аркою триумфальной. Может быть, сомнения никогда бы не коснулись меня, если бы Куприн не создал свой «Поединок», который многое перевернул в моем, и не только в моем, сознании. Хотя мы, погранстражники, находились на особом положении, но мысли, высказанные Куприным в своей книге, так или иначе задели каждого офицера. «Поединок» никак не являлся Русской репликой на роман «лейтенанта Бильзе»; он был страшнее, выпуклее, наконец, просто талантливее!

 

Казалось, самые нерушимые монументы офицерского долга свергнуты с пьедестала. Правда, среди нас, погранстражников, не нашлось солдафонов-бурбонов, никто не впадал в излишнюю амбицию, чтобы слать Куприну негодующие вызовы на дуэль, но многие призадумались. Задумался и я — не стала ли русская армия зеркалом того упадка, морального и политического, который разъедает нынешнюю Россию?

 

Я задавал самому себе конкретный и честный вопрос — стоит ли продлевать скуку наших дальних гарнизонов, где офицеры сами не знают, ради чего учились, и пытаются учить других? С одной стороны, писатель преподнес нам «культ личности офицера», а с другой — показал психологическую дряблость офицерской натуры, разучившейся действовать и мыслить, показал офицера-мелюзгу, который держится за свои 48 рублей, считая себя центром всего людского миропонимания...

 

Много лет спустя, вспоминая 1906 год, я спросил Б. М. Ш[апошникова], тоже поступавшего в Академию Генштаба, каково было его личное отношение к купринскому «Поединку».

 

— К сожалению, — отвечал он мне, — типы офицеров дальнего гарнизона схвачены Куприным удивительно верно. Я сам испытал это на себе, сам наблюдал таких «поручиков Ромашовых».

 

Я сознался, что после прочтения «Поединка» хотел даже отказаться от экзаменов в Академию, спрашивая сам себя: не базарим ли свою жизнь напрасно в захарканных гарнизонах? Не лучше ли сразу порвать с позывами душевного честолюбия?

 

— Я тогда тоже прошёл через Академию, — улыбнулся Б. М. — Однако подобных мыслей у меня не возникало...

 

Слишком чётко врезался в мою память последний вечер на вокзале в Граево, где готовился экспресс для пропуска его за черту границы. Машинист дал гудок к отправлению, мимо меня качнулись пассажирские пульманы и слиппингкары первого класса. Красивые, балованные женщины равнодушно смотрели из окон вагонов на ничтожного поручика, который только что — вот мерзость! — ковырялся в их чемоданах, пересчитывал валюту в их кошельках. И вдруг я уловил что-то постыдно-общее между самим собою и купринским офицериком Ромашовым, который с такой же завистью провожал, поезда, отлетащие в волшебный мир, далекий от его убогого гарнизона с выпивкой и картами.

 

«К черту! — сказал я себе, потуже натянув перчатку. Пора выбираться отсюда, пока не уподобился героям Бильзе и Куприна. Коли уж не упал до сих пор, так будь любезен не стоять на месте, как дубина, а — двигайся...»

 

Не могу судить, в какой степени это решение зависело от литературы, а может, повинна и революция, уронившая в глазах русского общества авторитет офицера, но конкурс в Варшаве был в этом году невелик — лишь 13 человек со всего округа, и я взял все барьеры учёности, а моя нежная, моя любимая Рава взяла барьеры манежные. Канцелярия Академии Генштаба, ознакомясь с моими баллами, вскоре прислала в Варшаву официальный вызов на моё имя — в Петербург!

 

Открывалась новая страница моей жизни. Последний раз я углубился в черный таинственный лес и увидел в нём жидкую цепочку огней — это была граница, за которой Россия кончалась.

 

Но именно здесь же Россия и начиналась...

 

 

Науки армию питают

 

После Портсмутского мира, заключившего нашу войну с японцами, в Европе наступило как бы выжидательное затишье, а политики даже утверждали, что война — пережиток проклятого варварства, и зачем, спрашивается, теперь воевать, если в современной войне обязаны страдать одинаково — и победитель, и побежденный. Кого они больше жалели, нас или японцев, это уж не столь важно.

 

Я приехал в Петербург, когда волнения после небывалого шторма революции медленно затухали, на обломках погибшего ещё держались уцелевшие после страшных катастроф... Полиция отыскала на даче в Озерках казненного там Гапона; веревка, на которой он висел, ещё не успела перегнить, но повешенный уже начал разлагаться. Впоследствии — уже в Берлине — в запрещённой у нас книге Д. Н. Обнинского «Последний самодержец» я видел редкую фотографию из архивов полиции: вскрытие брюшины Гапона, главного виновника «кровавого воскресенья»... В столичных газетах того времени стали очень модными словечки, начинавшиеся со слога «кон»: контора, конгресс, конвульсии, конспиратор, консул, конспект, но русский читатель, со времен Салтыкова-Щедрина поднаторевший в познании эзоповского языка, понимал, что ему намекают на «конституцию».

 

Я был очень рад возвращению в город, который стал моими Пенатами, где прошла моя бестолковая юность, и вот теперь я вступал на широкие проспекты столицы лидером с несомненным будущим, но которое ещё предстояло завоевать. Над Невою полно было чаек и веяли прохладные ветры (по выражению моего отца — «чухонские зефиры»). Конечно же, появясь в столице, я не преминул заглянуть в клуб «пашутистов» на Загородном проспекте, однако на этот раз любезный Пашу напрасно нацедил для меня в стаканчик крымского вина.

 

— Рад, что у вас не иссякают бочки с вином доброго урожая, но отныне я обязан хранить свою голову ясной и чистой...

 

Число «пашутистов» в подвале заметно поубавилось; я думал, они пополнили исторический некрополь столицы, но Пашу по секрету нашептал мне на ухо, что уже немало былых весельчаков и анекдотистов просто «изъяты из обращения».

 

— Как? Люди ведь — не фальшивые червонцы!

 

Пашу растолковал, что так говорят об арестованных или сосланных. Издавна считалось, что в России угодить в тюрьму гораздо легче, нежели попасть на концерт Федора Шаляпина. Но теперь сесть в тюрьму оказалось даже затруднительно. Все тюрьмы столицы были заполнены до отказа, многие осужденные интеллигенты маялись в хвосте очереди, ожидая, когда освободится камера; некоторые чудаки даже искали протекции, дабы отбоярить свой срок поскорее, попадая при этом в тюрьму, как говорится, «по блату»... Пашу рассказывал, что из Мариинского театра со скандалом выгнали даже ведущую певицу Валентину Куза, которая однажды, проезжая в коляске мимо рядов Финляндской лейбгвардии, крикнула офицерам:

 

— Поздравляю с великолепной победой над рабочими и студентами! Вы гордо несете на своих боевых штандартах дату — девятое января... Вот бы вам так же хорошо воевать с японцами!

 

Невольно загрустив, я спросил Пашу:

 

— А где Щеляков? Не изъяли его из обращения?

 

— Пройди в задние комнаты, он с утра выклянчил у меня журнал «Мир Божий», теперь читает и хохочет...

 

«Мир Божий», публиковавший Максима Горького, Тарле, Бунина, Джаншиева и Куприна, был весьма популярен среди радикальной интеллигенции. Щеляков, увидя меня, неохотно оторвался от чтения. Он оставался по-прежнему толст, но в необузданном раблезианстве его застольных речей появилась явная горечь. Он сказал, что скоро его засудят за покушение на убийство пристава столичной полиции.

 

— А вы разве способны на это? — удивился я.

 

— Конечно. Каждый террорист выбирает для себя любимое им оружие. Я выбрал смех! И так рассмешил пристава, что он не выдержал и лопнул от разрыва сердца, и теперь в юридической практике появится новый фактор кровавого злодейства: убийство казённого человека посредством вызова в нём хохота...

 

Узнав о моем решении делать военную карьеру, Михаил Валентинович не одобрил «академических» планов:

 

— Скучно быть офицером армии, проигравшей кампанию.

 

— Именно потому и хочу быть офицером армии, чтобы она следующую кампанию выиграла, — отвечал я.

 

Щеляков процитировал мне стихи Соловьева:

 

О Русь! Забудь былую славу,

Орёл двуглавый осрамлён,

И жёлтым детям на забаву

Даны клочки твоих знамен.

 

— Сейчас, — продолжал он, — многие офицеры подают в отставку, ибо везде, где ни появятся, их подвергают презрению и насмешкам. Дело доходит до того, что офицер стыдится носить мундир, стараясь появиться в штатском. Даже израненные калеки не вызывают сочувствия, а безногим нищим подают намного больше, если они говорят, что ногу им отрезало трамваем на углу Невского и Литейного, а к Мукдену и Ляояну они никакого отношения не имеют... Так стоит ли тебе вставать под знамена, поруганные врагом и обесчещенные в народе?

 

Я ответил, что мне обидно за армию, тем более что её офицерский корпус давно стал наполовину демократическим:

 

— Кого не колупнешь, всякий сыщет отца, служившего писарем, или деда, который ещё корячился с сохой на своего барина.

 

— Твоя правда, дитя моё, — кивнул Щеляков, — но ты не забывай, что идеология прежней кастовости никогда не сдается. Молодёжь из кадетских корпусов, какова бы она ни была, сколько бы она ни начиталась Писарева или Белинского, но в полках легко осваивает традиции старого офицерства по самой примитивной формуле Салтыкова-Щедрина: «Ташши и не пушшай!»

 

Он развернул журнал, показал в нём статью Нильского, писавшего: «Сами офицеры большей частью нищи, незнатны, многие из крестьян и мещан. А между тем тихое затаенное почтение к дворянству и особенно к титулам так велико, что даже женитьба на титулованной женщине кружит им головы, туманит воображение...» Щеляков усложнил вопрос своим замечанием:

 

— Не отсюда ли и появляются в армии «мыловары» согласные стрелять даже в народ, лишь бы угодить начальству?

 

В чем-то, наверное, он был прав. Я стремился в Академию не в лучший период её истории. Не только левая, но даже правая пресса, выискивая виновников неудачной войны, обрушилась с критикой Генерального штаба как средоточия военной доктрины; подверглась насмешкам и сама Академия Генштаба, давшая для войны неправильные рецепты этой доктрины. Критика задела генерал-лейтенанта Н. П. Михневича[7], начальника Академии, и тогда профессор решил принять бой с открытым забралом.

 

Если мнение литератора Щелякова можно было счесть брюзжанием обывателя, то теперь — на призыв Михневича — откликнулись сами же офицеры, участники войны. Был проведен официальный опрос офицеров и генералов с военно-академическим образованием: в чем они видят причины неудач в войне с Японией? Генералы отмолчались. Зато офицеры в чинах до полковника завалили Академию гневными письмами. По их мнению, главным виновником поражений был бездарный Куропаткин, окруживший себя бездарными генералами, создавшими вокруг него «непроницаемое кольцо интриг, наветов, происков, сплетен и пустого бахвальства... никто не возвысил голоса, все молчали, терпя любую глупость». Канцелярщина штабной бюрократии замораживала любую свежую мысль — не только в стратегии, но даже в полевой тактике. Радиосвязь и телефонная бездействовали, а генералы рассылали под огнем противника пеших и конных ординарцев, как во времена Очакова и покоренья Крыма. Офицеры не только не умели владеть боевым маневром, но пренебрегали и психологией солдата. Между тем единственным и правильным лозунгом в этой неразберихе был бы только один: «Вперед — избавим Порт-Артур от осады!» А перед войной из офицера старательно делали пешку, грибоедовского Молчалина, который ограничивал свою инициативу словами — «так точно» или «никак нет»; офицер стал вроде официанта в ресторане, готовый подать генералу любое блюдо по его вкусу!

 

В письмах досталось и самой Академии, которая в своих лекциях пренебрегала новинками боевой техники, от появления моторов попросту отмахивалась, уповая на молодецкое «ура» и на то, что пуля дура, а штык молодец. Вывод из опроса был таков: если даже Крымская кампания с её неудачами породила реформы в стране, то поражение войне с Японией должно привести страну к политическим и военным реформам.

 

...Царь и монархия — эти символы лишь для официального обихода, их задвинули в угол, как устаревшую мебель, чтобы изымать оттуда ради парадных случаев, а для патриотов всё наше прошлое, всё настоящее и всё будущее воплотилось в одном великом и всеобъемлющем слове — Россия!

 

Вот ради неё и шли в Академию Генштаба офицеры.

 

* * *

 

Было очень боязно видеть абитуриентов с пенсне на носу или с университетским значком поверх мундира; опасными соперниками по конкурсу казались и артиллеристы, отмеченные воротниками из черного бархата; все они были достаточно сведущи в математике. Первый отсев негодных случился в академическом манеже, где сразу отчислили офицеров, кои не могли управиться с незнакомой заупрямившейся лошадью. Не приняли и офицеров с дефектами речи, чтобы не получилось так, как это было с одним генштабистом, который, увидев царя-батюшку, вместо «какая радость!» — в упоении восклицал перед солдатами:

 

— Ну, какая гадость! Боже, какая гадость...

 

Мне по-настоящему стало жутко, когда провалились на экзаменах по математике два офицера с университетскими значками. Один из них даже рыдал:

 

— Режут! Без ножа режут...

 

Конечно, купринский герой Николаев никогда бы не сдал экзаменов в Академию. Всюду слышались разговоры, что при Михневиче ещё ничего, а вот когда в Академии был генерал Драгомиров, так на экзаменах слезами умывались. Одному офицеру, приехавшему из Сибири, он сказал:

 

«Охота было вам из такой дали тащиться, чтобы нам лапти плести». А другого абитуриента он спросил, известна ли ему песня «Огород городить».

 

— Я знаю другую — о камаринском мужике.

 

— За находчивость хвалю, — отвечал Драгомиров, — и потому поставлю вам за удачный ответ вместо нуля единицу...

 

Позднее в секретных германских справочниках я вычитал, что русская Академия Генштаба поставляет армии нервных карьеристов, постоянно нуждающихся в валерьянке. Но мы же не были котами! Такое мнение возникло у немцев, очевидно, по той причине, что среди военных академистов случались самоубийства. Я молчу о товарищах, молодых и талантливых, которые стрелялись только из-за того, что «она не так на меня посмотрела». Но представьте пехотного штабс-капитана, уже с лысиной, обремененного семьей, живущего аж на все 80 рублей жалованья, и вам станет понятно, что для него поступление в Академию — это вопрос его благополучия, его престижа. Не высчитай он параллакс светила, не вспомни дату битвы при Маренго — и надо возвращаться в гарнизон, где неизбежна обструкция со стороны однополчан, где заплаканная жена скажет: «На что ж мы жить будем дальше? Ты об этом подумал?..» В таких случаях тоже стрелялись. Я сторонник того, чтобы офицер всегда был при оружии. Но допускаю случаи, когда револьвер в кобуре лучше заменять салфеткой с куском туалетного мыла.

 

Постараюсь быть лаконичен. В моё время Академия Генерального штаба размещалась на Суворовском проспекте, близ музея Суворова (который она же и создавала!). Когда я приехал из Граево, полтысячи абитуриентов, различных по возрасту и окраске мундира, мучительно изнывали перед серией экзаменов, боясь забыть высоту пика Монблана или глубину устья Одера, следовало помнить правила русской орфографии и артикли в немецком, дать исчерпывающую характеристику Валленштейна (не по Шиллеру) и рассказать о Морице Саксонском (не по драме об Адриенне Лекуврер). Спокойными и даже уверенными казались лишь титулованные офицеры старой лейб-гвардии, Семёновской и Преображенской, для которых неудача с экзаменами не являлась крахом надежд: они и без того были сливками общества.

 

Но зато пехота, но кавалерия, но артиллерия, но казачество... О, как униженно они «мыловарили», чересчур торопливо раскланиваясь перед каждым ассистентом в коридорах! В такую вот минуту, проходя мимо, старый генерал Константин Васильевич Шарнгорст, профессор военной геодезии, вдруг задержался возле меня... Не где-нибудь, а именно возле меня:

 

— Поручик, что у вас за странный мундир?

 

— Отдельного корпуса погранстражи, — ответил я.

 

Шарнгорст на меня глядел с большим удивлением:

 

— Странно! Впервые вижу в этих стенах офицера-пограничника и уж никак не пойму, ради чего вы здесь оказались... Вы там, на границах, и без того деньги гребете лопатой!

 

Наверное, этот же мундир и помог мне, ибо выделял меня из общей массы офицеров. Профессора, прежде чем донимать меня вопросами, сначала спрашивали о службе на границе, их интересовало — правда ли, есть товары германского производства, которые нарочно пропускают с контрабандой?

 

— Да, — рассказывал я, — раньше это касалось лекарств, оптики и красителей, а теперь появился новый товар, на нелегальную доставку которого следует закрывать глаза. Это особый лак, которым пропитываются оболочки аэростатов...

 

В непринужденном разговоре я скорее устанавливал контакт с экзаменаторами, и мне они даже простили, когда я не сразу вспомнил название реки в Камеруне — Рио-дель-Рей!

 

На экзаменах выяснилось, что профессура, составленная из светил военного и научного мира, чрезвычайно безжалостная к неграмотным, излишне придирчива и к образованным. Члены приемной комиссии выявляли не только знания, но ценили и сообразительность, умение фантазировать и привычку мыслить нетрафаретными образами. Система в Академии была 12-балльная, я умудрился набрать средний балл 10,78 — и таким образом оказался в числе счастливцев. Всех нас, принятых, собрали в конференц-зале и построили в порядке не чинов, а фамильного алфавита; я со своей фамилией оказался где-то в середине строя, между корнетом и подполковником.

 

Нас напутствовали на учебу не очень-то сердечно:

 

— Господа, никаких историй — ни женских, ни картежных, ни ресторанных, ни денежных. Помните, кто вы...

 

Отвергнутые Академией возвращались по своим прежним казармам, конюшням и батареям; эти несчастные со временем становились самыми вредными ненавистниками не только академического образования — они мстили и лично нам, счастливцам.

 

— «Моменты»! — так называли генштабистов в армии с оттенком презрения. — Они там не служат, а лишь моменты ловят, оттого и карьера у них моментальная... не как у нас!

 

Это правда, что карьера генштабистов складывалась скорее и почетнее, нежели в армии. Недаром учебой в Академии не гнушались даже великие князья, отпрыски самых знатных фамилий. Не скрою, что я тоже мечтал сделать карьеру, и не вижу в этом ничего постыдного для себя. Если чиновник служит ради жалованья, военный человек служит ради чести, и плох тот офицер, который не желает стать генералом...

 

В дальнейшем все мы были предоставлены своим силам, никто нас не «тянул», каждый отвечал за себя, и любая оплошность в учебе или дисциплине без промедления каралась изгнанием. Время не играло никакой роли: если оставалось, допустим, три дня до выпуска из Академии, но ты согрешил, в тебе уже не нуждались: проваливай! Думаю, что в этой железной строгости заключался немалый смысл. Офицер, делающий карьеру за счёт обретения знаний, должен высоко нести эти знания. Если он заглянул в шпаргалку, значит, он бесчестен, а без чести нет офицера! И нужен очень крепкий лоб, чтобы пробить несокрушимую стенку наук, за которой твоё му взору открывается великолепный стратегический простор для продвижения...

 

В моей жизни был один случай. Меня не пускали в дом, очень дорогой моему сердцу. В осатанении я треснул ногой в дверь, тогда из-за двери мне было спокойно заявлено:

 

— Ну, зачем же ногой? Попробуй лбом...

 

Именно лбом я и делал свою карьеру. Я буквально изнурял себя настойчивым поглощением самых различных знаний.

 

* * *

 

В моё время уже нельзя было сказать, что Академия Генштаба — монархическое или реакционное учреждение. На моих глазах завершилась закладка памятника погибшим в боях офицерам «корпуса генштабистов», сложившим головы в войнах за честь и достоинство российской армии, и в скорбном списке имён немало выходцев из гущи народа. Не грех в этом случае напомнить, что именно из наших академических стен вышел благородный «Протест Ста Шести» — под таким именем сохранился в истории России призыв 106 офицеров Академии Генштаба и Царскосельской стрелковой школы, в котором передовые русские офицеры смело и резко протестовали против телесных наказаний...

 

Я уже приступил к занятиям, а серьёзного разговора с отцом до сих пор не состоялось. Наконец он сказал мне:

 

— Не понимаю тебя! Ты не пожелал носить значок училища Правоведения, а теперь погнался за аксельбантами генштабиста. Неужели так интересно знать, какая должна быть соблюдена дистанция между зарядными ящиками в походном обозе? Какой толк от того, что ты затвердил все пристани по Волге от Казани до Астрахани — вниз по течению и вызубрил пристани на Миссисипи — вверх по течению? И уж совсем непонятно, для чего знать, где самый лучший инжир и где больше всего в мире плотность женского населения по сравнению с мужчинами.

 

Я ответил отцу слишком подробно:

 

— Офицер Генштаба обязан знать всё или почти всё об окружающем его мире. Он должен уметь вести войска даже без карты, держа карту в голове; сидя здесь, в петербургской квартире, я могу представить, какое болото встретится за лесом, ограждающим прусский город Атленштейн, и каковы источники воды в этом городе для водопоя кавалерии.

 

— Зачем? — хмыкнул отец.

 

— Именно затем, что наши генералы ни бельмеса не соображают, и потому необходимы именно офицеры Генштаба, которые бы подсказывали: сюда не ходить, а надо идти вот сюда... Если тебя так мучает моё заброшенное правоведение, так у нас в Академии читает лекции по статистике полковник Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич[8], который ранее окончил Межевой институт и Московский университет и всё-таки решил посвятить себя служению родине в мундире! До тех пор, пока Россия окружена врагами, всегда будут находиться люди, стремящиеся служить ей и народу именно в мундирах...

 

Отец на старости лет предался увлечению спиритизмом, столь модным тогда среди интеллигенции, упавшей духом после поражений в войне и угасания революции. Отец ходил «колдовать» в семью министра земледелия А. С. Ермолова, жившего на Мариинской площади, куда хозяин приглашал известного медиума Яна Гузика, который вызывал дух какого-то Шлиппенбаха... чуть ли не того шведского генерала, угодившего в плен под Полтавой. Духовным исканиям отца я никогда не мешал, лишь однажды предостерег его:

 

— Только не вызывай дух мамы... она жива!

 

Отец воспринял мои слова на свой мистический лад.

 

— Если это так, — сказал он, — то теперь понятно, почему её дух не являлся ко мне, как я ни звал его...

 

Наверное, отец надеялся получить ответ из других миров, так и не получив ответа матери на этом свете. Вряд ли мама его любила, и мне отца было очень жаль. Мода на магнетизм, теософию и оккультные науки проникла тогда и в Зимний дворец. В обществе Петербурга блуждали слухи об остром помешательстве императрицы Александры Фёдоровны, свихнувшейся после убийства португальского короля; теперь она якобы всё время плачет, отказывается от еды, царице ставят питательные клизмы. При этом она кричит своим лейб-медикам:

 

— Кровь! Всюду кровь... уберите от меня кровь!

 

* * *

 

Что осталось в памяти об этом постылом времени?

 

Гаагская мирная конференция 1899 года, созванная по инициативе Петербурга, продолжила работу в 1907 году, и нам, будущим генштабистам, следовало знать, о чем рассуждают в «Рыцарском зале» гаагского замка Бинненгоф. Надо сказать, что Германия старалась не связывать себя международными правилами военной морали, нежно лелея главную формулу своей военной доктрины: «Война есть акт насилия, цель которого принудить противника исполнить нашу волю». Если в Гааге говорили о том, как «гуманизировать» войну, чтобы от неё никак не страдало мирное население, то немецкий генштаб доказывал немцам обратное: «Цивилизованная война — это абсурдное противоречие... бойтесь добрых поступков — старайтесь быть жестоки, безжалостны, хищны и немилосердны! Гражданские лица не должны быть пощажены от ужасов и бедствий войны».










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-31; просмотров: 208.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...