Студопедия КАТЕГОРИИ: АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ЧАНЬ-БУДДИЗМ И ЧАНЬСКАЯ КУЛЬТУРА ПСИХИЧЕСКОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ
Буддизм, проникший в Китай, согласно наиболее общепринятой точке зрения, в I в. н. э., подвергся, как известно, интенсивной китаизации, в результате чего возник целый ряд школ китайского буддизма, столь значительно адаптировавшихся, что в них можно обнаружить множество специфических черт, существенно отличающих их от соответствующих школ индийского буддизма, Школа китайского буддизма чань (яп, дзэн), возникшая, по традиционной версии, на рубеже У — VI вв., считается одной из самых китаизированных школ, и ряд последователей даже расценивают ее как «самую китайскую». Более того, некоторые авторитетные ученые считают, что чань-буддизм возник как резко негативная реакция китайско-буддийской интеллигенции против основополагающих принципов индийского буддизма, неприемлемых для китайского интеллекта, и что с буддизмом его связывает лишь название и тонкая нить терминологии. При этом чань-буддизм расценивается чуть ли не как двойник даосизма, который сменил одежду и обрел таким образом новую жизнь. Так, например, тайваньский ученый У Цзинсюн утверждает, что «дзэн можно рассматривать как наиболее полное развитие даосизма путем его соединения с близкими по духу буддийскими проникновениями и могущественным апостольским рвением. Если буддизм — отец,то даосизм — мать этого удивительного ребенка. Но нельзя отрицать, что этот ребенок больше походит на мать, нежели на отца» [У Цзинсюн, с. 44]. Ниже мы вернемся к проблеме общего соотношения буддийских и даосских элементов в теории и практике чань-буддизма. Здесь же, рассматривая некоторые конкретные вопросы отношения чань-буддистов к проблеме культурного (психического) развития человека и сравнивая чаньскую позицию с даосской, следует отметить, что между двумя учениями действительно наблюдаются большая близость или совпадение по целому ряду пунктов. При этом необходимо особо подчеркнуть, что сходство н различие были обусловлены самыми фундаментальными, центральными положениями чань-буддизма и даосизма, с одной стороны, и конфуцианства — с другой. Если, скажем, в конфуцианстве отстаивается катафатический принцип всемогущества слова и умопостигаемости учения, изложенного в вербальных текстах, освященных традицией, то в даосизме и чань-буддиззие провозглашался апофатический принцип невозможности выразить высшую истину в словах и знаках и постичь ее в рамках дискурсивно-логического мышления. Исходя из катафатического принципа, предопределяющего наиболее характерные черты всей конфуцианской культуры, ее представители придавали знаковой системе вообще и вербальным текстам в особенности огромное, решающее значение в своей практике нравственного и психического воспитания (даже сам термин «культура» — «вэнъ»— буквально означал «письменность», «письменные тексты», и зачастую оба понятия идентифицировались, хотя, как мы уже видели, ранние конфуцианцы не сводили культуру к письменной грамоте, к знанию текстов, а подразумевали под ней многое другое, в том числе и нравственно-психическое совершенство). Они полагали, что человек (если он, конечно, человек в их понимании полноценный, а не, скажем, «дикарь», который приравнивался к животному) в своей основе является рациональным существом и его в принципе можно изменить в лучшую сторону с помощью убеждения, т. е. воздействуя на его сознание, на его психику посредством слова и текста. Если же убеждение не действовало, то следовало прибегнуть к такому методу воздействия, как личныйпример, но и в таком случае в первую очередь вводилась в действие определенным образом организованная знаковая система, поскольку поведение конфуцианизированной личности носило сугубо знаковый характер, а методы физического воздействия отвергались как недостойные «благородного мужа». Да и в индивидуальной практике психической саморегуляции конфуцианцы опирались в первую очередь на внутреннюю речь, постоянно вопрошая себя и ведя с собой внутренний диалог. Чань-буддисты же полагали, что все вербальные предписания, все тексты, в которых они зафиксированы, неистинны, ложны, именно в силу своей вербализованности не способны открыть сокровенные тайны бытия и передать истинную суть вещей и явлений и поэтому вводят в заблуждение неискушенного ученика. Отсюда принципиальная методологическая установка на «эзотеризм», на передачу невербальной информации в процессе непосредственного общения учителя с учеником, а также на использование в практике психической тренировки энигматического языка парадоксов и иносказаний, настраивающего ученика на прием и передачу того, что «скрыто за словами» (ср. у Ф. И. Тютчева: «Мысль изреченная есть ложь»). Эта установка, предопределившая многие наиболее характерные особенности чаньской практики психотренинга и психической саморегуляции, была сформулирована в двух первых из четырех очень кратких изречений, приписываемых легендарному основателю школы чань индийскому миссионеру Бодхидхарме (кит. Пути-Дамо; яп. Бодай-Дарума), в которых, по существу, в предельно лаконичной форме изложены самые основные принципы теории и практики чань-буддизма. Они гласят: «Особая передача вне учения» и «Не опираться на слова и писания». Аналогичный подход мы обнаруживаем в даосизме, где молчание выступает как знак высшей мудрости, ибо «знающий не говорит, а говорящий не знает» [Дао Дэ-цзин, § 56, с. 34; 226, гл. 22, с. 137], где само Дао выступает как нечто неподдающееся вербализации и описанию в терминах дифференцирующих признаков, нечто «таинственное», «чудесное», «непознаваемое», «бесформенное», «безграничное» и т. д. И поскольку оно не может быть охарактеризовано в позитивных терминах, то в случае необходимости описывается чаще всего по апофатическому принципу «не то и не это»: «Смотрю на него и не вижу, поэтому называю его невидимым. Слушаю его и не слышу, поэтому называю его неслышимым. Пытаюсь схватить его и не достигаю, поэтому называю его мельчайшим. Эти три [признака Дао] необъяснимы, потому что они восходят к Единому. Его верх не освящен, его низ не затемнен. Оно бесконечно и не может быть названо... И вот называю его формой без форм, образом без существа. Поэтому называю его неясным и туманным. Встречаюсь с ним и не вижу лица его, следую за ним и не вижу спины его» [Дао Дэ-цзин, § 14, с. 7—8]. Многие выдающиеся чань-буддисты были хорошо знакомы с классическими даосскими текстами и зачастую использовали их в своей практике психотренинга, наставляя учеников с помощью даосских парадоксов и притч. Так, в знаменитой «Алтарной сутре» чаньского патриарха Хуэйнэна (637—713), основателя Южной школы чань, приводится следующий эпизод: «Однажды, обращаясь к своим ученикам, Хуэйнэн сказал: «У меня есть нечто, не имеющее ни головы, ни имени, ни названия, ни переда, ни зада. Знает ли кто-нибудь из вас, что это такое?» Шэньхуэй (один из его учеников), выступив вперед, сказал: «Это источник всех будд и природа будды Шэньхуэя» Хуэйнэн возразил ему: «Я уже говорил вам, что оно не имеет ни имени, ни названия, но ты все-таки называешь это „источником будд» и «природой будды». Даже если ты уединишься в соломенном шалаше и будешь совершенствоваться дальше, то все равно останешься второразрядным чаньским наставником» (см. Приложение «Сутра Помоста»). Столь же явные аналогии с описанием Дао в «Дао-дэ цзин» обнаруживаются в высказывании другого чаньского патриарха, основателя одной из самых влиятельных школ чань-буддизма,— Линьцзи (умер в 867 г.): «Если вы хотите освободиться от смертей и рождений, от прихода и ухода (т. е. от всех дуальных оппозиций.— Н. А.)... то вам нужно постичь этого человека, слушающего мое учение. У него нет ни образа, ни ствола, ни корня, ни постоянного местопребывания, но он „всегда виден в воде, пусть хоть на дно уйдет" (цитата из „Шицзин“, которая имеется также в Чжун-юн“,—Н. А.). Он проявляется везде и всюду, но не имеет постоянного места действия. Поэтому, когда вы пытаетесь схватить его, он ускользает от вас, и чем усерднее вы ищете его, тем дальше он убегает от вас. Вот почему называют его таинственным» [ЛЦЛ, § 15]. Можно привести также множество других примеров, которые свидетельствуют о том, что чань-буддисты хорошо знали китайскую классическую литературу (и особенно — даосскую) и широко использовали категориальный аппарат, выработанный в традиционной китайской мысли до прихода буддизма. При этом китайские буддисты, в том числе и чань-буддисты, чаще всего прибегали именно к даосскому философско-психологическому наследию, используя его для интерпретации сугубо буддийских идей, так как из всех китайских учений даосизм был наиболее близок к буддизму структурно-типологически, что значительно облегчало процесс взаимовлияния и способствовало возникновению различных синкретических явлений. Тем не менее, если говорить конкретно о чань-буддизме, роль даосизма в формировании этой школы китайского буддизма была не столь определяющей, как это утверждают некоторые исследователи, и его влияние (хотя и весьма значительное) затрагивало главным образом форму, а не содержание этого буддийского (махаянского) по своей сути учения. Если рассмотреть основные положения чань-буддизма в контексте философии и психологии буддизма махаяны (особенно в традиции школ мадхьямиков и йогачаров, заложивших основы школы чань), то мы обнаружим, что это учение развивалось в главном русле общемахаянской мысли, хотя, как и во всех буддийских школах, в нем наблюдается определенное смещение акцентов, когда те или иные проблемы выходят на первый план, а другие, наоборот, отходят на второй или вовсе не рассматриваются. В частности, чаньский принцип «не опираться на слова и писания», несмотря на столь явные даосские аналогии, отнюдь не является нововведением китайских чань-буд- дистов, привнесенным в эту школу китайского буддизма исключительно под влиянием даосских текстов, а имеет самостоятельные буддийские истоки и восходит к некоторым фундаментальным положениям самого раннего, домахаянского буддизма. Согласно раннебуддийской традиции, сам Будда на многие вопросы, «касающиеся начала и будущего вещей» (такие, как вечен или не вечен мир, бесконечен ли он или имеет пределы, бессмертен ли сам Будда и т. д.), отвечал молчанием, полагая, что их решение ничего не дает для освобождения конкретного индивида от эмоциональной (психической) и нравственной, «омраченности», которая является причиной страдания человека и препятствием к достижению «просветления» (бодхи), освобождающего его от всех заблуждений и страданий [Радхакришнан, с. 396—399]. Более того, такого рода метафизические спекуляции, как утверждается в раннебуддийских текстах, сами по себе могут стать серьезным препятствием к «просветлению», так как рождают привязанность к «имени и форме», которая также является причиной страдания и преодоление которой — необходимое условие «освобождения» [Григорьева, с. 180]. Эти положения получили дальнейшее развитие и в буддизме махаяны. По общему мнению представителей различных его школ и направлений, истинная реальность не может быть адекватно выражена и описана какими-либо лингвистическими средствами [Радхакришнан, с. 508]. Просветление, когда постигается истинная сущность вещей и явлений, наступает тогда, когда человек освобождается от привязанности к слову и знаку, и поэтому в «Ланкаватара-сутре», на которую опирались и мадхьямики и йогачары (а также впоследствии и чань-буддисты), слова Будды называются «бессловесными». В махаянских текстах получил развитие и мотив «громоподобного молчания» Будды, которым он, согласно раннебуддийскому канону, отвечал на вопросы метафизического характера. Так, в «Вималакиртинирдеша-сутре», пользовавшейся у чань-буддистов особой популярностью, говорится, что аналогичным образом отвечал на вопрос о природе недуальной реальности главный персонаж этой сутры — Вималакирти [Григорьева, с. 180]. При этом идея вневербального постижения истинной реальности была тесно связана с такими центральными категориями буддийской философии, как нирвана, шуньята (пустота), анатман (отсутствие индивидуального «Я») и др., которые соответственно стали центральными в чань-буддизме, Особенно важную роль в формировании чань-буддизма и чаньской психокультуры сыграло то, что отказ от абстрактных спекуляций и объяснения трансцендентных, внеопытных понятий был обусловлен в буддизме стремлением выработать прежде всего практические психопропедевтические рекомендации по преодолению эмоционально-психологической «омраченности», препятствующей непосредственному переживанию вневербальной реальности. Поскольку утверждалось, что слова (и понятия, выраженные ими) не могут адекватно отразить истинную реальность, то для ее достижения рекомендовалось вернуться к целостному, нерасчлененному источнику опыта, который обнаруживается в глубинных слоях психики, не затронутых вербализацией. Поэтому все рассуждения, которые не способствуют (так или иначе) переживанию такого психологического опыта, считались бесполезными, ненужными или даже вредными. Считалось также не имеющим принципиального значения, как именпо называется эта истинная реальность — алая-виджняной (у виджняна-вадинов) или шуньятой (у мадхьямиков), в каких именно терминах описывается то состояние сознания, которое достигается в процессе преодоления эмоционально-психологической «омраченности». Гораздо более важным и существенным представлялся вопрос о том, каким образом можно реализовать это состояние сознания, с помощью каких методов можно идентифицировать себя с истинной реальностью. Таким образом, методы постижения определенных идей, выработанных в буддизме, приобретали исключительно важное значение и рассматривались как первичные по отношению к их символическому обозначению, к их чисто философскому оформлению и выражению. В связи с этим огромное значение приобретала и практика психической саморегуляции, которая должна была дать последователю буддизма адекватные методы духовно-практического освоения этого учения, достижения определенного состояния сознания, максимально благоприятствующего непосредственному переживанию психологического опыта идентичности с истинной реальностью. Одним из основных методов буддийской практики психической саморегуляции была так называемая медитация (санскр. дхъяна, кит. чанъ-на, чанъ), поэтому и в чань-буддизме она стала одним из главных методов психической тренировки и саморегуляции, основой всей чаньской психокультуры. При этом в чань-буддизме, представлявшем сугубо практическое направление в китайском буддизме махаяны, придавалось особенно важное значение активному духовно-практическому освоению буддийского учения, делался особый акцент на практике психотренинга и психической саморегуляции, в результате чего идейно-теоретические, философские аспекты этого учения зачастую отодвигались на задний план и все внимание сосредоточивалось на его психологических (или, еще точнее, психопропедевтических) аспектах. Собственно говоря, то, что название данной школы китайского буддизма произошло от сокращенного варианта китайской транскрипции термина «дхъяна» (скорее всего, от его более раннего налийского варианта—«джхана»), само по себе говорит о той важной роли, которую практика медитации играла в чань-буддизме. И именно с этой практики традиционная версия происхождения чань-буддизма начинает отсчет его истории в Китае. Согласно чаньской традиции, легендарный буддийский патриарх Бодхидхарма, принесший учение чань-буддизма в Китай, в течение девяти лет занимался сидячей медитацией, молча созерцая каменную стену своей пещеры, где он обитал в одиночестве [см. Даосюань]. Но хотя медитация и играла в чань-буддизме исключительно важную роль, став главным функциональным элементом чаньской практики психотренинга и психической подготовки, она обычно практиковалась в комплексе со многими другими методами воздействия на психическое и соматическое состояние человека, носившими как внешне статический, так и активно-динамический, как вербальный, так и невербальный характер — парадоксальные задачи (гун-анъ) и диалоги (вэнъ-да), дыхательные и гимнастические упражнения (например, искусство боевого единоборства), физический труд, специальная диета, приемы массажа и самомассажа, приемы биоэнергетической стимуляции с помощью разнообразных средств (например, сигнальной рефлексотерапии) и пр. Комбинированное воздействие этих методов и средств должнобыло усилить эффект медитации. При этом в некоторых направлениях чань-буддизма на первый план выдвигались и такие специфически чаньские методы психотренинга, как парадоксальные диалоги и задачи, которые могли полностью или частично заменить медитацию, но в принципе решали те же задачи (т. е. достижение состояния «просветления»). Сам процесс медитации обычно предварялся подготовительными физическими и психическими упражнениями, призванными привести психику и соматику практикующего в оптимальное функциональное состояние, снимая возбуждение, стрессы и другие негативные факторы, мешающие созерцанию. С этой целью могли применяться методы психосоматической релаксации, водные процедуры, массаж или самомассаж биологически активных точек, сопровождаемый «внутренней работой» по активизации энергетических центров, «каналов» и «меридианов» с помощью психической концентрации и дыхательных упражнений, и т. д. На начальных этапах психофизической подготовки особое внимание уделялось нормализации физиологических процессов посредством релаксации и дыхательных упражнений, а также правильному положению тела и внешним условиям, удобным для длительной медитации (в монастырской практике «сидячей медитации» обычно использовалась классическая йогическая «поза лотоса» или некоторые ее китайские модификации), Так, например, один из чаньских наставников рекомендовал своим ученикам: «Когда вы впервые начинаете практиковать сидячую медитацию (цао-чанъ) и созерцать свое сознание (кань-синъ), отправляйтесь [в уединенное место] и сидите там, не сходя с этого места. Сначала сделайте тело прямым и сядьте в правильную позу. Сделайте одежду свободной и ослабьте пояс. Расслабьте туловище и конечности. Промассажируйте себя 7—8 раз. Выдохните полностью воздух из живота. Через естественный поток [дыхания] вы обретете вашу истинную природу, ясную и пустотную, спокойную и чистую. Когда ваше тело и сознание будут гармонизированы, дух тоже станет спокойным» [Даосинь, с. 1289-а]. Однако психосоматическая релаксация не должна была переходить в полную расслабленность и вялость, так как наряду с возбуждением это тоже считалось отклонением от оптимального функционального состояния, мешающим медитации. Поэтому в случае отклонения в ту или иную сторону предписывалось применять определенные методы психорегуляции для восстановления и поддержания оптимального состояния; причем это рекомендовалось делать как во время подготовки к созерцанию, так и непосредственно в процессе созерцания, если в ходе его случались подобные отклонения. Сам процесс медитации осуществлялся при сосредоточении сознания, лишенного каких-либо образов или идей (мыслей), в одной точке (санскр. экагра\ кит. и-нянъ-синь), которое сочеталось с максимальной релаксацией и стабилизацией сознания, снятием психического напряжения и достижением предельно уравновешенного состояния. Медитация обычно начиналась с сознательной концентрации внимания, когда медитирующий сосредоточивает его в одной точке и интенсивно «всматривается» своим внутренним взором в «пустоту», стремится «опустошить» свое сознание до полного отсутствия каких-либо мыслей или образов восприятия. Такое состояние называлось «одноточечностью сознания» (и-нянъ-синъ), или «сознанием, лишенным мыслей» (у-нянъ-синъ), «не-сознанием» (у-синъ) [Судзуки Д.Т., 1960]. Однако сосредоточенность сознания вовсе не означала, что его нужно жестко фиксировать на определенном объекте. На следующей стадии медитирующий должен выработать в себе способность к несознательной концентрации внимания, когда сознание свободно движется от одного объекта к другому, течет как вода, не задерживаясь ни на одном объекте и вместе с тем отражая его с максимальной адекватностью, когда медитирующий в состоянии сосредоточить свое внимание на определенном объекте без всякого напряжения и осознанного стремления сделать это, т. е. как бы при «пассивном» участии самого человека или, точнее, его индивидуального «Я», которое в таком состоянии перестает быть контролером или наблюдателем собственной психической деятельности, как бы растворяясь без остатка в общем потоке психики. Как отмечал А. Уоттс, «у-синь — это действие (на каком угодно уровне — физическом или психическом) без попыток в одно и то же время контролировать и наблюдать за действием со стороны» [Уоттс А., с. 140]. Поэтому такоесостояние называлось также у-во—«не-я», «отсутствие индивидуального ,,Я“». В процессе медитации, содержанием которого была реализация пустоты (санскр. шунъята, шунъя кит. чжэнь-кун, сюй-кун) и выход за пределы собственного «Я», чань-буддист подвергал интуитивному рассмотрению (созерцанию) свои собственный поток психики, свое «Я»— образы, Чувства, мысли, стремления и т. д., в результате чего обнаруживал, что все эти феномены, все, что он в состоянии обнаружить в этом потоке, не имеет отдельного, независимого существования и в этом смысле нереально, а его «Я» нельзя свести ни к какому-либо одному феномену его психики, ни к их сумме, и поэтому говорить о своем «Я» как о чем-то реально существующем можно лишь условно. Через переживание отсутствия собственной, независимой сущности различных психических образований (эмоций, мышления, восприятия и т. д.) чань-буддист постигал «пустотность», т. е. «несубстанциональность», «иллюзорность», «отсутствие собственной независимой сущности» всех вещей и явлений, всего феноменального — внешних объектов, так называемых «живых существ» (кит. чжун-шэн), своей собственной природы, а также «пустотность самой пустоты». Пассивно созерцая феномены своей психики и внешние образы восприятия, чань-буддист должен был проявить полное безразличие, максимально отстраненное (отрешенное) отношение к мелькающим мыслям и образам, которые должны следовать в общем потоке психики легко и свободно и не оставлять в сознании никаких следов, подобно птицам, легко и бесшумно пролетающим по небу и бесследно исчезающим вдали. Будучи не вовлеченным в поток сознания, чань-буддист должен был позволить мыслям и чувствам течь свободно, наблюдая за ними без какого-либо определенного намерения, пока они самопроизвольно не исчезнут. А. Уоттс отмечал, что у-синь — это «состояние целостности, в котором сознание функционирует свободно и легко, без ощущения наличия второго сознания, или эго, стоящего над ним с дубинкой в руках» [Уоттс А., с. 23]. При этом психика, лишенная дестабилизирующего и деструктурирующего вмешательства индивидуального «Я», предоставленная самой себе и спонтанно функционирующая наиболее естественнымдля себя образом, успокаивается сама собой и достигает предельно уравновешенного и безэнтропийного состояния, которое уподоблялось чань-буддистами зеркальной поверхности спокойной воды. «Дхьяна — это такое состояние сознания, когда все духовные силы находятся в равновесии, так что ни одна мысль, ни одна склонность не может доминировать над другими, Это можно сравнить с тем, как на бурлящее море выливают масло: волны больше не ревут, пена не кипит, брызги не летят — остается лишь гладкое блестящее зеркало. И именно в этом совершенном зеркале сознания мириады отражений появляются и исчезают, никак не нарушая его спокойствия» [Shaku S., с. 271]. Таким образом, в чаньской медитации основной упор делался на естественной саморегуляции, когда человек не стремился навязать своей психике направляющую и регулирующую волю своего «Я», а, наоборот, отказывался от представления о дискретности собственного существования, выходил за пределы индивидуального «Я» и оставлял свою психику в покое, предоставляя ей возможность самой управлять своей деятельностью в соответствии с собственными, наиболее естественными для нее законами, позволяя ей самой находить наиболее оптимальный режим функционирования. Однако отказ от ощущения своего «Я» как дискретной сущности не означал абсолютную бесконтрольность мыслей и поступков, полную безответственность и безвольную реактивность, лишенную всякой целенаправленности, а лишь освобождение от субъективности восприятия, эмоциональных аффектов и психического напряжения, обусловленных привязанностью к своему «Я». Собственно говоря, вся система чаньской тренировки была направлена на то, чтобы развить силу воли и полное самообладание, но не в смысле жесткой внешней дисциплины, а в смысле самоконтроля и саморегуляции, когда бразды правления берет на себя психосоматическая целостность, в которой «сознательные» и «подсознательные» уровни находятся в непротиворечивом единстве и гармоничном взаимодействии. При этом воля, идущая от сознательного уровня психики и обусловленная деятельностью индивидуального «Я», должна уступить место безличной, совершенно объективированной воле, которая исходит от «истинной природы» человека и усиливаетсяза счет того, что ее максимальной концентрации и проявлению всех ее потенциальных возможностей не мешают различные демобилизирующие факторы, связанные с наличием индивидуального «Я»: рефлексия, страх за свою «Я»-концепцию и т.д. В практике психической саморегуляции чань-буддисты опирались на ту традицию, сложившуюся еще в раннем буддизме, которая предписывала подчинять, воспитывать и развивать волю и другие психические функции, но не подавлять или уничтожать их. Эта традиция развивалась в соответствии с фундаментальной буддийской концепцией «срединного пути», рекомендовавшей избегать крайностей аскетизма, когда, скажем, чувства тренируются до тех пор, пока не перестают выполнять свои функции: глаз не видит предметов, а ухо не слышит звуков. Но в таком случае, говорили буддисты, у слепого и глухого органы чувств «воспитаны» лучше всего, а подлинное воспитание чувств означает их тренировку с тем, чтобы они могли различать все формы чувственного сознания и оценивать их по достоинству. В то же время подчеркивалось, что без дисциплины и упражнения воли нельзя избавиться от «омрачающих» факторов психической жизни, так как дурные желания не могут быть устранены, если к ним относиться пассивно,— их устранит только сильная воля и целеустремленность [Радхакришнан, с. 360-369]. В русле этой традиции чань-буддисты стремились избегать крайностей аскетизма, с одной стороны, и полного отказа от всякой тренировки — с другой, и в своей практике психотренинга пытались выработать сбалансированный подход, в котором усиленное напряжение воли сочеталось с релаксацией, дисциплина чувств и эмоций — с естественностью психических проявлений. Под воздействием чаньского психотренинга такие важнейшие психические процессы, как сенсорное восприятие, представления, мышление, эмоции, память и т. д., отнюдь не подавлялись или искажались, а скорее, наоборот, развивались и усиливались, поднимаясь на качественно новый уровень, в результате чего повышались регулятивные способности всей психики в целом. При этом основной акцент, как и в даосизме, делался на «методе естественности», но в чань-буддизме уделялось более пристальное, чем в даосизме, внимание тому, чтобы определенным образом организовать естественные психические проявления, обуздать их в рамках самодисциплины и самоконтроля. Поэтому в отношении чань-буддизма и даосизма к конфуцианским нормам «культурного» поведения, к правилам «ли», превратившимся, как мы уже отмечали, в орудие противоборства двух начал (природы и культуры) и подчинения природного начала культурному, наблюдаются некоторые существенные различия, хотя в целом подход этих двух учений к проблеме психического развития человека имеет много общего. Отражая в себе антитезу «культурного» и «естественного» поведения, конфуцианский ритуал налагал очень жесткие ограничения на проявления стихийной «неупорядоченности», «необузданности», спонтанности и неистовой эмоциональности, свойственные «естественному» поведению, воспитывая в цзюнь-цзы такие психологические качества, как сдержанность, серьезность, внутренняя собранность и самодисциплина, чувство ответственности за все свои слова и поступки и т. д. Последовательное соблюдение правил «ли» вело к явному преобладанию рассудочного начала, порождая привычку к дискурсии и вербально-словесной мотивации действий («Я совершаю это действие»), Конфуций учил, что любое дело нужно «обдумывать» по меньшей мере два раза и что «благородный муж»; должен быть рассудительным и осторожным, ибо «осторожный человек редко ошибается» [«Лунь-юй», гл. 5, § 19: гл. 4, § 20]. Однако, по общему мнению чань-буддистов и даосов, дискурсивное мышление, основанное на принципе бинарной оппозиции, видит дуальные отношения там, где их в действительности нет, расчленяя целое на г части и противопоставляя их друг другу, в результате чего разрушается гармоничное единство и целостность бытия и человек начинает отчуждать себя от своей внутренней природы, одновременно отчуждаясь от окружающей природной среды и противопоставляя себя (точнее, свое индивидуальное «Я») всей объективной реальности, которая начинает восприниматься как объект (или сумма объектов) деятельности этого «Я»; так человек утрачивает целостное видение мира, мира как неделимого целого, частью которого являетсяон сам, и природной среды как целостной и взаимосвязанной системы, с которой он связан множеством теснейших уз и во многом зависит от нее, несмотря на все свое могущество. В отличие от дуалистической картины мира, характерной для конфуцианской культуры, мир чань-буддиста и даоса принципиально «не-дуален» (бу эр). Они стремились апеллировать прежде всего к природному началу в человеке, пробудить и активизировать его, освобождая от гнета внешних условностей. Это стремление проявилось очень отчетливо в яркой эмоциональности чаньского «просветления», которое расценивалось чань-буддистами как центральный человеческий опыт, вершина всей практики морального и психического самоусовершенствования. Постигая Дао, даос обретал эйфорическое чувство материально-телесного единства, не нарушаемого дискурсией, восстанавливал яркость, свежесть, остроту и целостность восприятия, а также спонтанность реагирования, т. е. все естественные свойства, утрачиваемые в процессе культуризации посредством правил «ли». Действия человека в таком состоянии шли как бы из самой глубины его существа, его «истинной природы», он руководствовался не нормами «культурного» поведения, а интуитивным «озарением», постижением истинной природы всего сущего, с которой его собственная природа находится в нераздельном единстве. Это обусловило пренебрежение внешними формами приличий и благопристойности, совершенно недопустимую, о точки зрения ортодоксальных конфуцианцев, «необузданность». Внешне пренебрежительное отношение к нормам «культурного» поведения демонстрировали и чань-буддисты, достигшие «просветления». Об этом достаточно красноречиво свидетельствуют, например, два очень характерных эпизода из «Линьцзи лу»: «Когда Линь-цзи пришел к Цзиньню (чаньский наставник, современник Линьцзи.— Н. А.), тот, увидев, что Линьцзи подходит к воротам, сел на проходе, загородив своим посохом дорогу. Линьцзи трижды постучал рукой о посох и, отстранив его, прошел в зал для лекций и медитаций и уселся там на первое место. Цзиньню вошел вслед за ним и спросил: «Когда гость и хозяин представляются друг другу, они должны соблюдатьопределенные правила поведения (ли), так почему же Вы ведете себя столь необузданно, забираясь на самое высокое место?» В ответ Линьцзи воскликнул: «О чем болтает этот старый болван?!» Цзиньню в замешательстве открыл рот, и тогда Линьцзи ударил его» [ЛЦЛ, § 67]. Согласно конфуцианским правилам «ли», должна существовать четкая иерархия и субординация между «старшим» и «младшим», «учителем» и «учеником», каждый человек должен знать свое место и не претендовать на чужое, между всеми людьми, даже равными по положению, должна соблюдаться определенная дистанция. Если в предыдущем эпизоде Линьцзи нарушил эту дистанцию по отношению к «равному» по положению, то в следующем эпизоде он нарушает ее по отношению к своему собственному учителю-наставнику Хуанбо, т. е. «старшему», что вообще не укладывается ни в какие нормы «культурного» поведения: «Однажды Линьцзи вывел монахов на пуцин (сельскохозяйственные работы.— Н. А.) обрабатывать мотыгами землю. Вдруг ои увидел — подходит Хуанбо, перестал работать и, опершись на свою мотыгу, стал дожидаться его. Подойдя к Линьцзи, Хуанбо сказал: «Этот парень, видимо устал!» Линьцзи ответил: «Я еще не поднимал свою мотыгу, так откуда же возьмется усталость?!» Хуанбо хотел было ударить его посохом, но Линьцзи перехватил посох и оттолкнул обратно с такой силой, что сбил патриарха с ног. Упав на землю, Хуанбо закричал: «Вэйна (дежурный хмонах.— II. Л.)! Вэйна! Помоги мне подняться!» Вэйна подошел к нему и помог подняться. При этом он спросил у Хуанбо: «Почему почтенный настоятель позволяет этому безумцу проявлять такую необузданность?!» Но Хуанбо, поднявшись, ударил Вэйна» [§ 51]. Чань-буддисты, находящиеся в состоянии «просветления», совершали и другие, столь же неприемлемые с точки зрения конвенциональных норм поступки: разражались безумным хохотом, который, по образному выражению Линьцзи, «сотрясает небо и землю» [§ 66], испускали столь оглушительные восклицания, что собеседник мог «оглохнуть и ослепнуть на три дня» или же упасть в обморок, сквернословили и издавали неприличные звуки, жгли священные тексты и изображения божеств и пр. Как отмечает М. Хайерс, ученик, вступающий в чаньский монастырь, «приветствовался криками и ревом, имеющими больше сходства с безумным и пьяным смехом и бранью в тавернах» [Hyers, с. 36]. Особым неистовством отличался Линьцзи, про которого даже коллеги говорили, что он «ведет себя крайне необузданно», и называли «сумасшедшим», «безумным», «ненормальным», «помешанным» [§ 24, 48, 51, 67]. Поскольку Линьцзи требовал этого и от своих учеников, те старались вести себя столь же необузданно. Так, про одного из его ближайших и способнейших учеников — Пухуа — другие, менее «просветленные» ученики говорили, что он «каждый день на городском рынке совершает безумные выходки» (ЛЦЛ, § 27). Одно из таких безумств заключалось в том, что он бродил по рыночным площадям и улицам, позванивал в колокольчик и приговаривал: «Если подойдет светлая голова (т. е. „просветленный" человек.— Н. А.), буду бить по светлой голове; если подойдет темная голова, буду бить по темной голове!» [§ 29]. Поскольку у чань-буддистов слова не расходились с делами, то, вероятно, Пухуа действительно бил и по «темным» и по «светлым» головам, практически реализуя чаньский принцип отсутствия иерархии и оппозиции «верха» и «низа», «святого» и «профана». О том, что он был достойным учеником и партнером Линьцзи по парадоксальным чаньским беседам и разного рода «безумствам», свидетельствует и следующий эпизод: «Однажды Линьцзи отправился с Пухуа на благотворительный обед. Во время еды Линьцзи спросил у Пухуа: «Подтверждает ли изречение «волосок может вобрать в себя океан, а горчичное зернышко может удержать на себе гору Шумеру» наличие сверхъестественных сил и чудесных способностей или же в нем речь идет о естественном проявлении первородной субстанции». В ответ Пухуа вскочил на ноги и перевернул стол. «Слишком грубо!» — воскликнул Линьцзи, но Пухуа возразил: «Здесь не место рассуждать о грубости и утонченности». На следующий день они снова пошли на благотворительный обед [к другому хозяину]. Линьцзи спросил у Пухуа: «Чем сегодняшнее подношение похоже на вчерашнее?» Как и в прошлый раз, Пухуа вскочил на ноги и перевернул стол. Линьцзи сказал: «Хоть ты и действуешь правильно, но все равно это слишком грубо». Пухуа воскликнул: «Слепой болван! О какой грубости и утонченности может идти речь в буддийской дхар- ме?» В ответ Линьцзи высунул язык» [§ 26]. Таким образом, пробуждая задавленную в процессе культуризации человека спонтанность и безрассудочную стихийность «естественного» поведения, чаньский психотренинг воспроизводил оргиастическую неистовость, экстатическую одержимость и «безумство» древнекитайского праздника, против которого в свое время были направлены «протесты образованных людей». Характеризуй психологические параметры древнекитайского праздника, М. Гране пишет: «Праздники зимнего сезона носили крайне драматический характер. Высшее возбуждение было всеобщим. Даже во времена Конфуция все, кто принимал в них участие, „походили, по словам очевидца, на безумцев, подразумевая под этим то, что они ощущали себя осененными божественным духом. Огромную роль в них играли экзорсисты, которые буквально так и назывались —«безумными». Танцы под аккомпанемент глиняных барабанов приводили в состояние экстаза (и других участников.—Я. А), которые доводили его до предела посредством опьянения» [Гране, с. 169]. Разумеется, чаньскую психокультуру и народный праздник нельзя отождествлять: в первом случае мы имеем дело с развитой, очень сложной и изощренной системой психотренинга и психической саморегуляции, которая служила практическим основанием для развитой и стройной религиозно-философской системы, имеющей многовековую традицию, порожденную двумя древнейшими и величайшими культурами Востока — индийской и китайской; во втором случае — с сугубо народной традицией, которая не носила характера религиозного института и не преследовала сотерологических целей, хоть и опиралась на свои мифологические представления, имела свою символику, свою традиционную «технику экстаза» с весьма архаичными истоками и преемственностью передачи форм и методов психического воздействия. Чаньская культура психической деятельности представляла гораздо более высокий уровень развития (по сравнению с народным праздником) и, несмотря на внешнюю грубость, носила очень утонченный характер; она опиралась на многовековой опыт изучениячеловеческой психики в рамках как буддизма, так и традиционных китайских учений; она, как правило, избегала чисто химического воздействия на организм человека посредством алкогольных и наркотических веществ; во время парадоксальных чаньских бесед и диалогов обычно отсутствовали внешние атрибуты праздника (хотя их наличие не исключалось), и зачастую они носили очень глубокий философский смысл, к тому же далеко не всегда приобретали столь бурные формы и могли вестись во вполне спокойной манере, без применения физических методов воздействия. Можно обнаружить много других существенных отличий, но есть и много общего, и прежде всего в самой праздничной атмосфере, которая в чаньской психокультуре достигалась без применения специального карнавального антуража; это был, так сказать, внутренний праздник, который человек «всегда носит с собой», который в отличие, скажем, от средневекового карнавала, имевшего определенные сроки, должен стать перманентным фактором психической жизни чань-буддиста. Иногда, правда, он приобретал крайне неистовые формы проявления, но это уже зависело как от самого человека, его темперамента, так и от времени, места, ситуации, а главным образом было обусловлено психопропедевтическими причинами, т. е. необходимостью в определенной ситуации применить «шокотерапию», когда учитель старался выбить ученика из привычного, «нормального» состояния сознания и одновременно передать ему свое состояние. В шоковом воздействии на психику важную роль играло то, что своей «необузданностью» и демонстративно пренебрежительным отношением к нормам приличий чаньский наставник ломал привычные представления о «правильном» и «неправильном» поведении и тем самым пытался разрушить весь устоявшийся образ мышления, построенный на дуализации явлений действительности. В связи с даосско-чаньскими параллелями необходимо отметить, что даосская «необузданность» не носила столь явной и активной психопропедевтической направленности: даос вел себя так зачастую вовсе не затем, чтобы кого-то воспитывать, а просто движимый порывами своей «истинной природы», своего естества, которое не терпело никаких искусственных ограничений в виде норм «культурного» поведения. Еще одна характерная черта психической культуры чань, сближающая ее с народным праздником, с народной карнавальной культурой,— это чаньский юмор, создающий праздничную атмосферу шутовства, о котором писал М. Гране и которая, по-видимому, больше всего раздражала «образованных» людей, кичившихся своей серьезностью и благопристойностью. Конфуцианцы были столь озабочены весьма серьезными проблемами «наведения всеобщего порядка», что полностью исключили смех из официального ритуала, да и в обиходе старались не заходить дальше сдержанной вежливой улыбки. В чань-буддизме веселый и жизнерадостный смех превратился в важный составной элемент своеобразного чаньского «антиритуала» и всей чаньской культуры психической деятельности, одновременно выступая и как индикатор и как стимулятор пробуждения «истинной природы» человека. Р. Блайс даже утверждает, что «суть дзэн есть юмор» и что «дзэн является единственной религией, в которой смех не только допускается, но и обязателен» [Блайс, с. 87, 90]. Действительно, смех сопровождал самые разнообразные перипетии «духовной карьеры» чань-буддистов, придавая их психической культуре оптимистический и жизнеутверждающий характер. Например, он очень часто сопровождал момент «просветления» чаньского адепта, т. е. кульминационный момент пробуждения его «истинной природы». Довольно типичный пример — эпизод «просветления» Шуйлао (VIII в.), который однажды спросил своего учителя-наставника Мацзу: «В чем [сокровенный] смысл прихода Бодхидхармы с Запада?» В ответ Мацзу толкнул его и сбил с ног. В этот момент па Шуйлао нашло озарение, и он начал хлопать в ладоши и смеяться. «С тех пор как наставник толкнул меня, я не могу перестать смеяться»,— комментировал он это событие [Хайерс, с. 16—17]. С психофизиологической точки зрения такая реакция вполне закономерна, так как внезапному «просветлению» предшествовал период тяжелых испытаний, мучительных сомнений и напряженной внутренней работы, который сопоставим с рекреационным процессом в архаическом обряде инициации. Во время обряда инициации (он широко известен в истории раннихформ религии как символическая смерть и воскрешение) психика молодого члена архаического коллектива (или молодого шамана в шаманской инициации) подвергалась очень суровому испытанию и ввергалась в крайне хаотическое состояние посредством различных, зачастую довольно болезненных методов психофизического воздействия (ср. с чаньской «шокотерапией»). Тем самым он как бы возвращался к состоянию первородного хаоса, из которого должен был возродиться вновь, но уже в новом качестве. При этом с помощью соответствующих ритуалов воспроизводились различные перипетии мифологической драмы сотворения мира, описывающей процесс зарождения космоса из хаоса. В психической культуре чань мы обнаруживаем сходную структуру: перед своим внезапным прорывом к «просветлению», означавшим переход на качественно новый психический уровень, чаньский адепт должен был пережить символическую смерть, когда хаотическое душевное состояние, вызванное «великим сомнением» (да-и), достигало своего апогея. За «великой смертью» (да-сы) следовало «великое пробуждение» (да-цзюэ), т. е. возвращение к новой жизни, которое вполне закономерно знаменовалось «великой радостью» (да-лэ), а радость совершенно естественно выражалась смехом. И поскольку, несмотря на символический характер «великой смерти», чаньский адепт переживал ее очень реально и всерьез, то радовался он новой жизни искренне и глубоко и смех его был искренним и жизнерадостным. Выделяя три основных этапа в этом рекреационном процессе, К. Хайерс образно определяет их так: рай, потерянный рай, обретенный рай. Здесь важно подчеркнуть, что такая структура была общей для всего процесса переосознания адептом себя и окружающего мира в чаньской практике психотренинга, о чем свидетельствует популярное чаньское изречение, авторство которого приписывается Цинъюаню (умер в 740 г.): «Когда я еще не начал изучать чань, горы были горами, а реки — реками; когда я начал изучать чань, горы перестали быть горами, а реки — реками; когда я постиг чань, горы снова стали горами, а реки — реками». Второй этап в этом изречении соответствует «великому сомнению» («потерянный рай», по Хайерсу), когда чаньский учитель-наставник своимстранным поведением, противоречивыми высказываниями, неспровоцированными ударами и т. д. разрушает исходные психические структуры ученика, ввергая его психику в крайне хаотическое состояние, в результате чего как бы рушится весь привычный для него порядок вещей и «горы перестают быть горами, а реки — реками». Но в то же время наставник пытается перестроить обыденные психические структуры ученика на качественно иной основе, вызывая у него прорыв к «просветлению» и возрождению к новой жизни, когда адепт переходит на новый психический уровень и восстанавливается его способность (утраченная в процессе культуризации и социализации посредством правил «ли») воспринимать мир «таким, какой он есть на самом деле», без концептуализации и дуализации явлений окружающей действительности, т. е. воспринимать «горы как горы, а реки как реки» совершенно непосредственно и адекватно, не опосредуя процесс восприятия вербальными и понятийными структурами. Таким образом, хотя после всех испытаний и потрясений старый порядок вещей восстанавливался целиком и полностью и все возвращалось на свои места, «горы становились горами, а реки — реками», в процессе интенсивной психической тренировки и саморегуляции весьма существенно менялось мироотношение и мироощущение чань-буддиста. Как комментирует приведенное изречение Н. Росс, «мир остается прежним, меняется лишь точка зрения» [Росс, с. 181—182]. Однако чаньский смех в момент «просветления» означал не только радость возрождения к новой жизни, но и победу над смертью, знаком которой выступали: хаотическое душевное состояние, распад психических связей и функций, способный повлечь за собой действительную, а отнюдь не мнимую гибель человека как личности. Иначе говоря, чаньский смех имел антиэнтропийную направленность и как таковой был ярким и красноречивым отрицанием смерти, признаком «безумной мудрости», которая, «неожиданно открыв путь жизни в пучине смерти, разражается искренним смехом» (ср. у Г. Гейне: «Это мудрое безумье! И Обезумевшая мудрость! И Вздох предсмертный, так внезапно превращающийся в хохот!»). Как отрицание смерти смеховое начало присутствовало даже во вполне реальной ситуации, когда чань-буддист действительно прощался с жизнью. Так, например, известно, что III чаньский патриарх Сэнцань встретил смерть (606 г.) стоя и с приветственно сжатыми руками. Чжисяиь из Хуаньци, умирая (905 г.), спросил: «Кто имеет обыкновение умирать сидя?» — «Монахи»,— ответили ему. «Кто умирает стоя?» — снова спросил он. «Просветленные монахи»,— ответили ему. Тогда он опустил руки вниз и стал прохаживаться и, сделав семь шагов, умер. Когда Дэн Иньфэн собрался умирать перед «Алмазным Гротом» на горе Утайшань, он спросил: «Я видел, как монахи умирают сидя и лежа, но умирал ли кто-нибудь стоя?» — «Да, некоторые умирали стоя»,— ответили ему. «Ну, а как насчет того, чтобы умереть вниз головой?» — спросил он. «О таком не слышали!» — ответили ему. Тогда Дэн встал на голову и умер. Его сестра-монахиня, находившаяся рядом, сказала: «Когда ты был жив, ты все время пренебрегал правилами и обычаями, и вот теперь, даже будучи мертвым, нарушаешь общественный порядок!» [Блайс, с. 93—94]. А упомянутый выше Пухуа устроил перед своей кончиной целое представление, чрезвычайно напоминающее карнавальные представления и обряды, осмеивающие и профанирующие соответствующие «серьезные» ритуалы: «Однажды Пухуа отправился на городской рынок за милостыней. Придя на рыночную площадь, он стал просить людей, чтобы они пожертвовали ему монашескую рясу, однако отказывался от любой одежды, которую давали ему люди. Узнав об этом, Линьцзи велел делопроизводителю монастыря купить гроб. Когда Пухуа вернулся с рынка, Линьцзи сказал ему: „Я пожертвовал тебе вот эту одежду". Пухуа взвалил на плечи гроб и ушел. После этого он стал ходить по рыпочной площади, извещая всех: «Линьцзи пожертвовал мне эту одежду, и теперь я отправляюсь к Восточным воротам умирать». Люди, которые в это время находились на рынке, благоговейно следовали за ним, чтобы посмотреть на его кончину. Но затем Пухуа заявил: «Сегодня еще рано; я преставлюсь завтра у Южных ворот». И вот так три дня [он морочил людям голову]. Тогда все перестали ему верить, и на четвертый день никто не пришел посмотреть на его кончину. Он в одиночестве вышел за городские ворота, сам залез в гроб и попросил случайного прохожего заколотить его гвоздями» [ЛЦЛ, § 47], В этом эпизоде, как и в случае с Сэнцанем, Чжисянем и Дэн Иньфэпом, отчетливо прослеживаются две тенденции, взаимоисключающие друг друга с точки зрения традиционных и общепризнанных норм «культурного» поведения, которыми должен руководствоваться человек в подобной ситуации: первая — имитация серьезного обряда кончины буддийского монаха, решившего «уйти в нирвану», и вторая — его профанация, которая тоже приобретает ритуализированный характер и создает свой особый, «перевернутый», чаньский антиритуал, сходный с ритуальным осмеянием святынь и их профанацией во многих архаических традициях, в тем числе в архаическом народном празднике и средневековом карнавале. Как известно, многие буддийские монахи, находившиеся в «преддверии нирваны», заранее извещали своих учеников и светских последователей (санскр. упасака) о дне кончины, чтобы те пришли проститься с ними, выслушать последние наставления и проводить в последний путь. Некоторые участники этой торжественной церемонии, несмотря на то, что кончина монаха мыслилась как «полное освобождение» от мучительного круговорота «смертей-и-рождений» и достижение «вечного блаженства нирваны», оплакивали его, за что, например, VI чаньский патриарх Хуэйнэн в аналогичной ситуации бранил своих учеников. Пухуа тоже заранее объявил о своей кончине, по для этого он избрал рыночную площадь — идеальную сцену для карнавальных представлений. По-видимому, он вполне серьезно намеревался «уйти в нирвану», но вел себя при этом столь «несерьезно», что превратил свой уход из мира «смертей-и-рождений» в пародию на соответствующий «серьезный» обряд. Глубинный смысл разыгранного им шутовского представления заключается в игровом разрешении трагически неразрешимого в обыденном сознании конфликта между жизнью и смертью, причем важное значение в преодолении этой мучительной дихотомии придается здесь «магии смеха», смеховому началу, которое, как отмечал советский исследователь В. Я. Пропп, в архаических традициях наделялось способностью «пробуждать жизнь», «превращать смерть в новое рождение» [Пропп, 1946]. Пухуа, казалось бы, просто дурачит наивных горожан, но поскольку его клоунада разыгрывается на грани жизни и смерти,то в действительности он подвергает осмеянию саму смерть, тем самым побеждая ее и обретая внутреннюю свободу (ср. у Бодлера: «...вот к вам идет свободный и веселый мертвец»). Смех, конечно, не спасал чань-буддиста от реальной смерти, лицом к лицу с которой он стоял в маргинальной ситуации, но освобождал от трагической неразрешимости проблемы жизни и смерти, носившей для него не менее реальный и острый характер, и позволял ему уходить из жизни без страха и сожаления, не создавая из этого факта моральной и психологической проблемы. Смех имел огромное психотерапевтическое и психопрофилактическое значение, так как позволял снять эмоциональное напряжение, обусловленное страхом смерти, и избежать многих негативных последствий, которыми оно чревато для психического здоровья человека. В целом же чаньский смех, как и смеховое начало во всей человеческой культуре, весьма существенно повышал адаптационные способности человека, создавая благоприятные психофизические предпосылки для его творческой активности, для более эффективной мироустроительной и созидательной деятельности. В этом смысле смех не только не противоречил конфуцианским идеалам, но и, наоборот, способствовал их претворению в жизнь, только на качественно иной психологической и философской основе. Таким образом, несмотря на внешне пренебрежительное отношение к конфуцианским ценностям, чань-буддизм отнюдь не стремился к их уничтожению, и чаньское отрицание этих ценностей, выразившееся, в частности, в ритуальном осмеянии, носило не абсолютный и однозначный, а относительный и амбивалентный характер. М. М. Бахтин отмечал, что «отрицая, карнавальная пародия одновременно возрождает и обновляет» [Бахтин, с. 14]. То же самое относится и к чаньской культуре психической деятельности, в которой регенерирующие функции смехового начала были направлены как на самих смеющихся, так и па объекты осмеяния. А это означает, что чаньский смех отрицал не ритуал вообще, а лишь тот ритуал, который навязывается человеку насильственно и исполняется формально, бездушно, не допускает возможности отступления от жестко фиксированных канонических форм и внесения в них момента импровизации, проявлениятворческой индивидуальности участника ритуального действия. Продолжая даосскую традицию борьбы против «насилия» конфуцианских правил «ли» над человеческой природой и сохраняя резко негативное отношение к внешним формам «этикета», чань-буддизм отнюдь не стремился к абсолютному хаосу, разрушению всех связей и полной «неупорядоченности» отношений. Уничтожая дистанцию между «учителем» и «учеником», «вышестоящим» и «нижестоящим», чаньская психокультура устанавливала между ними более прямой, непосредственный контакт, а значит, и еще более тесную связь и восстанавливала уважение к авторитету «учителя-наставника» на новом психологическом уровне, создающем неформальную основу для взаимоотношений. Благоговейность перед своим учителем и полное подчинение его требованиям не обусловливались пиететом перед его именем и званием, перед патриаршьими регалиями, служившими внешним выражением духовного авторитета и власти, а исходили из глубокой внутренней убежденности учеников в его правомочности руководить и наставлять. Когда в приведенном выше эпизоде Хуапбо ударил не Линьцзи, сбившего его с ног, а вэйпа, который почтительно помог ему подняться и осудил «необузданность» Линьцзи, то таким образом подразумевалась необходимость неформальных связей и неформального отношения к своим обязанностям, а не отсутствие всяких связей вообще. И настоящее «просветление» чаньского адепта наступало не тогда, когда он начинал вести себя подчеркнуто грубо и «необузданно», не сообразуясь со временем, местом и ситуацией и не соотнося свое поведение с уровнем нравственно-психологического развития присутствующих при этом людей, а когда за впешне грубыми и даже жестокими действиями своего «наставника» он начинал видеть его «материнскую доброту» и постигал относительный характер его «необузданности». Очень интересный в этом отношении эпизод приводится в «Линьцзи лу»: «Однажды глава Собрания (шанцзо) по имени Дин, придя к Линьцзи на собеседование, спросил: „В чем заключается великий смысл буддийской Дхармы?" Липьцзи спустился со своего соломенного седалища, схватил его за грудки и дал ему звонкую оплеуху, а затем резко оттолкнул. Дин застыл на месте в глубоком замешательстве. Стоявший рядом монах закричал на него: „Глава Собрания Дин! Почему не кланяетесь?! Тогда Дин поклонился Линьцзи, и в этот момент его постигло великое озарение» [ЛЦЛ, § 41]. Поклон своему учителю-настав- вику означал, что Дин вышел за рамки дуализма «соблюдения» и «не-соблюдения» определенных норм взаимоотношений и может выразить почтение учителю уже совершенно добровольно и сознательно, не видя в этом никакой проблемы. В идеале чань-буддист должен был сохранять динамическое равновесие между пренебрежением внешними формами ритуала и их соблюдением, о чем можно судить по следующему эпизоду из «Линьцзи лу», где речь идет о другом ученике Линьцзи, который непротиворечиво сочетал в своем поведении обе крайности: «Однажды Дацзюэ пришел на собеседование. Увидев его, Линьцзи поднял свою метелку (один из атрибутов чаньского наставника.— Н. А.). Тогда Дацзюэ разложил на полу коврик [чтобы поклониться]. Линьцзи отбросил метелку. Тогда Дацзюэ свернул коврик... Некий монах сказал: „Видимо он очень близок к настоятелю — не поклонился и не получил удар“. Услышав это, Линьцзи подозвал в себе Дацзюэ и сказал ему: „Монахи говорят, что ты не выразил мне почте- ние“. Тогда Дацзюэ поклонился и [вежливо] справился о его здоровье...» [§ 39]. С помощью психотренинга, пробуждавшего задавленную социальной конвенцией спонтанность и естественность поведения, чань-буддисты пытались выработать более гибкую, чем в конфуцианстве, модель поведения, открытую для импровизации, позволяющую учитывать неповторимую индивидуальность и непрерывную изменчивость, динамизм каждой конкретной ситуации. Решающую роль при этом играл психологический опыт «просветления», который вносил в традиционные формы поведения свежесть и непосредственность, тем самым возвращая им жизненность [Померанц Г.С., с. 75—77]. Иначе говоря, чаньскин психотренинг вносил в старые ритуальные формы поведения новое психологическое содержание, регенерируя и реактивируя традиционный канон поведения и восстанавливая в нем динамическое равновесие творческой свободы и нормы, импровизации и неукоснительного соблюдения определенных «правил игры». Таким образом, чаньское «естественное» поведение, сохраняя свою естественность и раскованность, стало дополнять «культурное» поведение, взяв на себя часть его функций, особенно в тех сферах жизнедеятельности, где требуется сугубо творческий подход. Вместе с тем, поскольку чаньская психокультура дисциплинировала ум и не позволяла делать «ничего неправильного», «естественное» поведение становилось более управляемым, не столь анархичным и разрушительным, как в некоторых течениях даосизма, в результате чего чань-буддизм фактически расширял рамки действия «культурного» поведения за счет недоступных для «культуризующего» воздействия конфуцианского «ритуала» сфер жизнедеятельности. Освобождая человека от конвенциальных норм, а также от привязанности к внешним условностям, чаньская психокультура одновременно требовала еще более жесткой, чем в конфуцианстве, самодисциплины и внутренней организованности. Чань-буддист добровольно накладывал на себя массу ограничений и выполнял их уже «не за страх, а за совесть» именно потому, что он принимал эти обеты по своей воле и никто их ему не навязывал, никто не гнал силой в чаньский монастырь с его палочной дисциплиной (и еще более жесткими требованиями к самодисциплине). Так чаньская психокультура практически решала проблему дихотомии долга и чувства, свободы и необходимости, которую конфуцианская культура психической деятельности решала недостаточно эффективно. Поэтому отношение конфуцианцев к чань-буддизму было далеко не однозначным. С одной стороны, их шокировал кажущийся нонконформизм чань-буддистов, внешне пренебрежительное отношение к традициям и ритуалу, показное равнодушие к культурным ценностям и многое другое. Но с другой стороны, тем конфуцианцам, которые были ближе знакомы с чань-буддизмом и с бытом чаньских монастырей, не мог не импонировать принцип «день без работы — день без еды», которым руководствовались чань-буддисты в своей повседневной жизни; их поражали и восхищали строжайшие дисциплина и порядок, царившие в чаньских общинах (в чаньских монастырях поддерживалисьтакие чистота и порядок, что существовала популярная поговорка: «Опрятный, как чаньский монастырь»), а также неформальное отношение чань-буддистов к ритуалу. Вот почему Чэн Хао (1032—1085), один из знаменитых неоконфуцианцев эпохи Сун, посетив чаньский монастырь, воскликнул: «Вот классическая обрядность, какой она была при древних трех династиях!» [Судзуки, 1959, с. 273]. Необходимо иметь в виду, что собственные святыни, собственные идеи, обряды и институты сакрального характера чань-буддисты высмеивали и подвергали другим формам отрицания в гораздо большей степени, чем конфуцианские, и в этом заключается, пожалуй, самое существенное отличие чаньской психокультуры, от даосской. Если ранние даосы эпатировали в основном конфуцианские ценности и мотив самоотрицания был развит в даосизме не столь сильно, то в чань-буддизме он стал одной из самых ведущих, устойчивых и характерных черт психокультуры, и в этом смысле она гораздо ближе к архаическим традициям, в том числе к народному празднику, чем к какому-либо развитому традиционно китайскому учению. Мотив ритуального срамословия божества и осквернения собственных святынь, имеющий очень архаичные истоки и сохранившийся в народной праздничной традиции, совершенно отчетливо звучит, например, в словах чаньского патриарха Юньмэня, на вопрос некоего монаха «Кто такой Будда?» ответившего: «Палочка-подтирка!»; в знаменитом изречении Дэшаня «Будда — сухой кусок варварского дерьма»; в изощренном богохульстве Линьцзи, который назвал Будду «дырой в отхожем месте», легендарного первооснователя школы чань Бодхидхар- му— «бородатым варваром», бодхи и нирвану— «столбом для привязи ослов», «невбльничыши оковами», религиозную медитацию — «занятием для упрямых дураков» и т. д.. К тому же разряду явлений относится экстремистский лозунг Линьцзи «Убей Будду, убей патриарха!», появление Дэшаня в медитационном зале с миской для еды, непристойное поведение чаньских монахов во время религиозных церемоний, сожжение сутр и статуй Будды и многое другое. Разумеется, чаньских учителей-наставников толкали на такие выходки не хулиганские побуждения иособая страсть к сквернословию, но, как мы уже отмечали, сугубо психопропедевтические соображения, стремление вызвать в ученике прорыв к «просветлению». При этом они исходили из основополагающего принципа чаньской психологии, согласно которому «просветленное» состояние сознания изначально присутствует в обыденном сознании каждого человека, поэтому его следует искать не в религиозных символах и категориях, не в ритуальных формах и предметах культа, а в «истинной природе» человека, которая и есть «природа Будды» — истинный источник и основа «просветления». Чаньский патриарх Шэньсю говорил: «Все буддийские учения изначально присутствуют в сознании [каждого человека]. [Поэтому], если вы будете пытаться обрести это сознание вне себя, вы станете убегать от своего собственного отца» [Даоюань, с. 231-6]. Как утверждали чань-буддисты, искать «просветление» и «пробуждение» вне себя, за пределами своего «первородного сознания» (у учителей-наставников, в священных текстах и комментариях к ним, в религиозных церемониях и обрядах и т. д.)— это значит не понимать истинную основу «просветления», которая не что иное, как собственное «первородное сознание» каждого человека: «Пробуждаясь от ложного мышления, человек постигает тело и сознание [Будды] и проникает в изначальное пробуждение (бэнъ-цзюэ). Пробуждение от ложного мышления есть первичное пробуждение (ши-цзюэ); проникновение в [источник] тела и сознания [Будды] есть изначальное пробуждение. Первичное пробуждение есть Путь Будды; изначальное пробуждение есть сам Будда» [Махаяна Шастра, с. 12]. Для того чтобы вытеснить из сознания ученика шаблонные схемы мышления, избавить его от привычки искать истину вне себя и побудить к прямому и непосредственному созерцанию своей «истинной природы», чаньские наставники и прибегали к ритуальному сквернословию, которое, как и чаньский смех, носило амбивалентный характер и, по выражению М. М. Бахтина, одновременно «и отрицало, и утверждало, и хоронило, и возрождало», причем, как и в архаических традициях, с акцентом на утверждающем, возрождающем начале . Поэтому в конечном итоге неистовое богоборчество и иконоборчество чаньских патриархов парадоксальным образом способствовало ещеболее активному, глубокому и непосредственному усвоению и переживанию традиционных буддийских идей, чем при применении обычных методов индоктринации, а самое главное — более эффективному преображению адепта в соответствии с буддийскими (в традициях буддизма махаяны) требованиями к морально-психологическому статусу идеального типа личности. |
||
Последнее изменение этой страницы: 2018-06-01; просмотров: 179. stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда... |