Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

XII. Хороших людей всегда больше




 

Мама уходила на работу, а со мной по очереди сидели жена управляющего Нина Кузьминична и старшая Купранова. Действительно, холодные обёртывания помогали и температура, продержавшись ещё четыре дня, так же медленно поползла вниз. Ещё через неделю я пришла в себя и попросила есть. А вот чем кормить выздоравливающую? В сутки можно было съесть полтора стакана еды. Какой? Было понятно, что пища должна быть калорийной. Но стояла зима. А зимой здесь с едой негусто. Коровы уже не доились. За два-три месяца до отёла их переставали доить, а телятся коровы весной — в марте-апреле. Потому в феврале молока нет ни у кого. Если нет молока, значит, нет и масла. Нет даже на базаре. Яиц нет: куры тоже начинают нестись весной. Полезен мясной бульон, лучше куриный. Но за зиму уже съели всех лишних кур. К началу весны в хозяйствах остаются только будущие несушки и петух. Зарезать их — значит остаться без яиц и цыплят на следующий год. Купить говядину почти невозможно: никто не режет скотину к весне. Лишний скот забивают осенью или зимой к Рождеству; глупо делать это в феврале, если ты уже прокормил скотину почти всю зиму.

Не знаю, как бы вышла мама из этого положения, если бы не приехали навестить нас Настя и Маня Южаковы. Поплакали, глядя на меня, выслушали всё, что велел врач. На следующий день приехал Савелий, привёз корзину яиц, муку и пять живых куриц. Куры были белые и пёстрые, не такие, как у всех здесь. Почему же у Савелия были яйца и куры, а здесь не было? Потом я узнала, что всё дело в породе. В этих краях в основном куры красные — род-айленды — и чёрно-пёстрые — плимутроки. Это довольно крупные птицы, но они начинают нестись поздно и несутся меньше, чем те, которых разводил Савелий. Он считал невыгодным разводить «общепринятые» породы. Его вылупившиеся в мае цыплята неслись, начиная с сентября, всю зиму. Вот и привёз нам Савелий двух леггорнов, которые несли яйца, и трёх бело-пёстрых куриц, предназначенных на бульон. Маму и меня несколько смущало, как это мы будем варить живую курицу. Но, пока ещё бульон мне было нельзя, решили подождать и выяснить у Уляши, как быть с курами. А пока эти пять куриц ходили по комнате и квохтали. Потом, по совету Уляши, мама покрасила чернилами шеи и спины наших куриц, и их пустили к себе в курятник Купрановы.

Поправлялась я долго и трудно. Исхудала так, что даже на стул просто так сесть не могла — на деревянном сиденье было больно попе. Пришлось маме сшить подушку для стула и специальную — для горшка. Через несколько недель, когда я начала вставать с постели, оказалось, что ходить я тоже не могу — ноги не держали. Вечерами с мамой я училась ходить заново.

Целыми днями мама была на работе. В нашей маленькой комнате на узкой и жёсткой кровати я лежу одна. Мне грустно и всё время хочется есть. А много есть нельзя. Чтобы я не съела что-нибудь лишнее, вся еда убрана в сундук, сундук заперт на замок, а ключа у меня нет. Иногда кто-то заходит и даёт мне съесть одну столовую ложку какой-нибудь еды.

Лежу одна и думаю. Тихо. В этих местах ни у кого нет ни радио, ни электричества. Скучно. Все любимые игрушки и книги остались в опечатанной московской квартире. Смеркается. В голове бродят печальные мысли. Хочется плакать. Я думаю о том, какая у нас теперь тяжёлая жизнь. Где папа — неизвестно; да и как он нас найдёт, если мы так далеко? И за что это столько всего плохого с нами приключилось? А мама почему-то всё время говорит, что хороших людей вокруг всё равно больше, чем плохих, надо только, чтобы твоя обида на жизнь их не заслоняла. Как это больше? Тогда почему мы тут? И ничего не осталось у меня от той далёкой прекрасной жизни. Слёзы бегут сами собой.

Почему же ничего? Осталось главное — мама. Скоро мама придёт с работы. Засмеётся. Пошутит. Расскажет какую-нибудь сегодняшнюю забавную историю, затопит печку. И, пока делает домашние дела, будет петь — петь всё, что мне хочется ещё раз услышать.

Сколько бы ни продолжалась болезнь, она когда-нибудь да проходит. Поправилась и я. И, как ни странно, именно за время болезни я поняла новое правило: наши сиюминутные желания могут толкнуть нас на очень опасные или просто глупые поступки. И впредь старалась думать, прежде чем что-то сделать, даже если очень хочется. Даже сейчас, прожив уже очень много лет, я должна признать, что это самое трудное из усвоенных в детстве правил!

Например, я болела и, когда прошёл кризис, всё время очень хотела есть. Вот хочу прямо сейчас, хочу съесть много, смогу съесть всё, что стоит на плите. И в то же время знаю, что сейчас больше двух ложек сразу мне съесть нельзя — порвётся желудок, и умрёшь.

Вот и выбирай тут, что делать сию минуту. Мама как-то, уходя на работу, забыла убрать кастрюльку с едой в сундук. Я мучилась долго, потом окликнула кого-то, проходившего по коридору, и попросила запереть еду в сундук и унести ключ.

Вскоре дела у нас пошли лучше. Мамин проект во Фрунзе получил одобрение. Всему руководству совхоза, и маме тоже, выдали премию. Наши вещи из Фрунзе прислали на станцию Кара-Балты, и мама наконец получила большой чемодан, который уехал с нами из Москвы.

У наших соседей начали телиться коровы. В комнатах появились телята и для меня — молоко! В марте ещё холодновато, и новорождённых телят хозяева держат в тепле — вместе с собой. Потом уже, примерно через месяц, телёнка переводят в холодный хлев. Я крепла, подрастала, вместе с телятами набиралась сил и радовалась весеннему солнцу.

Рабочие совхоза любили маму, потому что она была со всеми доброжелательна, потому что не жалела своего времени на помощь. После работы три вечера в неделю она вела «ликбез» — учила всех желающих читать и писать, а остальные четыре вечера читала всем вслух Гоголя и Пушкина.

К лету я уже бегала, как раньше, и ездила верхом. И жизнь, казалось, так и будет течь мирно и ровно. Мама по-прежнему ездила в Кара-Балты отмечаться в НКВД, но в целом всё наладилось. У нас был привычный уже быт, у мамы была работа, а вокруг было множество людей, среди которых, как мы уже знали, хороших всегда больше. А плохих… то ли их и вправду было мало и нам они здесь не встречались, то ли я их не помню.

…Но осенью появилось распоряжение, запрещавшее использовать ссыльных в качестве служащих. Маму перевели с должности агронома отделения в полольщицы. Дневная норма — прополоть три рядка посадок длиной в несколько километров.

Мама со своей негнущейся ногой никогда бы не выполнила нормы, но справа и слева от неё становились, ежедневно меняясь, женщины, которые обрабатывали три своих ряда и прихватывали ещё один мамин. Когда мама попыталась протестовать, ей строго сказали: «Молчи, Евгеньевна, мы помним добро. Мы не начальство и угробить тебя не хотим. Молчи, а то плохо будет всем». Чья это была идея и почему ни один человек с делянок не донёс начальству на такое нарушение порядка, для нас осталось загадкой. С тех пор я запомнила, что, когда люди сами перенесли много тяжёлого в жизни, они помогают другим молча и не ожидая благодарности.

Мама так никогда и не узнала, почему однажды к ней приехал фельдшер, появившийся к этому времени на центральной усадьбе совхоза, и велел ей в выходной ехать в Кара-Балты на врачебно-трудовую экспертизу (ВТЭК). Он уже, оказывается, передал туда все необходимые документы. Как узнал о ней? Кто его позвал? ВТЭК определила, что мама — инвалид детства, и присвоила ей вторую группу, запрещавшую тяжёлую физическую работу. Агрономом ей работать не разрешалось, но всё-таки её перевели в приёмщицы, и она не должна была больше полоть траву.

XIII. Кант бала не сахар

 

Весной 1939 года маму перевели работать на центральную усадьбу: мне скоро исполнялось восемь лет, и пора было идти в школу. Раньше меня по возрасту не принимали, хотя я давно уже бегло читала, писала печатными буквами и считала, а заодно говорила на трёх-четырёх языках. Немецкому и французскому меня с малых лет учила мама, киргизский и украинский я выучила сама ещё на верхнем участке, общаясь со сверстниками-киргизами и соседями по бараку — украинцами.

Я радовалась наступившей весне, цветущей степи, красоту которой помню всю жизнь, и тому, что у меня столько новых друзей и столько интересных занятий. Я многое знала, чего не знали сверстники, многому училась у киргизских друзей, и чем новее были мои впечатления, чем большему я училась, тем интереснее была жизнь. Одновременно со мной должны были идти в школу и несколько моих старых друзей с верхнего участка. Меня это тоже очень радовало.

Как, наверное, во всех городах и посёлках нашей большой страны, ребята на центральной усадьбе играли, бегая по посёлку целой кодлой и пускаясь во всякие приключения. Играли, конечно, и в пограничников, и в войну, и в казаки-разбойники, и в легендарных героев Гражданской войны, о которых тогда пели много песен, писали много стихов и вообще всячески их прославляли. Однако не все эти знаменитые герои вызывали у меня восхищение. Нет, я не была противницей Гражданской войны — в неполные восемь лет я ничего в этом не понимала. Но меня с малолетства приучали думать над текстами, которые я читала, пела, учила наизусть. Вот тут-то и начинались сомнения. В знаменитой песне о матросе-партизане Железняке, звучавшей из всех репродукторов, были такие слова:

Он шёл на Одессу, а вышел к Херсону,

В засаду попался отряд…

Налево — засада, напротив — засада,

И десять осталось гранат.

Конечно, однажды я нашла у друзей школьный атлас и посмотрела, где Одесса и где Херсон. И сильно удивилась. Раз Железняк — матрос, значит, должен уметь и без карты в степи ориентироваться, по звёздам… Как же он повёл отряд в другую сторону? Значит, никакой он не герой, раз завёл своих бойцов в засаду? Однажды я так и заявила ребятам, которые звали меня играть в матроса Железняка и партизан. Народ задумался, а потом кто-то сказал:

— Ну, тогда давайте играть в Щорса, он тоже был красный командир.

— Ага, — возразила я, — ничего себе командир. Даже санитара в отряде завести не может.

— А ты откуда знаешь? Может, у него и был санитар?

— Ну да! Был! А песню помнишь? «Голова обвязана, кровь на рукаве, след кровавый стелется по сырой траве». Что это за отряд, если командира перевязать толком не могут? Далеко же они с таким раненым уйдут, если кровь по траве!

После недолгого обсуждения решили играть в казаки-разбойники и о разговоре забыли.

Вечером пришла с работы мама. Мы поужинали, болтая о том о сём, потом мама вышла во двор поговорить с соседкой, а я села за книжку Мама вернулась бледная, с дрожащими губами и строго велела отложить книгу.

— О чём ты сегодня говорила во дворе с ребятами?

— Да ничего особенного… Мы в казаки-разбойники играли.

— А до этого во что хотели играть?

— В Щорса, кажется. А-а-а, ты про песню… Так и правда в песне так поётся… И про Железняка тоже. Значит, он командир плохой. Разве не так?

И вдруг моя всегда выдержанная мама схватила меня за плечи и встряхнула.

— Да ты что, не понимаешь?! Разве можно такое говорить вслух? Ты забыла, где мы недавно были? Тебе опять хочется туда, к семи курганам?

Я вдруг поняла, что может случиться из-за моих слов, и растерянно молчала.

— Никогда, слышишь, никогда, — повторяла мама, встряхивая меня за плечи, — не говори таких вещей вслух, да ещё при посторонних. — Голова моя моталась из стороны в сторону, я в ужасе смотрела на маму, а она всё трясла меня и повторяла: — Помни, где мы были… помни, кто мы… За любое неосторожное слово мы будем расплачиваться…

— Мама, мама, остановись, я поняла! — Мама замерла. — Мамочка, я поняла… я больше никогда… никогда не буду говорить вслух то, что думаю.

Я не собиралась плакать, но слёзы будто бы сами покатились из глаз. И вот я уже горько плачу, а мама тихонько гладит меня по голове.

Вопрос, пришедший мне в голову, вдруг заставил слёзы высохнуть.

— Мам, а почему у тебя в справке написано «член семьи изменника Родины»? Разве мы изменники Родины?

Мама помолчала, но потом всё-таки ответила:

— Нет, дорогая, никто из нас Родине не изменял. Ты уже большая, я тебе могу кое-что объяснить, но ты должна помнить: об этом нельзя говорить ни с кем. Ни с друзьями, ни с соседями… Ни с кем. Понимаешь?

Я кивнула. Это я уже понимала хорошо. А мама продолжала:

— Ты была совсем маленькая, когда наш папа уехал, помнишь? Он тогда не по своей воле уехал. Его арестовали, обвинили в том, что он враг народа, и отправили в Магадан в лагерь. Мы с тобой смотрели на карте, где это, помнишь?

Ещё бы я не помнила! Видимо, я всё-таки о многом догадывалась и раньше или улавливала разговоры взрослых. Я помнила, как мама говорила мне, что папы не будет долго, а мы непременно будем его ждать. Помнила и о том, как боялась, что «они» и маму заберут и отправят в Магадан.

— А он ведь не враг народа, правда?

— Правда, дочка. Он ни в чём не виноват. Думаю, что его кто-то оклеветал. А может быть, ему не простили, что он пошёл к начальству заступаться за своего сотрудника, которого арестовали раньше. Тот ведь тоже не был никаким шпионом и врагом. И папа пытался это доказать. Таких безвинных людей сейчас в стране много в лагерях и ссылках.

— И мы тоже такие? Враги народа? И поэтому нельзя говорить об этом вслух?

Мама кивнула, закусив губу. Было похоже, что она уже пожалела о начатом разговоре. Но я остановиться не могла:

— А Купрановых за что сослали?

— Это называется «раскулачили». У них было большое хозяйство. У богатых крестьян, которые не хотели сдавать своё имущество в колхозы в общее пользование и работать за трудодни, просто отбирали всё и высылали их вместе с семьями в такие вот дальние места. Их называют обидным словом «кулаки», а ведь они часто просто лучше других хозяйничали, как дед Савелий, например. Работы не боялись, вот и жили побогаче. Но кто-то решил, что лучше отобрать у одних и раздать другим.

— Но ведь Купрановы и другие хорошие люди — они же не верят, что мы враги? Ведь с врагами никто бы не захотел дружить? А нам вон как все помогали.

— Конечно, Эля. Хорошие умные люди всё понимают. Но ты заметила, что они тоже не говорят об этом вслух? Давай это запомним. Придёт время, и может быть, мы сможем об этом говорить, а сейчас неосторожным словом можно навлечь беду. Не только на себя, но и на других. Запомнила?

Я молча кивнула. Это я запомню навсегда. И всё-таки мысль, что всё это несправедливо, нечестно и очень обидно, много лет не давала мне покоя. Но я твёрдо помнила: никогда, никому… и все вопросы — только маме, да и то если никто не услышит.

Осенью я пошла в школу. Нельзя сказать, что мне было очень интересно в первом классе, где большинство детей только осваивали буквы. Читать букварь было совсем не интересно, простенькие рассказы из «Родной речи», к которой мы перешли после Нового года, были ничуть не лучше. Про природу и окружающий мир я тоже знала довольно много. Считала я легко и быстро, а задачи по математике оказались такими простыми, что мне было скучно долго записывать их в два-три действия, когда уже и так всё понятно. Только воспитанная дома привычка всё делать хорошо заставляла меня аккуратно вести тетради и старательно отвечать на уроке то, что требовалось.

Зато сущим наказанием было для меня письмо. Конечно, писать в тетрадке в косую линейку палочки и крючки карандашом может каждый, но когда нам дали ручки с пером и чернильницы, оказалось, что всё не так просто. Перо почему-то всё время цеплялось за бумагу, на листе появлялись огромные кляксы, а буквы получались кривые. Я сердилась, и от этого ручка слушалась ещё хуже.

Однажды мама принесла пучок гусиных перьев, заточила их по правилам, как в старину, заодно рассказала мне, почему складной ножик называют перочинным, и предложила мне учиться писать и рисовать гусиным пером, как писали в XIX веке. Оказалось, что гусиным пером писать ещё сложнее, чем стальным. И совсем нельзя сильно нажимать: перо ломается, и надо брать новое. А перьев мало, и точить их трудно.

Но я не просто писала. Я писала послания в Сибирь! Нужно было выбрать в маминой хрестоматии стихотворения, которые особенно нравились, и представить себе, что мы пишем послания декабристам в Сибирь. Во-первых, каждое послание должно быть аккуратно написано, а заодно выучено наизусть, пока пишется; во-вторых, ему полагалось иметь рисунки пером на полях, как на рукописях Пушкина и Лермонтова. Писать красивые стихи, да ещё в столбик, по строчкам, было гораздо интереснее, чем фразы вроде «Наша родина — Страна Советов» или «Даша — хорошая доярка». А рисовать пером на полях картинки к стихам, стараясь, чтобы оно скользило легко, не цепляясь за бумагу, оказалось так здорово, что я даже забывала о том, каким непослушным бывает это перо.

«Посланий декабристам» у меня собралось множество. После этого опыта я уже не так сильно нажимала и на стальное пёрышко, оно перестало цепляться за бумагу и ставить кляксы. К концу учебного года мои отношения с письмом наладились, а у меня надолго осталась любовь к рисункам пером. И хотя я рисовала совсем не так хорошо, как мама, занятие это доставляло мне огромное удовольствие.

Пока я училась в первом классе, впитывая новые впечатления от школьной жизни, все взрослые разговоры о политике, о начавшейся осенью войне в Европе как-то проходили мимо меня. Хотя слова «Гитлер», «договор о ненападении», «фашизм» каким-то фоном присутствовали в нашей жизни. Видимо, обсуждение политики всё же доходило до нас, хотя разговоры эти взрослые вели в основном вполголоса и старались не привлекать внимания детей к таким темам. Считалось, что нам хватает того, что рассказывают в школе.

Главным источником информации для взрослых было радио. Громкоговорители в виде чёрных тарелок на стене были не во всех домах центральной усадьбы — в нашей комнате, например, не было. И все взрослые, у кого радио не было, хотя бы раз в день заходили в контору завода, где громкоговоритель специально включался на время новостей.

Мы, дети, ничего о происходящем в стране не знали, зато в школе учили песни «Если завтра война» и «Винтовка». В последней был такой припев: «Я тебе, моя винтовка, острой саблей помогу», который меня очень удивлял. Ведь ясно же, что винтовка стреляет издали, а саблей можно драться только рядом с врагом, — как же это совместить? И вообще, зачем бойцу ещё и сабля, если есть винтовка? Но, наученная опытом, вопросов я задавать не стала. Учительнице — нельзя, это понятно. А с мамой всегда находились более интересные темы, и вопрос про винтовку не всплывал в моей голове до следующего урока пения. Да и вообще все эти воинственные песни и речи о том, что вокруг нашей страны — враги и «будь сегодня к походу готов», как-то не воспринимались слишком всерьёз. В нашей детской жизни было столько интересного, что остальное проходило мимо.

 

XIV. Война

 

Впервые о скорой войне я услышала в конце второго класса — весной 1941 года. У взрослых вечером было закрытое собрание, на котором читалось какое-то письмо из Москвы о том, что нужно повышать бдительность, пресекать панические разговоры и твёрдо знать, что войны не будет, так как немцы — наши друзья.

До позднего вечера во дворе люди обсуждали это письмо и дружно решили, что, стало быть, война будет очень скоро, может быть, даже в этом году. И начали запасать соль, спички и мыло.

А в июне началась война. Новый, пришедший на смену Тачеву директор совхоза уволил маму с работы «в порядке бдительности». А как же: ссыльная ЧСИР (член семьи изменника Родины), да ещё и СОЭ (социально опасный элемент)! Элемент, конечно, был очень опасен: образование высшее, владеет пятью иностранными языками, играет на пианино, прекрасно рисует, до революции училась в Смольном институте, её мать — полька, бабка — шведка, отец — русский столбовой дворянин, работал инженером на Тульском оружейном заводе и уж наверняка был недобитым белогвардейцем, так как все мужчины в роду (кроме него, моего деда) были артиллерийскими офицерами. Ещё и замуж вышла за прибалтийского еврея, который к тому же в лагере…

Мамин отец умер ещё в 1923 году и, значит, никакой опасности для советской власти не представлял; мама же была агрономом, а вовсе никаким не воином, да ещё и хромала с детства из-за костного туберкулёза…

Но какое это имело значение! Бдительность надо было проявлять, а «лес рубят — щепки летят». И вот опять мы должны куда-то переезжать.

Мне было жаль расставаться со своим классом, с друзьями и уезжать неизвестно куда.

Работа для мамы нашлась в Чалдоваре, почти за пятьдесят километров от нашего совхоза. Там был крупный мясосовхоз и школа-семилетка. Молодых мужчин всех забрали в армию, и в чалдоварской школе некому было преподавать химию, биологию и немецкий язык. Так мама, по образованию агроном, стала учительницей.

 

В Чалдовар ехали на нанятой подводе, запряжённой быками, всю ночь. Но теперь — не с пустой котомкой. Везли с собой свою мебель, посуду, пять куриц с петухом и десять уток с утятами. Целое хозяйство!

На месте нам дали комнату в учительском доме и катух (сарай для живности). Но по тёплой погоде живность в сарае только ночевала. Уткам там было раздолье. Никаких озёр и прудов там нет, плавать им негде, зато с утра утки важно уходили гулять в степь. В степи живут всякие кузнечики в огромном количестве. А утки едят кузнечиков. К вечеру, с зобами набок от переедания, утки возвращаются домой к корыту с водой, попьют — и в сарай, спать. Уток не нужно было кормить дома, они наедались в степи. Представляете, какое облегчение: ведь купить зерна нигде нельзя — война; немного зерна, что мы привезли с собой, съели куры. Пока они ели зерно, мы ели этих кур. К осени ни зерна, ни кур у нас уже не было.

В середине сентября прошёл слух, что в одно из отделений совхоза привезли на постоянное жительство немцев Поволжья.

В Чалдоваре радиоточки с громкоговорителями не было, газет тоже. А тем жителям, у кого были свои радиоприёмники, было предписано, когда началась война, сдать их на хранение в специальные места. Что там происходит на войне — никто ничего не знал. Разрозненные сведения о событиях на фронте и в центральной России привозили те, кто по делу ездил в райцентр — село Калининское — или на станцию Кара-Балты, если там удавалось услышать сводки с фронта. Но такие поездки были не чаще раза в месяц. Поэтому любые сведения о продвижении немцев оказывались «вдруг» и сразу помногу. В один день мы узнавали то, что в других местах сообщалось постепенно. Только из одного привезённого в августе сообщения получалось, что наши войска одновременно оставили Рославль, Новомиргород, Кировоград, Котовск, Старую Руссу, Смоленск, Новгород, Кингисепп, Нарву, Николаев, Кривой Рог, Гомель и Херсон. Это было очень страшно. А если отмечать всё на карте, то оказывалось, что линия фронта сдвигалась за один раз по всей длине сразу на много километров вглубь страны. Уже и в Чалдовар начали приходить «похоронки» и письма из госпиталей.

К нам в класс пришла новая ученица Эля Берг. До войны она жила в городе Энгельсе — столице республики немцев Поволжья. Но с началом войны республику ликвидировали, а всех немцев выселили в Среднюю Азию и в Сибирь. Об этом выселении говорили шепотом, а также о том, что выселяли не только немцев, но и другие народы с Поволжья, Крыма, Кавказа, Дальнего Востока.

Мы с Элей быстро сдружились, нас даже и звали в классе общим именем — Эли. А когда Эля узнала, что я говорю по-немецки и очень люблю этот язык, мы стали использовать любую возможность поболтать на её родном языке. Однако мама строго посоветовала нам в школе по-немецки не болтать и вообще не демонстрировать хорошее знание языка. Мы поняли, что это может не всем нравиться, а навлекать на себя новые неприятности не хотелось. Мне мама заодно велела не показывать, что я говорю ещё и по-французски.

Мы быстро выяснили, что Элиннемецкий отличается от того, на котором говорили мы с мамой. Язык немцев Поволжья пришёл вместе с первыми немецкими переселенцами в Россию ещё сто пятьдесят лет назад при царице Екатерине II и, конечно, отличался от классического немецкого, который учила в юности мама. Но она взялась нам помогать, и скоро мы с интересом сравнивали классический немецкий с поволжским диалектом. Вечерами Эля с удовольствием прибегала к нам и мы много говорили по-немецки. Мама рассказывала разные немецкие сказки и истории, а Эля — те, что рассказывали в их краях.

Училась Эля так же легко и хорошо, как и я, поэтому домашние задания много времени не отнимали, и мы с удовольствием занимались множеством других интересных дел.

Уже к концу сентября стало трудно с едой. В магазине продуктов и хлеба не было, базара в Чалдоваре — тоже. У нас, в отличие от других, не было и своих овощей: наш посаженный весной огород остался в «Эфироносе» и кто-то, наверное, убрал нашу кукурузу и тыквы. В Киргизии не растут капуста и картошка — слишком жарко. Там на огородах — кукуруза, тыква, лук, чеснок, сахарная свёкла, помидоры, баклажаны, перец, дыни, арбузы. Но всё растёт, только если есть, чем поливать. А с водой тоже стало плохо — мирабы ушли в армию, и стало некому управлять водой, идущей по арыкам с гор.

Спасало только, что в середине того первого военного лета — обычно самое засушливое время — прошло несколько дождей, и потому даже на багаре (так называли неполивные земли) урожай был великолепным.

В сентябре убирали пшеницу. Комбайнов тогда ещё не было, и убирали наполовину вручную — жали серпами или шла косилка-лобогрейка, а следом люди вязали снопы. Снопы свозили на крытый ток, где их обмолачивали либо на молотилке, если было электричество, либо вручную цепами[18].

Участвовали в уборке урожая и школьники. Старшие — ученики пятых-седьмых классов — помогали взрослым: девочки вязали снопы, мальчики на лошадях возили их на ток.

После того как увозили снопы, на поле выходила малышня. Мы, ребятишки первых-четвёртых классов, закончив занятия в школе, отправлялись собирать колоски. Всем выдавали пустые мешки, которые нужно было наполнить колосками, обронёнными при жатве. Мешок — это норма. Пока не наберёшь мешок, домой идти нельзя. Работа несложная — наклоняйся и собирай. Вот только, собрав половину мешка, дальнее мы шли на коленках или на четвереньках — казалось, что спина уже отваливается. И постоянно хотелось есть. В те времена в школах не было столовых, дети завтракали дома, шли в школу, а после занятий дома обедали. Но во время уборки нас после занятий домой не отпускали, а вели или везли в поле собирать колоски. Чтобы собрать мешок, требовалось четыре-шесть часов, а дорога с поля домой пешком (возили нас только на поле) занимала ещё не меньше часа. С собой в школу еду большинству из нас не давали — нечего было. Но мы приспособились заглушать голод: улучив момент, когда рядом никого нет, можно было, сидя на корточках, быстро растереть в ладонях колосок и, сдув шелуху, сунуть зёрна в рот. За время работы удавалось съесть пять-шесть колосков. Взрослые же, принимая мешки с колосками, проверяли наши карманы — не несём ли мы домой зерно, не совершаем ли кражу социалистического имущества.

Трудно сказать, как бы мы пережили первую военную зиму, если бы не наши утки. У мамы была «лёгкая» рука, у нас хорошо водилась всякая птица. В селе даже думали, что, может быть, мама — ведьма. За лето и осень у нас не пропала и не потерялась ни одна утка, и к октябрю их было больше сотни — все громадные, толстые и очень важные.

На базе больницы в Кара-Балты открылся военный госпиталь. И осталась только поликлиника в Кара-Балты, где принимали жителей со всего района, да ещё детское отделение больницы, которое открыли прямо перед войной. Зато во всех сёлах работали ветеринарные пункты, а в нескольких крупных была ещё медсестра для людей. Ветеринаров в Киргизии больше, чем обычных врачей, потому что коров, овец, верблюдов и ишаков в республике тоже намного больше, чем людей.

В середине октября у населения начали скупать птицу и телят — для госпиталя и для армии. За килограмм живого веса давали килограмм зерна или деньги. Мама сдала всех уток, и мы получили два мешка пшеницы, мешок кукурузы и ещё деньги. Мама сказала, что деньги тратить не будем, а в январе купим корову. Мы её потом и купили. Денег на взрослую корову не хватило — купили стельную тёлку. Как мы её покупали — это отдельная весёлая история. Конечно, горожан надули, и наша Козявка отелилась не в марте, как говорил продавец, а в конце мая.

Но пока ещё на дворе была поздняя осень. В ноябре в тех краях очень холодно: ветры и дожди. Снег ложится в декабре, и то не каждый год. И вот в середине ноября 1941-го в Чалдовар приехали несколько подвод с женщинами и детьми. Мы узнали новое слово — «эвакуированные».

На первой подводе среди других людей бросалась в глаза очень красивая черноглазая женщина, тоненькая, изящная, одетая в жёлтый с белыми цветами ситцевый сарафан и белые босоножки. Прижавшись к ней, сидела девочка, очень похожая на маму: на синих от холода ногах — сандалии. Сверху — розовый сарафанчик, у которого вместо юбки — широкие, фонариками, штанишки. Девочка была обвязана старым рваным платком. От дождя мама с дочкой укрывались мешком. Никаких вещей у них с собой не было. Выяснилось, что они из Белоруссии, из города Бобруйска. Они спасались от фашистов — войска входили в город с одной стороны, а жители в это время в чём были убегали с противоположной. За четыре с половиной месяца добрались до Киргизии.

Чалдоварцы собрали для них кое-какие вещи. Через несколько дней девочка — её звали Габи (Габриела) — пришла в наш третий класс. Она сильно отстала, и мы с Элей Берг помогали ей наверстать пропущенное. А мама Габи заболела: всё время кашляла, простуда никак не проходила. К весне она начала кашлять кровью, и всем стало ясно, что у неё чахотка.

Отец Габи был на фронте и какое-то время не знал, где они. Но потом они как-то нашлись — отец стал писать им с фронта, потом из госпиталя. В мае отец приехал в Чалдовар. Он был комиссован, то есть списан из армии после ранения — у него не хватало двух пальцев на руке. Но внешне он был вполне здоров. Мама Габи умерла через неделю после возвращения мужа. Люди говорили: поняла, что есть на кого оставить дочку.

Через три дня после похорон жены отец отвёз Габи в детский дом. Женщины из нашего села одобряли этот поступок: «Ну как мужчина один управится с ребёнком?!» Зато не согласился с этим и бушевал наш третий класс, где училась Габи. Мы решили, что, хоть он и раненый офицер с орденами, всё равно негодяй, дрянь и фашист. Что мы и высказывали ему, встречаясь на улице, и плевали вслед, стараясь попасть на начищенные сапоги. Он пожаловался директору школы, что третий класс травит боевого офицера.

Сначала нас ругал пионервожатый, потом наша учительница. Мы соглашались, что так делать нельзя, но стояли на том, что он всё-таки гад. Тогда созвали родительское собрание. Родители сидели за партами, а мы стояли вдоль стен. Нас опять ругали — уже и родители. Заступилась за нас моя мама. Она напомнила, какой шок испытал посёлок, увидев на телеге две практически раздетые фигурки, как все собирали для них одежду, как их всем миром подкармливали, потому что отец письма писал, а аттестата для получения продуктов, полагавшегося семье офицера, не прислал. И, наконец, сделал дочку сиротой, отправив её в детдом. Может быть, он и хорошо воевал, но в обычной жизни — струсил, испугался ответственности.

— По сути, его поступок — подлость, — сказала мама. — Дети почувствовали это раньше нас, взрослых.

Нас отпустили, не исключив из школы. Но для мамы её выступление даром не прошло. Через несколько дней приехала из районо[19] в школу комиссия. Побывали у мамы на уроке химии. Тема урока была «Окись углерода». Уволили маму с формулировкой «За отсутствие пафоса социалистической действительности на уроке химии».

Мама так и не поняла, какая связь между социалистической действительностью и угарным газом. Тем не менее комнату нужно было освобождать и уезжать из Чалдовара.

 

 

XV. Манасчи

 

Куда ехать и на что жить?

Что ж, не впервой. Наняли арбу, погрузили вещи, привязали к арбе корову и поехали в «Эфиронос». Может быть, кто-то из старых знакомых приютит нас на время?

Приютили нас на верхнем участке, где мы с мамой жили раньше, пока я не пошла в школу. Корову нашу всё те же Купрановы поставили в хлев к своей. Нас со всем скарбом поселили в пустом сарайчике, поскольку свободных комнат в бараке не было.

Учебный год уже заканчивался, и табель с оценками за третий класс я в Чалдоваре получила.

Мы решили, что если за лето маме удастся устроиться на центральной усадьбе или где-то недалеко, то осенью я снова пойду в ту школу, где училась в первом-втором классах. Пока же у меня были каникулы. Мама ходила по разным организациям района и искала работу, а на пропитание зарабатывала шитьём. Она умела по снятой мерке сделать выкройку, подогнать по фигуре и сметать платье, блузку или сарафан. Швейной машинки не было, шили на руках. Я помогала маме шить. Лет с четырёх меня учили сначала делать аккуратные маленькие стежки, потом Уляша учила вышивать, потом — штопать чулки. В августе 1942 года мне должно было исполниться уже одиннадцать лет, и я, конечно, хорошо владела иголкой. Мама всегда много работала, поэтому чинить и штопать нашу одежду давно было моей обязанностью.

Выгнав Козявку в стадо, мама уходила. Возвращалась к вечеру и приносила то лепёшку, то несколько печёных свёкол, то ещё что-нибудь съестное. Она сходила в райсобес, предъявила справку об инвалидности, и сейчас, до тех пор, пока не было работы, ей как инвалиду полагалась маленькая пенсия. Всё-таки какие-то деньги.

Тем не менее мама не прекращала поисков, а я мучительно думала, как бы помочь, где бы, чем бы заработать. Ходить по сёлам и просить милостыню было стыдно — мы ведь ещё не умираем с голоду. А что ещё я могу? И вспомнила. Когда мы уезжали в Чалдовар, где по-киргизски никто не говорил, мама, чтобы не забыть язык, купила несколько книг на киргизском, в том числе изданный впервые «Манас».

Впервые я слышала манасчи, ещё толком не зная киргизского, а потом слушала не один раз, стараясь всё понять. Мелодию запомнила. Ну а слова «Манаса» можно выучить по книжке — и я уже манасчи.

Я долго готовилась.

И вот мама ушла искать работу, а я, взяв книжку (слова-то знаю, но на всякий случай!), отправилась в киргизский колхоз Каптал-Арык — километров десять в сторону гор.

Часть пути я проехала на арбе, направлявшейся, на верхний участок. К обеду я вошла в кишлак. Вдоль улицы — одни высокие глиняные заборы — дувалы, домов не видно, людей — тоже. Мимо меня едет верхом киргиз. Я громко спрашиваю: «Ата, айтугайдамьнда контора?» (Отец, скажи, где здесь контора?) А в ответ: «Кант Бала, какая же ты большая стала!» — и подхватывает меня к себе в седло. Батюшки мои — Сосонбай, глава того рода киргизов, что жили на верхнем посёлке! Это с его лёгкой руки все киргизы звали меня «кант бала». Именно Сосонбай ещё на верхнем участке сразу после нашего приезда сказал маме: «За дочку не бойся, каждая юрта ей нянькой будет. Пусть ходит где хочет, её никто никогда не обидит». Пока мы ехали, я рассказала ему, что мы вернулись в «Эфиронос», что мама сейчас без работы, а я хотела бы спеть людям «Манас».

Сосонбай привёз меня в контору, там было несколько мужчин. Он меня представил: «Это Кант Бала, я давно её знаю. Сейчас это молодойманасчи. Пойдёмте напротив, послушаем».

Напротив была чайхана. Там сидели старики, пили чай и разговаривали. Мне сказали, что я должна спеть первую часть «Манаса» старикам и работникам конторы, и они решат, можно ли мне петь для народа.

У меня задрожали коленки: ничего себе экзамен! Первая часть, самая маленькая, поётся часа полтора. А вдруг охрипну, а вдруг им не понравится? Сосонбай погладил меня по голове и шепнул: «Не бойся, никто тебя не обидит». Вошли в чайхану. Поздоровались. Самый старый аксакал, обращаясь к Сосонбаю, спросил: «Какая помощь от нас нужна, председатель?»

— Послушайте, уважаемые, этого маленького манасчи. По-моему, он хорошо поёт, — и вытолкнул меня вперёд.

Я поклонилась старикам и сказала слова, которые заранее готовила:

— Простите меня, уважаемые аксакалы. Настоящих манасчи я слышала четыре года назад. А слова выучила вот по этой книге. Послушайте меня и скажите, всё ли правильно.

Руки и ноги мои дрожали, но я набрала в грудь побольше воздуха, чтобы не задрожал голос, и на одном выдохе пропела первую фразу. Глянула на Сосонбая — одобрительно улыбается. Вторая фраза далась чуть легче. Я закрыла глаза, чтобы не испугаться сразу, если вдруг встречусь со строгим взглядом незнакомого слушателя, и постаралась думать только о Манасе, о его подвигах и красивых словах, рассказывающих о них. Несложная мелодия сама вела за собой. Слова вспоминались, будто всегда жили во мне. Я пела и уже, кажется, никого не замечала.

Когда я открыла глаза, Сосонбай сделал мне знак остановиться. Но мне было жаль прерывать фразу. Я закончила строфу и только тогда замолкла. Оказалось, я пропела почти час. И меня слушали всё это время?!

— Ты хорошо знаешь «Манас», — сказал суровый старик, сидевший в центре. — Откуда ты приехала?

— Сейчас я из «Эфироноса» пришла. А вообще-то я из Москвы. Только мы уже давно тут живём… — и неожиданно для самой себя добавила: — И не знаю, сколько ещё будем.

— А почему ты решила стать манасчи?

— Я мало что умею, а надо помогать маме зарабатывать. Вот я и решила попробовать: может быть, смогу петь «Манас». Я знаю, что манасчи обычно мужчины, но сейчас война, все мужчины, кто может, — на фронте… — Я вдруг осеклась на полуфразе: не обидела ли я этим тех мужчин, что сидели передо мной? Но они, видимо, поняли меня правильно и не обиделись.

— Да, ты права, — негромко сказал один из них, — кто в силах, тот на фронте. А мы должны думать, какими вырастут сегодняшние дети. И если они не будут слышать «Манас», они вырастут и будут знать только песни про советскую власть и про войну. Это разве правильно? Ты могла бы петь им «Манас».

— Девочке надо ходить в школу, — вступил в разговор работник из конторы. — И значит, ходить по сёлам как манасчи она не сможет: путь от села до села по степи — много километров; кто же ей это разрешит, да ещё пропускать уроки?

На меня накатило отчаяние: это значит, я не смогу зарабатывать и помогать маме!

Сосонбай улыбнулся мне и сказал:

— Не унывай. Мы подумаем, посоветуемся, а ты пока сядь вон туда, и тебе дадут чаю с лепёшкой.

Я как-то сразу успокоилась. Сосонбай никогда зря не говорил. Пошла к дальнему столу и с удовольствием принялась за чай с кукурузной лепёшкой. Мужчины негромко совещались, потом один из них встал и куда-то вышел. Вскоре он вернулся и знаком подозвал меня к столу.

— Ты хорошо пела «Манас», — сказал мне старший, когда я подошла, — но ты девочка, к тому же небольшая. Мы не можем позволить тебе ходить одной по кишлакам. Однако многие наши дети не слышали «Манас» или знают его плохо, не так, как ты. И вот что мы решили. Ты можешь петь «Манас». Но не так, как манасчи, которые ходили из кишлака в кишлак. Ты будешь жить в своём совхозе, ходить в школу, а раз в месяц за тобой будут приезжать люди из нашего или соседних кишлаков и отвозить тебя к себе в гости, чтобы их дети тоже могли послушать «Манас». А может быть, ты будешь учить их читать его по книжке или переводить на русский язык. Ведь вокруг нас теперь много русских, и мы хотим, чтобы они тоже понимали наш «Манас». Что именно ты будешь делать, каждый кишлак будет решать сам. И как расплачиваться с тобой за эти поездки, тоже будут решать они. Привозить тебя домой будут в тот же день.

— А чтобы мама твоя не волновалась, — добавил Сосонбай, — ездить с тобой непременно будет кто-то из моих людей. С ними тебя никто не обидит. Теперь только нужно узнать, не станет ли твоя мама возражать.

Я в этом очень сильно сомневалась, но решила промолчать. Может быть, Сосонбай её уговорит?

Тем временем Сосонбай встал. Поклонился остальным и поблагодарил их за внимание и за то, что так хорошо оценили мою работу. Я поняла, что надо прощаться, и тоже поклонилась и всех поблагодарила.

Мы вышли. Сосонбай молча подсадил меня к себе в седло и поехал по кишлаку. Остановились у какого-то двора. Как всегда, за дувалом ничего не было видно. Сосонбай спешился, оставив меня на лошади. Зашёл во двор. Через минуту вышел, неся небольшой мешок. Приторочил его к седлу и, коротко сказав, что мы едем в «Эфиронос», тронул коня.

Доехали мы быстро. Мама шла нам навстречу с какой-то женщиной, которой она только что отдала сшитое платье. Она радостно поздоровалась с Сосонбаем, не удивившись, что я сижу в его седле: Сосонбай отвечал за работу киргизских бригад в разных совхозах, и его можно было видеть и на верхнем участке, и в Каптал-Арыке, и на центральной усадьбе «Эфироноса».

Сосонбай спешился, снял меня с седла и уважительно поклонился маме.

— Вот, дочку твою возвращаю. Хороший из неё манасчи получился, молодец. А вот и заработок её.

Мама недоумевающе смотрела то на меня, то на мешок, который поставил перед ней Сосонбай.

— Бери, не думай ничего плохого. Кант Бала честно заработала. Пусть отдыхает. Сейчас уже вечер, а завтра я приеду, о деле поговорим.

Сосонбай вскочил в седло и умчался раньше, чем мы успели что-то сообразить.

Мама переводила взгляд с меня на мешок и обратно. Наконец она обрела дар речи:

— Эля, это что?

— Не знаю. Сосонбай дал.

— Как это «не знаю»? И где ты его встретила?

— Мамочка, только ты не волнуйся, — начала я, и мама схватилась за сердце.

— Что ещё случилось? — охрипшим голосом спросила она. Я поняла, что надо быстро рассказывать всё, пока она не испугалась ещё больше.

— Ничего не случилось. Я ходила в Каптал-Арык и встретила там Сосонбая. Я хотела попробовать петь «Манас», чтобы работать манасчи. И меня там аксакалы слушали и похвалили. — Увидев, что к маме возвращается нормальный цвет лица, я поторопилась к нашему жилищу, одной рукой таща за собой её, а другой волоча по земле мешок. — Пойдём, я тебе всё расскажу!

Пока я рассказывала во всех подробностях о своём путешествии, мама слушала и даже не задавала вопросов. А я гордо открыла мешок, чтобы посмотреть, что же я заработала. В мешке оказалось примерно ведро зёрен кукурузы и несколько больших свежайших лепёшек. Мама только руками всплеснула.

— Ну, Элька, я даже не знаю, что сказать! То ли смеяться, то ли плакать… Как ты могла пуститься в такое приключение, даже не посоветовавшись со мной?

Что-то я не поняла. Кажется, мама не очень-то довольна.

— Мама, я же хотела помочь… Чтобы ты не одна зарабатывала. Это же не навсегда, а пока ты работу не найдёшь. И ты могла не разрешить, а ничего плохого нет в том, чтобы петь «Манас».

— Ну конечно, я бы не разрешила. Мыслимое ли дело — ходить по кишлакам и петь «Манас», да ещё кому — киргизам! Они же свой эпос лучше тебя знают!

— А вот и нет! Аксакал сказал, что дети плохо знают «Манас», не как я. И что они не хотят, чтобы дети знали только песни про советскую власть. И они мне позволят ездить по разным местам и петь «Манас» или учить ребят читать его по книжке… Только если ты разрешишь, — упавшим голосом добавила я, вспомнив слова Сосонбая.

— И думать забудь, — строго сказала мама, но, увидев отчаяние в моих глазах, добавила: — Впрочем, Сосонбай завтра обещал приехать, поговорим. Послушаю, что они там надумали.

На следующий день маме сказали, что у пожилой приёмщицы сырья на центральной усадьбе тяжело ранен сын. Он лежит в госпитале в Костроме, и она уезжает к нему. Как горько вздохнули мы про себя: хорошо ей — она свободная, может ехать в Россию, и сын жив, хоть и ранен… А мы про папу ничего не знаем и домой вернуться не можем… Однако это значило также, что на центральной усадьбе освобождается должность приёмщицы и, может быть, маму туда возьмут.

Мама немедленно отправилась на центральную усадьбу. Директор совхоза хоть и не жаловал ссыльных, однако помнил, что работником мама была хорошим, а потому взял её. Должность приёмщицы сырья, конечно, никак не соответствовала маминой квалификации, но выбирать не приходилось. Приказ не брать ссыльных на должности служащих всё ещё действовал, а после увольнения из школы в Чалдоваре устроиться в школу в другом месте было невозможно.

Нам снова предстоял переезд. Радовало только, что мы возвращаемся в те места, где нас многие знают и любят, где школа будет знакомая, и я снова увижу старых приятелей. Приехавший на следующий день Сосонбай выслушал наши новости, помог собраться и найти транспорт, чтобы перевезти наш скарб на центральную усадьбу. Мы уезжали с верхнего участка. У мамы теперь была работа, я возвращалась в свой старый класс, а история, которую мама потом, вспоминая, называла «Кант Бала — манасчи», так и не получила продолжения.

XVI. Пионерия

 

Тем временем шёл 1942 год. Продолжалась война, доносившаяся до нас лишь отголосками: похоронками, нехваткой продуктов, новыми группами эвакуированных… Наступление фашистов под Москвой наша армия остановила, но на половине страны всё ещё шли ожесточённые бои. Взрослые с тревогой следили за блокадой далёкого от нас Ленинграда, а в июле мы узнали о сдаче Севастополя, который так долго оборонялся.

Те, кто ездил по делам в Кара-Балты, привозили новости: там появилось очень много эвакуированных и выселенных с Кавказа чеченцев и карачаевцев. Цены на базаре поднялись до невероятных. Деньги практически не имели смысла — вся торговля превратилась в натуральный обмен. Говорили и о том, что у нас всё-таки легче, чем в других местах: есть свои огороды, у кого-то были овцы, неслись куры и паслись в степи утки, а в Кара-Балты уже начался настоящий голод. Там у всех были продовольственные карточки, но получить по ним продукты удавалось не всегда.

Вскоре после переезда я пошла в школу. Радость от встречи со старыми друзьями-одноклассниками как-то стёрла ощущение войны и тревоги, хотя сводки с фронта всё ещё мало обнадёживали, а с продуктами и вещами становилось всё хуже. Что касается еды, то надеяться можно было только на то, что вырастет здесь, в том числе на огородах. Но это лето, в отличие от прошлого, было засушливым, и урожай у всех был небогатый, а у нас и вовсе не было огорода. Он опять остался там, где мы его сажали, — в Чалдоваре.

Я подрастала, есть хотелось всё время, а одежду и обувь взять было совсем негде. Этого не могли купить даже те, кто неплохо зарабатывал, — вещей просто не было в магазине. Не только в совхозном, но даже в Кара-Балты. Поэтому к маме по-прежнему обращались с просьбами сшить, перешить, подогнать одежду и как могли за это платили: кто — продуктами с огорода или курицей, кто — вещами.

Если одежду ещё можно было надставить по длине другой тканью или перешить из взрослой, то с обувью была просто беда. Мама мучительно думала, в чём я буду ходить зимой, поскольку за лето я выросла из всего. Но, как это часто бывало, всё решилось неожиданно. Стоило маме один раз между делом посетовать соседке, что вот, мол, дочка так быстро растёт, всё ей уже мало, как через день нам принесли почти новые ичиги, из которых вырос, не успев сносить, чей-то ребёнок. А чуть позже у меня уже были и новые тёплые валяные сапожки на кожаной подошве — на холода, и мягкие войлочные тапочки с загнутыми носами и яркой вышивкой. Мама никак не хотела брать совсем новые вещи бесплатно. Но ей ответили: а ты наших стариков читать учишь, всем бумаги писать помогаешь — деньги берёшь? Не берёшь. Что же мы, не можем обувку ребёнку свалять? Бери, не обижай!

В октябре нас, четвероклассников, стали готовить к вступлению в пионеры. Мы учили законы пионеров Советского Союза и пионерские песни. На первом сборе нам рассказывали, что пионер — всем ребятам пример и что в пионеры принимают только лучших. Мы гордились и с некоторым трудом, заранее тренируясь на материнских платках, осваивали узел, каким надо было завязывать галстук.

Настал торжественный день. Это было накануне 7 ноября — годовщины Октябрьской революции. Нас построили в линейку в большом коридоре, а напротив выстроились пионеры-семиклассники. Зазвучал горн, внесли знамя. Старшая пионервожатая произнесла речь. Она говорила, что мы теперь будем не просто дети и не просто советские школьники, а пионеры, которые должны быть во всём первыми и должны помогать нашей коммунистической партии во главе с товарищем Сталиным бороться за светлое будущее всего человечества, а сейчас, пока идёт война, мы должны быть бдительными, верить в нашу победу над врагом и своей отличной учёбой и трудом помогать нашей борющейся стране. Потом, повторяя за старшей вожатой, мы хором произнесли торжественное обещание: «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю, что буду твёрдо стоять за дело рабочего класса в его борьбе за освобождение трудящихся во всём мире, за построение социалистического общества. Буду честно и неуклонно выполнять заветы Ильича и правила поведения юных пионеров».

Семиклассники, которые в этом году собирались вступать в комсомол, повязали нам красные галстуки. Отныне мы не должны были без них показываться в школе. Прозвучал призыв:

— Юные ленинцы! К борьбе за дело Ленина — Сталина будьте готовы!

— Всегда готовы! — не очень стройно, но искренне ответили мы, взметнув руки в пионерском салюте. А потом ребята читали стихи. «Как повяжешь галстук, береги его: он ведь с красным знаменем цвета одного» — эти строки знали все пионеры. И ещё какие-то суровые стихи про войну и про будущую победу. А директор школы говорила нам о великом и справедливом Отце народов, под руководством которого мы непременно победим врагов, а потом настанет всеобщее и справедливое счастье.

И вот тут моё торжественное настроение как-то угасло. Меня стали мучить вопросы, ответов на которые я не знала. Надо было дождаться вечера и спросить у мамы, но до вечера далеко, а думалось почему-то сейчас. И это думанье очень меня огорчало: все так радуются вступлению в пионеры, а я думаю… Про папу, и про нас с мамой, и про Элю Берг, и про всех немцев, выселенных с любимой ими Волги, которые тоже вовсе не виноваты, что дурацкий Гитлер напал на СССР. Где же тогда справедливый Сталин, если такое с нами происходит?

Директор всё говорила, и тут в конце строя возникло какое-то движение. Я посмотрела туда. Маленькую Фриду Слуцкер, беженку с Южной Украины, тянул за косы Алтынбек — противный и вредный сын бригадира. Он всегда считал, что раз его отец хоть и не очень большой, но всё же начальник, то ему ничего не будет. А запуганная Фрида молчала, сцепив зубы и стараясь не заплакать. Алтынбек понимал, что она и сдачи не даст, и жаловаться не станет. Пока я колебалась — выбежать из строя и стукнуть Алтынбека или всё же побить его потом, — тот неожиданно полетел носом вперёд на пол, а за ним едва не упала Фрида. Это стоявший недалеко Сапкос за спиной соседа дотянулся до Алтынбека и дал ему затрещину. Директор прервала свою речь и гневно воззрилась на всё это безобразие.

Вожатая кинулась поднимать Алтынбека.

— Кто это сделал? — грозно спросила директриса. — Вы только что вступили в пионеры! Вы должны быть лучшими, а кто-то позволяет себе обижать товарища! Мы должны его немедленно осудить! Кто это сделал, я спрашиваю?

— Я! — Сапкос сделал шаг вперёд.

— Ты?! Сын такого уважаемого человека?! Как ты мог?! — директор несколько растерялась. В отношениях людей в наших местах она разбиралась хорошо и осудить перед всем строем сына Сосонбая, самого уважаемого в окрестных совхозах человека, видимо, не решалась.

— И ещё… буду… если надо… — Сапкос от волнения с трудом подбирал русские слова и перешёл на киргизский. — Киргиз не бьёт слабого и не бьёт женщину. Это унижает киргиза. Отец не велит мне обижать сестёр. А Фрида слабая, она не может сдачи дать, а он её за косы дёргал, что она чуть не плачет… Разве это можно? И у нас война, а Фрида не виновата, что она здесь…

— На первый раз, — строго сказала директор по-русски, — я не буду настаивать на наказании всех вас. Но вы должны помнить, что вы — пионеры. А пионер не должен бить товарища. Он должен ему объяснить, если тот неправильно поступает. Нас учит этому товарищ Сталин!

В тот момент мне подумалось, что, будь я на месте Сапкоса, не миновать мне выговора, а то и сразу исключения из пионеров. А Алтынбеку ничего нельзя объяснить. И правильно Сапкос его стукнул — он всё равно слов не понимает.

Вожатая поторопилась объявить сбор закрытым. Зазвучал горн, и мы строем пошли в класс, из которого нас сразу отпустили по домам.

Настроение было вконец испорчено. Я поспешила уйти, чтобы ни с кем не разговаривать. Дома я мрачно уселась в угол и стала ждать маму. Есть не хотелось, делать тоже ничего не хотелось. Я даже не сняла пионерский галстук и платье, в котором ходила в школу, хотя это полагалось делать сразу: платье — единственное хорошее, и его надо беречь.

Пришла мама. По её лицу было видно, что она хотела с порога меня поздравить. Она знала, как я ждала этого момента. Но, поглядев на моё лицо, замерла на полуслове. Молча разделась, поставила на плиту чайник и только потом, сев рядом, спросила:

— Ну, что случилось? Тебя приняли в пионеры. Разве ты не рада?

— Почему все просто радуются, а я не могу? Мне всё время какие-то вопросы в голову приходят. И почему мы все учим, что пионер — это первый и всем пример, а принимают в пионеры всех сразу: и двоечников, и даже противногоАлтынбека?

— Ну, положим, если человек тебе не нравится, это ещё не повод не принимать его в пионеры. Мало ли что он противный.

— Да он же подлый и трус. Он только слабых задирает, кто сдачи не даст. Небось сильных-то не трогает! Какой же он пионер?

— Да, считается, что в пионеры надо принимать лучших, — задумчиво сказала мама. Мне показалось, что она пытается найти объяснение, но ей не очень-то удаётся. — Знаешь, ведь когда-то так и было. Ещё до революции были такие детские отряды, назывались «скауты». Туда принимали тех, кто хочет помогать другим, заботиться о слабых, что-то делать для общества, чему-то для этого учиться. А потом, после революции, появились почти такие же — пионеры. Идеи у них, конечно, другие — коммунистические, но похоже. Сначала и правда в пионеры принимали не всех. А потом как-то так сложилось, что теперь принимают целым классом. Считается, наверное, что если не очень хорошего человека принять в пионеры, может быть, он захочет исправиться.

Мамины слова звучали не очень убедительно, но я привыкла ей верить. Раз она говорит, значит, наверное, так. Меня сейчас уже больше волновало другое:

— Мам, все говорят, что товарищ Сталин такой справедливый и мудрый, и когда кончится война, то у нас будет всеобщее счастье. Это что, и папа вернётся, и нас из ссылки отпустят? И Эле Берг с её семьёй тоже разрешат уехать в свой город? …У него какое-то трудное название, я не помню… А если он правда справедливый, он что, не знает, сколько народу в лагерях сидит, как наш папа? Ты же говорила, там много таких — не виноватых.

— Ох, Элька, сколько же ты вопросов сразу задала! Город, из которого выслали немцев, называется Энгельс. Конечно, когда окончится война — это уже само по себе будет счастье, только и оно, похоже, будет нескоро. Что ждёт нас с тобой, и папу, и многих таких, как мы, — сейчас не знает никто. Придётся потерпеть и подождать. Сейчас главное — войну выиграть. А вот про Сталина я тебе ответить не могу. Я же никогда его не видела и не разговаривала с ним. Как же я могу сказать, мудрый ли он на самом деле, справедливый ли? Ведь только поговорив с человеком и посмотрев ему в глаза, ты можешь понять, какой он на самом деле.

— Ты же говорила: человека по делам видно!

— Да, ты права. Если судить по делам, получается не очень хорошо. Если он не знает, что происходит, — значит, не такой уж мудрый руководитель. Вот если директор совхоза не будет знать, что в его совхозе делается, он же тогда руководить не сможет, а он должен за всё отвечать. Так ведь и с государством. А если Сталин всё знает, но не может или не хочет остановить, значит, он не такой уж справедливый? Может быть и так. Беда в том, что мы сейчас этого не узнаем. И узнаем, возможно, очень нескоро. Знаешь, у нас с тобой только один вариант сейчас есть: ничего не принимать на веру, никакие громкие слова, лозунги, обвинения и славословия, а думать своей головой и слушать своё сердце. Сердце не обманывает.

— Как это — слушать сердце? Оно же просто бьётся.

— Так говорят про то, что не поддаётся словам. Помнишь, ты спрашивала, почему сослали Купрановых? Я объясняла тогда, что после революции всех состоятельных крестьян, у кого хозяйство было хорошее, большое, объявили врагами народа и эксплуататорами. Обозвали обидным словом «кулаки» сразу тысячи людей по всей стране и всех «раскулачили». А ты меня слушала и спрашивала: ведь они хорошие люди и всем помогали, и нам помогли, и работать умеют хорошо, честно — какие же они враги? Это и называется «слушать сердце»: ушами ты слышишь про врагов народа, а сердце не верит, чувствует, что это не так.

— Почему же тогда многие верят? У них что, сердца нет?

— Верят чаще всего люди, которые не привыкли думать сами, которым не хватает знаний… или смелости, чтобы думать самим. Ведь гораздо проще поверить в то, что тебе сказали, и просто делать, что велят… Ну вот, — вздохнув, сказала мама, — ты начинаешь всё больше понимать, и тебе есть над чем подумать. Пойдём ужин готовить?

— Пойдём!

 










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-10; просмотров: 220.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...