Студопедия КАТЕГОРИИ: АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Герман Мелвилл. Моби Дик, или белый кит
Глава СХП. Кузнец
Воспользовавшись тихой летней прохладой, стоявшей в то время года на здешних широтах, старый кузнец Перт, с головы до ног покрытый сажей и мозолями, в ожидании самой горячей промысловой поры, которая теперь предстояла, не стал убирать назад в трюм свой переносный горн; закончив свою долю работы над ногой для Ахава, он оставил его на том же месте, накрепко принайтованным к рымам у фок-мачты; теперь к кузнецу то и дело обращались с просьбами командиры вельботов, гарпунеры и гребцы; каждому нужно было что-нибудь исправить, заменить или переделать в их разнообразных орудиях и шлюпочном вооружении. Люди в нетерпении обступали его тесным кольцом, дожидаясь своей очереди; каждый держал в руке либо лопату, либо наконечник пики, либо гарпун, либо острогу и ревниво следил за малейшим движением его занятых, прокопченных рук. Но у этого старика были терпеливые руки, и терпеливым молотом взмахивал он. Ни ропота, ни нетерпения, ни озлобления. Безмолвно, размеренно и торжественно; еще ниже сгибая свою вечно согбенную спину, он все трудился и трудился, будто труд — это вся жизнь, а тяжкие удары его молота — это тяжкие удары его сердца. И так оно и было. О, несчастный! Что-то необычное в походке этого старика, какая-то едва приметная, но болезненная рыскливость его хода еще в начале плавания вызывала любопытство матросов. И постепенно он вынужден был уступить настойчивости их упорных расспросов; так и получилось, что все на борту узнали постыдную историю его печальной жизни. Однажды в жестокий мороз, оказавшись за полночь — и отнюдь не невинно — на полдороге между двумя провинциальными городами, осоловелый кузнец вдруг почувствовал, что его одолевает смертельное оцепенение и, забравшись в покосившийся ветхий сарай, вздумал провести там ночь. Последствием этого была потеря им всех пальцев на обеих стопах. И так постепенно из его признаний сцена за сценой выступили четыре акта радости и один длинный, но еще не достигнувший развязки пятый акт горя, составляющие драму его жизни. Этого старика в возрасте шестидесяти лет с большой задержкой постигло то, что в обиходе бедствий зовется гибелью и разорением. Он был прославленным мастером своего дела, всегда имел в избытке работу, жил в собственном доме с садом, обнимал молодую любящую жену, которая годилась ему в дочки, и троих веселых румяных ребятишек; по воскресеньям ходил в чистую, светлую церквушку, стоявшую в рощице. Но однажды ночью, таясь под покровом тьмы и коварно скрываясь под обманной личиной, жестокий фабитель пробрался в этот счастливый дом и унес оттуда все, что там было. И что всего печальнее, ввел этого фабителя в лоно своей семьи, не ведая того, сам кузнец. Это был Чародей Бутылки! Когда была выдернута роковая пробка, вырвалась наружу вражья сила и высосала все соки из его дома. Из весьма справедливых и мудрых соображений экономии кузница была устроена прямо у них в подвале, хотя имела отдельный вход, так что молодая и любящая жена всегда прислушивалась без раздражения и досады, но с превеликим удовольствием к могучему звону молота в молодых руках своего старого мужа, потому что гулкие его удары, заглушённые стенами и полами, все-таки проникали своей грубой прелестью к ней в детскую, где она укачивала детей кузнеца под железную колыбельную песню могучего Труда. О горе ты горькое! О смерть! почему не приходишь ты в нужную минуту? Если бы ты взяла к себе старого кузнеца, прежде чем свершились его гибель и разорение, тогда осталось бы у молодой вдовы ее сладкое горе, а у сирот был бы всеми почитаемый и воспетый семейными преданиями покойный отец, о котором они могли бы думать в последующие годы; и у всех — беззаботная жизнь с достатком. Но смерть скосила себе какого-то добродетельного старшего брата, от чьих неутомимых ежедневных трудов целиком зависело существование совсем другой семьи, а этого хуже, чем никчемного старика оставила стоять на ниве до тех пор, покуда мерзлое гниение жизни не сделает его еще более пригодным для жатвы. К чему пересказывать остальное? Все реже и реже раздавались удары молота в подвале; и всякий день каждый новый удар был слабее, чем предыдущий; жена, застыв, сидела у окна и глядела сухими, блестящими глазами на заплаканные личики своих детей; мехи опали; горн задохнулся золой; дом продали; мать погрузилась в высокую траву деревенского погоста, и дети, проводив ее, вскоре последовали за нею; и бездомный, одинокий старик, спотыкаясь, вышел на дорогу бродягой в трауре; и не было почтения его горю, и самые седины его были посмешищем для льняных кудрей. Кажется, у такой жизни один только желанный исход — смерть; но ведь смерть — это лишь вступление в область Неведомого и Непытанного; это лишь первое приветствие бескрайним возможностям Отдаленного, Пустынного, Водного, Безбрежного; вот почему перед взором ищущего смерти человека, если он еще сохранил в душе какое-то предубеждение против самоубийства, океан, все принимающий, все поглотивший, заманчиво расстилает огромную равнину невообразимых захватывающих ужасов и чудесных, неиспытанных приключений; будто из бездонных глубин тихих океанов, поют ему тысячи сирен: «Ступай сюда, страдалец, здесь новая жизнь, не отделенная от старой виною смерти; здесь небывалые чудеса, и чтобы их увидеть, тебе не надо умирать. Сюда, сюда! Погреби себя в этой жизни, ведь она для твоего теперешнего сухопутного мира, ненавистного и ненавидящего, еще отдаление и темнее, чем забвение смерти. Ступай сюда! Поставь и себе могильный камень на погосте и ступай сюда, ты будешь нам мужем!» И наслушавшись этих голосов, несшихся с Востока и Запада ранехонько на заре и на исходе дня, душа кузнеца отозвалась: «Да, да, я иду!» Так ушел Перт в плавание на китобойце.
Ги де Мопассан. Самоубийца
Жоржу Леграну Не проходит и дня, чтобы в какой-нибудь газете, в отделе происшествий, нельзя было прочитать следующих строк: «В ночь со среды, на четверг квартиранты дома № 40 по... улице были разбужены двумя выстрелами, последовавшими один за другим. Шум исходил из квартиры, занимаемой г-ном X... Когда дверь была взломана, хозяина квартиры нашли плавающим в луже крови, с револьвером в руке, которым он и убил себя. Г-ну X... было пятьдесят семь лет, он располагал хорошим состоянием и имел все необходимое, чтобы быть счастливым. Причина, толкнувшая его на роковое решение, неизвестна». Какая глубокая скорбь, какие сердечные муки, затаенные горести, жгучие раны толкают на самоубийство этих счастливых людей? И вот начинают искать причины, выдумывают любовные драмы, подозревают разорение и, так как ничего определенного не находят, заносят такие смерти под рубрику «Тайна». В наши руки попало письмо, найденное на столе одного из таких «беспричинно покончивших с собой», написанное им в последнюю ночь, когда пистолет уже был заряжен. Мы считаем это письмо весьма интересным. В нем не говорится ни об одной из тех крупных катастроф, которые постоянно ищешь в основе подобных отчаянных поступков, но оно рассказывает о медленном чередовании мелких жизненных невзгод, о роковом разрушении одинокой жизни, растерявшей былые мечты; оно объясняет причину многих трагических развязок, которую поймут лишь нервные и впечатлительные люди. Вот оно: «Сейчас полночь. Закончив это письмо, я убью себя. Почему? Попытаюсь ответить -не тем, кто будет читать эти строки, а самому себе, чтобы укрепить свое слабеющее мужество и хорошенько проникнуться роковой необходимостью этого поступка, который я мог бы только отсрочить. Родители, воспитавшие меня, были простые люди, верившие решительно всему. И я стал верить, как они. Сон мой длился долго. Только сейчас разлетелись его последние обрывки. Уже несколько лет со мною происходит что-то необыкновенное. Все проявления бытия, ярко сверкавшие, бывало, перед моими глазами, как будто поблекли. Смысл всех вещей предстал мне во всей своей грубой реальности, а истинная природа любви внушила мне отвращение даже к поэзии ласк. Мы -вечные игрушки все обновляющихся иллюзий, бессмысленных и очаровательных. По мере того как я старел, я примирялся с ужасной скудностью всего существующего, с бесплодностью усилий, с тщетой ожиданий, как вдруг сегодня вечером, после обеда, это ничтожество всего сущего озарилось для меня новым светом. Прежде я был жизнерадостен! Все меня очаровывало: проходящие женщины, вид улиц, места, где я жил, я даже интересовался покроем платья. Но повторение одних и тех же впечатлений в конце концов наполнило мое сердце усталостью и скукой; так случилось бы с человеком, который каждый вечер смотрел бы все тот же спектакль. Вот уже тридцать лет я ежедневно встаю в один и тот же час и вот уже тридцать лет ем в одном и том же ресторане, все в те же часы, все те же блюда, подаваемые разными лакеями. Я пробовал путешествовать. Одиночество, которое испытываешь в незнакомых местах, испугало меня. Я почувствовал себя таким заброшенным и таким маленьким, что поспешил вернуться домой. Но неизменный вид моей мебели, в течение тридцати лет не сдвигавшейся с места, изношенность моих кресел, которые я помнил еще новыми, запах моей квартиры (ведь всякое жилище со временем приобретает особый запах) вызывали у меня отвращение к привычному укладу жизни, и я испытывал приступы черной меланхолии. Все повторяется, повторяется беспрестанно и уныло. Самый жест, которым я вставляю ключ в замочную скважину, возвращаясь домой, место, где всегда лежат спички, первый взгляд, которым я окидываю комнату при вспышке фосфора, вызывают во мне желание выброситься в окно и покончить с монотонностью этих явлений, от которых нам никогда не избавиться. Каждый день во время бритья я испытываю неодолимое желание перерезать себе горло; лицо мое в зеркале, с намыленными щеками, вечно одно и то же, не раз заставляло меня плакать от тоски. Я даже не могу больше видеться с людьми, которых прежде встречал с удовольствием, до того я знаю их, до того мне наперед известно, что они скажут и что, я им отвечу, до того мне знаком шаблон их неизменных мыслей, их рассуждений. Человеческий мозг подобен цирковой арене, где вечно кружится бедная лошадь. Каковы бы ни были наши усилия, наши окольные пути, наши попытки вырваться, предел их ограничен, они стоят перед нами ровным барьером: ни неожиданных выступов, ни выхода в неизвестное. Приходится вращаться, вечно вращаться в кругу тех же мысей, тех же радостей, тех же шуток, тех же привычек, тех же верований и того же отвращения. Сегодня вечером был ужасный туман. Он заволакивал бульвары, где потускневшие газовые фонари казались коптящими свечами. Какая-то тяжесть сильнее обычного сгибала мне плечи. Быть может, от несварения желудка. Ведь хорошее пищеварение -все в жизни. Оно вызывает вдохновение у художника, любовные желания у молодых людей, ясные мысли у философов, радость жизни у всех на свете, и оно позволяет, есть вволю, а это тоже величайшее счастье. Больной желудок приводит к скептицизму, к неверию, порождает мрачные сноведения и желание смерти. Я очень часто замечал это. Может быть, я и не покончил бы с собой, если бы у меня сегодня вечером хорошо варил желудок. Когда я сел в кресло, в которое сажусь ежедневно вот уже тридцать лет, и бросил взгляд вокруг, меня охватила такая безысходная тоска, что, казалось, я был близок к сумасшествию. Я стал придумывать, что бы такое сделать, чтобы уйти от самого себя. Но всякое занятие ужасало меня, как нечто еще более отвратительное, чем бездействие. Тогда я вздумал навести порядок в своих бумагах. Уже давно намеревался я произвести расчистку своих ящиков, потому что вот уже тридцать лет бросаю, как попало в один и тот же стол письма и счета, и беспорядок такого смешения часто доставлял мне много неудобств. Но я всегда испытываю такую моральную и физическую усталость при одной мысли привести что-либо в порядок, что у меня никогда не хватало духа приняться за эту противную работу. Итак, я сел за письменный стол и открыл его, собираясь разобрать старые бумаги и большую часть их уничтожить. Сначала меня смутил вид груды пожелтевших листков, затем я взял один из них. Ах, не прикасайтесь никогда к вашему столу, кладбищу былой переписки, если только вам дорога жизнь! Если же вы нечаянно откроете его, хватайте в охапку все письма, которые в нем находятся, закройте глаза, чтобы не прочитать ни единого слова, чтобы какой-нибудь забытый вами и вдруг снова узнанный почерк не бросил вас вдруг в океан воспоминаний; швырните в огонь эти смертоносные бумаги и, когда они превратятся в пепел, изотрите их в мельчайшую пыль... Иначе вы погибли... Как погиб я час тому назад! Первые письма, перечитанные мною, не возбудили во мне никакого интереса. Они были, впрочем, совсем недавние -от людей, еще здравствующих, с которыми я еще довольно часто встречаюсь, и которые меня ничуть не трогают. Но вдруг один конверт заставил меня вздрогнуть. Крупным размашистым почерком на нем было выведено мое имя, и сразу же слезы подступили к моим глазам. Это письмо было от моего самого близкого друга, товарища моей юности, поверенного моих надежд; он так ясно предстал передо мной со своей добродушной улыбкой, с протянутой ко мне рукой, что меня охватила дрожь. Да, да, мертвые возвращаются, ибо я его видел! Наша память -мир более совершенный, чем вселенная: она возвращает жизнь тем, кто уже не существует! Руки мои дрожали, и взор затуманился, когда я перечел все, что он писал мне, и я почувствовал такую мучительную боль в своем несчастном, содрогающемся от рыданий сердце, что застонал, как будто мне выламывали руки и ноги. И тогда я поднялся к истокам моей жизни, как поднимаются вверх по реке. Я увидел давным-давно забытых людей, чьи имена я даже и не помню. Лишь облик их еще жил во мне. В письмах моей матери передо мною вновь возникли старые слуги, внешний вид нашего дома и все те незначительные мелочи, на которых останавливается детский ум. Да, я вдруг увидел вновь все прежние платья моей матери, все изменения в ее облике, вносимые модой и новыми прическами, которые она носила. Особенно настойчиво представлялась мне она в одном шелковом платье со старинными разводами, и я вспомнил слова, сказанные однажды ею, когда на ней было это платье: «Робер, дитя мое, если ты не будешь держаться прямо, то станешь горбатым на всю жизнь». Затем, открыв другой ящик, я внезапно очутился перед своими любовными сувенирами: бальной туфлей, разорванным носовым платком, подвязкой, прядью волос и засохшими цветами. И чудесные романы моей жизни, героини которых еще живы и теперь совсем уже поседели, погрузили меня в горькую тоску о том, что утрачено навсегда. О, юные головки с золотистыми локонами, ласка руки, говорящий взгляд, бьющееся сердце, улыбка, уста, обещающие объятия!.. И первый поцелуй... этот бесконечный поцелуй, от которого смыкаются веки и все мысли растворяются в неизмеримом блаженстве скорого обладания! Схватив руками эти старые залоги былой любви, я покрыл их безумными поцелуями, и в моей измученной воспоминаниями душе я вновь пережил часы разлуки и испытал более жестокую пытку, чем все муки ада, изобретенные когда-либо человеческим воображением. Оставалось последнее письмо. Я написал его сам пятьдесят лет тому назад под диктовку старого учителя чистописания. Вот оно: «Милая мамочка, Сегодня мне исполнилось семь лет. Это уже сознательный возраст, и я пользуюсь случаем поблагодарить тебя за то, что ты дала мне жизнь. Твой маленький обожающий тебя сын Робер». Все было кончено. Я дошел до истоков и внезапно оглянулся на остаток своих дней. Я увидел отвратительную и одинокую старость, надвигающиеся болезни и конец, конец, конец всему! И никого подле меня! Револьвер здесь на столе... я взвожу курок... Никогда не перечитывайте старых писем». Вот как кончают с собой многие люди, в жизни которых тщетно доискиваются потом какого-нибудь большого горя.
Шарль Бодлер. Веревка
Эдуарду Мане Иллюзии, говорил мне мой друг, может быть, так же бесчисленны, как и отношение людей друг к другу или к вещам. И когда иллюзия исчезает, то есть когда мы видим существо или факт таким, как он существует вне нас, мы испытываем странное чувство, сложенное наполовину из сожаления об исчезнувшем призраке, наполовину из приятного изумления перед новостью, перед реальным фактом. Если существует явление очевидное, обыденное, всегда равное себе и в природе которого нельзя ошибиться, так это материнская любовь. Так же трудно представить себе мать без материнской любви, как свет без теплоты; и не законно ли поэтому относить на счет этой любви все поступки и слова матери, касающиеся ее ребенка? Однако послушайте эту небольшую историю, где я был странным образом введен в заблуждение самой естественной иллюзией. Моя профессия художника заставляет меня внимательно вглядываться в лица, в выражения встречающихся на моем пути людей, а вы знаете, какую радость извлекаем мы из этой способности, делающей жизнь в наших глазах более оживленной и полной смысла, чем у других людей. В отдаленном квартале, где я живу и где строения до сих пор разделены широкими поросшими травой пустырями, я часто встречал ребенка, знойное и шаловливое личико которого пленило меня с первого взгляда среди других детских лиц. Он позировал мне не раз, и я превращал его то в цыганенка, то в ангела, то в мифологического Амура. Я заставлял его держать то скрипку бродячего музыканта, то Факел Эрота, то носить Терновый Венец и Гвозди Распятия. Проказы этого мальчугана доставляли мне такое живое удовольствие, что я однажды упросил его родителей, людей бедных, уступить его мне, обещая хорошо одевать его, давать немного денег и не налагать на него никакой работы, кроме чистки кистей и исполнения моих поручений. Отмытый, мальчуган стал прелестен, и жизнь у меня казалась ему раем сравнительно с той, которую ему пришлось бы терпеть в отцовской конуре. Я должен, однако, сказать, что этот маленький человечек удивлял меня не раз странными приступами преждевременной тоски и что он скоро проявил чрезмерное пристрастье к сладостям и к ликерам. Убедившись однажды, что, несмотря на мои многочисленные предупреждения, он учинил еще новое воровство в том же роде, я пригрозил ему отослать его обратно к родителям. Затем я вышел, и дела задержали меня довольно долго в отсутствии. Каковы же были мой ужас и мое изумление, когда по возвращении домой первое, что мне бросилось в глаза, был мой мальчуган, шаловливый спутник моей жизни, висевший на дверце вот этого шкафа! Его ноги почти касались пола; стул, который он, очевидно, оттолкнул ногой, валялся рядом; голова судорожно пригнулась к плечу, распухшее лицо и широко раскрытые, с ужасающей неподвижностью смотревшие глаза произвели на меня сначала обманчивое впечатление жизни. Снять его с петли было не таким легким делом, как вы можете подумать. Он уже сильно окоченел, и я испытывал неизъяснимое отвращение к тому, чтобы дать ему грубо упасть прямо на пол. Приходилось одной рукой поддерживать его тело, а другой перерезать веревку. Но и этим еще не все было сделано; маленький злодей воспользовался очень тонкой бечевкой, которая глубоко врезалась в тело, и теперь, чтобы освободить шею, нужно было тонкими ножницами нащупать бечевку в глубине между двух вздувшихся складок. Я забыл вам сказать, что я звал громко на помощь, но все мои соседи отказали мне в ней, верные в этом отношении обычаю цивилизованных людей: никогда почему-то не вмешиваться в дела повешенных. Наконец, прибыл доктор, который и объявил, что ребенок уже несколько часов как умер. Когда, позднее, нам пришлось его раздевать для погребения, то трупное окоченение тела было таково, что, потеряв надежду согнуть его члены, мы были принуждены разрывать и разрезать одежды, чтобы снять их с него. Полицейский, которому я, естественно, должен был заявить о происшествии, посмотрел на меня искоса и сказал: «Дело темное!» — движимый, вероятно, застарелым стремлением и должностной привычкой нагонять на всякий случай страх на правых и виновных. Оставалось выполнить последнюю обязанность, одна мысль о которой приводила меня в ужас и содрогание: нужно было известить родителей. Ноги отказывались вести меня к ним. Наконец, я собрался с духом. Но, к моему большому удивлению, мать осталась невозмутимой, и ни одна слеза не просочилась из ее глаз. Я приписал эту странность тому ужасу, который она должна была испытывать, и мне пришло на память известное суждение: «Самая страшная скорбь — немая». Что же касается отца, то он только произнес с полутупым, полузадумчивым видом: «В конце концов, так-то оно, быть может, и лучше; все равно он кончил бы плохо!» Тем временем тело лежало у меня на диване, и я был занят, с помощью служанки, последними приготовлениями, как вдруг мать ребенка вошла в мою мастерскую. Она хотела, по ее словам, взглянуть на труп сына. Право, я не мог помешать ей упиться своим горем и отказать ей в этом последнем и мрачном утешении. Затем она попросила меня показать ей то место, где повесился ее ребенок. «О, нет, сударыня, — ответил я, — это причинило бы вам страдание». И непроизвольно мои глаза обратились к роковому шкафу. С отвращением, к которому примешивались ужас и гнев, я заметил, что в дверце еще оставался торчать гвоздь с длинным болтавшимся на нем концом веревки. Я бросился, чтобы сорвать эти последние следы несчастья, и уже готов был их выкинуть за окно, как несчастная женщина схватила меня за руку и сказала мне голосом, против которого нельзя было устоять: «О, оставьте мне это! Прошу вас! Умоляю вас!» Очевидно, она так обезумела от отчаяния, подумалось мне, что теперь прониклась нежностью даже к тому, что послужило орудием смерти ее сына, и захотела сохранить это как страшную и дорогую святыню. И она завладела гвоздем и веревкой. Наконец-то! Наконец, все было окончено. Мне оставалось только снова приняться за свою работу с еще большим жаром, чем прежде, чтобы мало-помалу отогнать от себя маленького покойника, который забился в складки моего мозга и призрак которого утомлял меня своими огромными, неподвижными глазами. Однако на другой день я получил целую пачку писем: одни были от жильцов моего дома, другие — из соседних домов; одно с первого этажа; другое со второго; третье с третьего. И так далее; одни в полушутливом тоне, как бы стараясь прикрыть напускною шутливостью, искренность просьбы; другие грубо наглые и безграмотные; но все клонились к одной и той же цели, а именно получить от меня кусок роковой и приносящей счастье веревки. Среди подписей, должен сознаться, больше было женских, чем мужских; но не все они, поверьте, принадлежали людям низшего и грубого класса. Я сохранил эти письма. И тогда внезапный свет пролился в мой мозг, и я понял, почему мать так добивалась от меня этой бечевки и в какой торговле она надеялась найти утешение.
|
||
Последнее изменение этой страницы: 2018-05-31; просмотров: 256. stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда... |