Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

IX. Кант бала — сахарный ребёнок




 

Поиски работы продолжались. Однажды, когда мы шли по узкой пыльной дороге, нас обогнал «газик». Машина вдруг остановилась, из неё выскочил человек и с криком бросился к маме: «Нудольская, ти? Что ти тут делаешь?» Это оказался мамин знакомый по работе в Москве. В последнее время перед папиным арестом они часто встречались. А сейчас Тачев работал в Киргизии директором завода-совхоза «Эфиронос», расположенного как раз в том районе, к которому мы были прикреплены!

Тачев — один из болгарских коммунистов, эмигрировавших в Советский Союз вместе с Георгием Димитровым. В 1937 году часть болгарских политэмигрантов арестовали и вскоре расстреляли; Тачева же убрали из Москвы, отправив директорствовать в Киргизию. Много позже, в начале 1941 года, уезжая куда-то и прощаясь, он сказал маме, что Тачев — это не настоящая его фамилия, но назвать настоящую ещё не пришло время. Так мы её и не узнали.

Тачев устроил маму агрономом на верхний участок. В совхозе было два отделения: центральная усадьба, где находился завод по производству эфирных масел, и верхний участок — поля с эфиромасличными культурами — мятой и шалфеем — и сахарной свёклой. В Кара-Балты был сахарный завод, и все колхозы и совхозы вокруг выращивали, кроме своей основной продукции, сахарную свёклу для этого завода.

На верхнем участке жили и работали семь семей русских и триста семей киргизов.

Маме не только дали работу, но и выделили маленькую комнату, где помещались узкая железная кровать, столик, одна табуретка и печка — настоящая печка с вмазанной плитой. Тачев обещал, что, как только будет можно, он переведёт её работать на центральную усадьбу, а сейчас нужно тихо отсидеться подальше.

Узнав о маминой удаче, Настя всплакнула, а Савелий хмуро сказал:

— Завтра я собирался в те края, подвезу вас. От Вознесеновки до верхнего участка километров пятнадцать.

Утром в большую арбу запрягли двух быков (так там называли волов), погрузили какие-то мешки, поставили здоровенный сундук, посадили нас с мамой и — цоб-цобе! — поехали. Быками управляют не при помощи вожжей, а криком: «цоб!» — направо, «цобе!» — налево.

Приехав на место, Савелий молча приволок в комнату сундук, все мешки, буркнул: «Ну, живите», — и уехал.

В поклаже оказались мешок пшеницы, мешок початков кукурузы и два мешка тыкв, в сундуке — постельные принадлежности, одежда для нас обеих, чугуны, сковорода, посуда и два ведра.

Надо сказать, что к тому времени из всех вещей, взятых нами из Москвы, у нас осталась только одежда, что была на нас, да два «тома». Первый — маленький целлулоидный негритёнок Том — у меня, а второй — старинный томик карманной хрестоматии «Русскiе поэты» (составитель ПетръВейнбергъ, изданiя А. С. Суворина С.-Петербургъ) — у мамы. Эти два «тома» надолго стали моими единственными друзьями.

Не успели мы распаковать вещи, как отворилась дверь и через порог решительно шагнула очень пожилая женщина. На смуглом от загара лице с резкими глубокими морщинами — яркие светло-серые глаза.

Оглядев внимательно и быстро всё вокруг, сказала: «Ведро есть? Давай его». И объяснила, что питьевую воду привозят в бочке рано утром, ещё до начала рабочего дня, и что воду из котлована пить нельзя, потому что там поят скот и моют лошадей, а воду для стирки, если есть мыло, нужно брать из арыка, если в нём есть вода. Вода в арыке бывает в двух случаях: когда в горах идёт дождь или тает снег.

Ну, а раз мы только что приехали, ясно, что питьевой воды у нас нет. Через минуту вернулась, принеся нам полведра воды — до завтра хватит. И ушла, бросив: «Вечером приду».

В комнате было чисто, но очень сыро: видимо, здесь давно никто не жил и печь не топили. Стены свежепобелены, а потолок — серо-зелёный со свисающими кое-где коричневыми, как будто бархатными хвостиками.

— Ой, мама, смотри, какой потолок! Я такие хвостики уже где-то видела… Это же камыш! Он в Дубёнкахзнаешь как растёт! Прямо джунгли! Это у нас крыша покрыта камышом, потому и выглядит так странно?

— Да, дорогая, только эта трава называется рогоз.

— Няня говорила: камыш!

— Его почему-то многие так называют, хотя правильное название — рогоз. А настоящий камыш — это тоже очень высокая трава, только у него не такие прямые бархатные хвостики на верхушках, а большие мягкие метёлки.

— А пол какой чудной…

Пол был глинобитный, свежемазаный. Потом мы узнали, что глиняный пол не моют — его подметают веником. А ещё мы научились его мазать. Это надо делать несколько раз в год. Разводят водой глину до консистенции густой сметаны, добавляют свежего коровьего навоза (кизяка), хорошо перемешивают и этой массой тонким слоем покрывают пол (как паркет воском). Когда масса высыхает, пол долго не пылит и не пачкает одежду, даже если на него сесть.

Дом, в котором мы теперь жили, выглядел довольно странно: одноэтажный, длинный, с плоской крышей. С торцевой стороны были невысокое крыльцо и дверь в коридор, куда выходил десяток дверей, одна из них — наша. Назывался этот дом «барак». Барак был разделён на две части: в одной половине — комнаты, где жили семьи, в основном русские и украинцы, в другой — большое пустое помещение с двумя длинными лавками: место, где проходили собрания, оно называлось «красный уголок». Русские во время собраний сидели на лавках, киргизы — на полу, поджав ноги. Киргизы не любили сидеть на стуле: «Я не собака, чтобы на заду сидеть». В посёлке стояло всего два дома: наш барак и дом с черепичной крышей — контора. В здании конторы ещё была квартира управляющего отделением. В некотором отдалении стояло множество юрт: там жили киргизы — один из кочевых киргизских родов, «посаженных» на постоянное место. Бригадиром у них работал бывший глава рода по имени Сосонбай.

Чуть-чуть осмотревшись, мама сразу пошла в контору, а мне разрешила гулять, со строгим наказом далеко не отходить и к ней в контору не забегать. И ничего не бояться — всё страшное позади. Мама вернётся к вечеру, когда закончится рабочий день.

Барак я уже разглядела и пошла на улицу. Зрелище мне открылось поразительное: плоская, как ладонь, рыжая степь, а среди степи — два дома, россыпь юрт и совсем близко на юге — горы. Горы были высокие, какие-то хищные, с острыми снежными вершинами, с тёмно-синими и рыже-серыми крутыми склонами. Цвет склонов менялся в зависимости от положения солнца и, конечно, времени года. И ни одного деревца. Только вдоль арыка, пересекающего степь с юга (с гор) на север (к центральной усадьбе), — пирамидальные тополя.

Дорог в нашем понимании в степи нет — куда хочешь, туда и езжай. И только редкие автомашины идут строго слева вдоль арыка — так короче. И совсем не видно людей. Никого.

— Я ничего не боюсь. Мне не страшно. Я не боюсь, — уговаривала я сама себя.

Я не боялась, только почему-то было холодно спине и очень щекотно в животе.

Я медленно пошла к юртам. И вдруг меня окружила толпа ребятишек, чумазых, узкоглазых, черноволосых и очень горластых. Они что-то громко кричали, показывали на меня пальцами, хватали за платье. «Кыз, кыз бала, кыз бала», — начала различать я слова.

«Дразнятся». (Откуда я могла знать, что по-киргизски это всего лишь «девочка, маленькая девочка»?) Слегка защипало глаза. Но плакать нельзя — а вдруг придётся драться? («В драке всегда проигрывает тот, кто первым заплачет», — говорил мне папа.) Я сжала кулаки и набрала в грудь воздуха. И вдруг — гортанный возглас. Ребята — врассыпную. Рядом — верхом на рыжей лошадке — человек. Киргиз. Уважающий себя киргиз не ходит пешком. Он всегда на лошади.

Улыбается. «Ак бала, кант бала» (белый ребёнок, сахарная девочка). Поднял меня, посадил перед собой и отвёз к конторе — шагов, наверное, сорок. Поставил на землю и уехал к юртам.

Так, с его лёгкой руки, и звали меня потом киргизы: кант бала — сахарный ребёнок.

Солнце стояло уже довольно низко. Горы стали тёмно-фиолетовыми, а мамы всё не было.

В барак прошли люди; пригнали стадо коров; женщины с вёдрами куда-то ушли. Из степи мимо нашего дома важно проследовало несколько утиных стай. Утки завернули за дом и исчезли из виду.

Все были чем-то заняты. А мама всё не возвращалась.

К конторе подъехал знакомый киргиз, «кант бала!» — помахал мне рукой и вошёл внутрь.

Может быть, всё-таки нужно и мне пойти туда и поискать маму?

Из барака вышел очень красивый человек: улыбка во всё лицо, глаза синие-синие.

— Здравствуй, я Кравченко. Маму ждёшь? Она придёт после вечернего наряда. Иди пока домой. Я скажу, что ты её там ждёшь. — И ушёл в контору.

Странно. У мамы нет никаких нарядов, да и оба «знакомца» были одеты совсем обычно. И музыки не слышно. На маскарад не похоже. Очень странная вещь — здешний вечерний наряд.

Из труб в доме пошёл дым. Я открыла дверь в барак. В коридор из комнат доносились голоса, большинство дверей были приоткрыты, и вкусно пахло едой. Очень захотелось есть. Мы завтракали рано утром у Савелия и больше не ели. Опустив голову и не оглядываясь по сторонам, я прошла в нашу комнату. На столе, завёрнутые в тряпочку, лежали две привезённые утром лепёшки.

Мама, уходя на работу, сказала, что одну съедим вечером. Приоткрыв тряпочку, я понюхала лепёшку и слегка лизнула краешек. Очень захотелось откусить.

Стыдно есть в одиночку нашу общую еду. Заглянула в мешок с кукурузными початками. Откусить или отколупнуть зерно не получалось — очень твёрдо.

Там же есть тыква. Вкусная, сочная! Открываю другой мешок. Лежат. Большие, толстые и, вероятно, вкусные. Вот только вынуть тыкву из мешка не удаётся — тяжёлая очень. Пошире открыла мешок и вцепилась зубами в жёлтый бок. Зубы соскользнули. Наверное, надо ещё больше открыть рот, тогда получится. Увы. Тыква никак не откусывалась: зубы скользили по поверхности, оставляя на коре едва заметные следы.

Я не услышала, как вошла мама; я лежала на тыкве и пыталась её есть. «Господи. Господи, боже мой. Мой славный человечек, мой бедный, маленький голодный мышонок…» — прошелестело в воздухе.

Рядом стояла мама. Вот она здесь — моя мама. Она пришла, она дома, её никто никуда не увёз! У меня всё ещё есть мама, моя замечательная мама!

— Мамочка! — обхватив её руками, кричала я, захлёбываясь слезами. — Я не боялась, а все они ругали меня кыз бала, я не ела эти лепёшки, я их немножко лизала, и не отъедается тыква. И я не плакала… и я не трус… и я не жалуюсь… Вот…

Положив руку мне на голову, а другой слегка поглаживая по спине, мама улыбалась.

— Ну вот и славно. Сейчас мы что-нибудь придумаем, — прозвучал её спокойный голос. Мама, как всегда, улыбалась, но губы у неё почему-то дрожали. — Ты знаешь, оказывается, здесь нет магазинов — ближайший в Кара-Балты, и еды купить негде. И печку нам с тобой топить пока нечем, но у нас есть целых две лепёшки, и сейчас я разрежу эту тыкву, помоги-ка мне её вынуть. Ну что? Жив-жив, курилка?

— Жив-жив.

— Набрали воздуха, вздохнули, терпим. Всё хорошо.

— Здравствуйте вам в вашей хате! Купрановы мы, — и в комнату, вместе с нашей дневной знакомой, назвавшейся Федосьей Григорьевной, вошли её сыновья, дочь и невестки.

— Мы зараз[13].

Как-то быстро и почти бесшумно мешки с зерном оказались у стенки возле печки, в стену вбились несколько гвоздей, окошко затянулось беленькой занавеской, из двух верёвок, доски и гвоздей соорудилась полка, под полкой появился сундук, а у стола — лавка. Федосья Григорьевна, указав на самую молодую из женщин, сказала:

— Пока не обвыкнешь, Уляша будет тебе помогать. Она днём домой заходит и за дитём присмотрит. Да ты нас не бойся, все мы тут подмоченные.

В комнату по очереди заходили Пилипенко, Кравченко, пока не перебывали все. Видимо, мой отчаянный плач слышал весь барак. Вот тут я и узнала, что никто меня не ругал, а просто киргизские дети первый раз в жизни увидели девочку с такими светлыми волосами. Когда последней уходила Уляша, в комнате было тепло (кто-то затопил печь) и светло (кто-то принёс керосиновую лампу).

— Почивайте. Посуду себе оставьте — сгодится.

На столе осталась большая глиняная миска с дымящейся лапшой, миска с горячей мамалыгой — вкусной кашей из кукурузной муки, глечик (крынка) с молоком, плошка с солью, плошка с патокой, решето с яйцами и каравай хлеба. На сундуке лежала чистая ряднушка, а в углу стояли веник и кочерга. Кто, что и когда принёс, мы не заметили и так никогда и не узнали.

— Неча старое вспоминать, вот и весь сказ, — отвечали наши соседи.

Жизнь потекла спокойно. Мама уходила рано, возвращалась поздно. Мы обе многому научились: мама — управляться с лошадью (агроному не объехать все поля без транспорта), я — собирать кизяк и курай на топливо, лущить початки кукурузы и даже молоть муку на ручной мельнице, хотя вращать за ручку жёрнов было очень тяжело.

Вместе мы учились топить печку, варить мамалыгу, говорить по-киргизски и по-украински. Мама объясняла, что стыдно не знать язык народа, вместе с которым ты живёшь. Не хочешь учить их язык — значит, задаёшься. Мне это было совершенно понятно, а уж быть задавакой я никак не хотела. Вечером мы обменивались знаниями, которые получили за день: мама — от взрослых, я — от моих новых приятелей-киргизов, с которыми мы играли в альчики[14] ездили верхом (лошадь была в каждой юрте) и вообще гайкали[15] по окрестностям.

И трудно сказать, что было вкуснее — каймак[16] или варенец[17], которыми нас угощали, куда бы мы ни зашли.

И снова каждый вечер мама рассказывала мне очередную историю, связанную с прочитанным стихотворением из томика.

X. Великое чтение

 

Как-то получалось само собой, что Уляша вечерами стала оставаться у нас и слушала мамины рассказы. Мама понемногу читала мне стихи из своей хрестоматии и рассказывала всё, что знала и что было как-то связано с этими стихами.

Сколько же стихов, песен, рассказов, посвящённых, например, 1812 году, мы услышали в эти вечера!

Иногда стихотворение читалось несколько дней. Так, семьдесят две строчки из «Медного всадника», посвящённые городу, мы читали неделю. Мама рассказывала и об истории Петра I, и о флоте, и о войне со шведами, и о знаменитых архитекторах. Всё, что могла, мама мне рисовала.

Я до сих пор помню и люблю пушкинского «Полководца». Сколько вечеров, затаив дыхание, я слушала истории о постройке Зимнего дворца, Эрмитажа, рассказ о величайшей в мире картинной галерее и о том, что там можно увидеть!

О Великой французской революции, закончившейся монархией — появлением императора Наполеона I. (Может быть, это закон всех революций?) О его войнах, о нападении Франции на Россию, в возможность которого у нас никто не верил, потому что весь царский двор говорил по-французски. О Багратионе, Раевском и Денисе Давыдове, о Кутузове, о Бородинской битве, о московском пожаре и бесславной гибели наполеоновской армии в русских снегах, о взятии Парижа и истории слова «бистро» — памяти тех далёких лет.

А ещё я узнала об архитекторе Росси, перестроившем многие помещения Зимнего дворца и создавшем Галерею 1812 года, где висели портреты всех героев — участников Отечественной войны, написанные английским художником Доу.

И о восстании декабристов, и о том, что портреты осуждённых декабристов — героев 1812 года — были сняты, и там до сих пор пустые места, так как портреты уничтожены.

И о том, что там висит портрет Михаила Богдановича Барклая де Толли — талантливого русского полководца шотландского происхождения с французской фамилией, человека трагической судьбы. Он не был наёмником — род Барклаев жил в России около двухсот лет, — и он любил свою родину — Россию — не меньше, чем грузин Багратион или русский Денис Давыдов. И что единственным способом сохранить армию, собрать силы для последующего удара было организованное отступление. Но всем в стране было обидно, что наши отступают, и многие стали считать, что генерал Барклай де Толли — трус и предатель, тем более что и фамилия у него такая нерусская.

Царь снял Барклая и назначил вместо него великого полководца Михаила Кутузова. Принимая у де Толли командование, Кутузов поблагодарил его за очень правильные действия и просил не обижаться на глупые сплетни.

— И до сих пор, — говорила мама, — мы восхищаемся гением Кутузова, отступавшего и сдавшего Москву, чтобы спасти армию и разбить потом Наполеона, а про Барклая де Толли забываем. И называется это всё «историческая несправедливость».

Много позже, когда в учебниках нам велели замазывать чернилами портреты и фамилии Блюхера и Тухачевского, я вспоминала Барклая де Толли.

Тем временем наступила зима. Для детворы начались длинные зимние вечера, когда гулять допоздна уже нельзя. Однажды мама принесла с работы гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки». Книгу на время привёз откуда-то главный агроном Полиговой, и наконец подошла наша очередь читать.

Едва мама начала читать мне «Сорочинскую ярмарку», Уляша тихонько вышла из комнаты. Вернулась быстро. Мама читала, а наша крохотная комната заполнялась слушателями. Скоро она уже не вмещала желающих, и остальные стояли в открытых дверях.

Мама не прочла и половины, как нужно было укладывать меня спать. Наутро только и было разговоров, что про Гоголя и Хиврю.

В доме кроме нас жили семь семей по четыре-шесть человек, и, конечно, собраться у нашей двери все не могли. Да и в каждой семье были и другие дела, особенно сразу после работы. Освобождались часам к 9–10 вечера. Решили так: к половине десятого все собираются в красном уголке, лампу приносят по очереди, чтобы на керосин тратиться поровну, а мама приходит и читает всем Гоголя. Все, ну решительно все, даже старухи, хотели слушать.

Как позже мне объяснила мама, дело было не только в увлекательном чтении. Дело было в том, что большинство наших соседей были выходцами с Украины. Во время коллективизации все они как раскулаченные оказались в Киргизии. В этом и был смысл фразы «ты нас не бойся, все мы здесь подмоченные». Часть наших соседей попала в Киргизию прямо с Украины в 1929 году («мы — украинцы», — говорили они про себя), а часть были столыпинскими переселенцами, уехавшими с родины в новые места — в Казахстан и Южную Сибирь — ещё до революции («мы — хохлы», — назывались эти), но тоже теперь лишёнными всего и высланными сюда.

И началось великое чтение. В первый вечер пришли все русские, на следующий — несколько киргизов, а ещё через день пришли и все мужчины-киргизы.

Решили опять читать сначала. Мама читала фразу по-русски, а тракторист Кравченко переводил её на киргизский. И все слушатели вместе (с разницей на время перевода), ахали, затаивали дыхание и хохотали. Причём хохотали дважды: сначала киргизы вместе с русскими, потом, когда Кравченко, отсмеявшись, переводил, — русские вместе с киргизами. За зиму прочли сначала Гоголя, а потом «Полтаву» Пушкина.

А к концу зимы в гости к киргизам приехал манасчи.

Киргизский народный эпос «Манас» — это множество историй про героя Манаса и его подвиги. Они передавались изустно — письменности-то у киргизов в старину не было. Манасчи назывался человек, который знал «Манас» наизусть и пел его речитативом на несложную мелодию. И опять все вместе ахали, радовались и горевали.

Ну а чем же занималась я, пока мама для всех читала?

А было так. Чтобы освободить маме время для чтения и снять с неё часть домашних дел, соседи помогали нам по дому. Первый, кто возвращался с работы, вначале заходил ко мне, растапливал печку и ставил на плиту чайник. Иногда кто-нибудь заглядывал в комнату и подкидывал топливо, потому что мне открывать дверцу печки не разрешали. Если мама задерживалась в конторе, то чаще всего Уляша заваривала мамалыгу, так что почти всегда к маминому возвращению ужин был готов. Мы ели горячую мамалыгу, запивая чаем с молоком. Там пьют очень вкусный чай из вишнёвых листьев. Листья собирают осенью, когда они покраснеют; сушат и заваривают как чай. Пьют его с молоком — очень вкусно.

Пока все остальные были заняты домашними делами, мама читала мне и Уляше. Потом уходила читать всем. Уляша укладывала меня спать и сидела со мной до прихода мамы часа два. Для нас с Уляшей это были волшебные вечера. Во-первых, у нас чтение шло гораздо быстрее, чем у остальных. И мы, таинственно улыбаясь, никому не рассказывали, что же будет дальше. И очень этим гордились, особенно Уляша. Во-вторых, мы с Уляшей обсуждали прочитанное: а как он… а как ему… а как она… — и даже играли в «Майскую ночь» и другие повести, тем более что мама, читая повести, пела нам арии из опер по этим произведениям. В-третьих, Уляша пела мне прекрасные украинские песни. Она учила меня петь, как поют украинцы, — на два голоса. Вначале было трудно, я всё время сбивалась. И наконец получилось! А я научила Уляшулермонтовской колыбельной и «Слети к нам, тихий вечер» — и мы их тоже пели на два голоса: я вела («у тебя голосок тонкий»), а она вторила.

Как-то в разговоре обнаружилось, что Уляшасовсем никогда не ходила в школу и читать не умеет. Некоторые буквы знает, а складывать слова не может. Она умеет только печатными буквами расписываться, «а то зарплату не дадут». И я стала учить Уляшу читать. Все буквы выучились очень быстро, а потом мы пели слова. Я попросила маму написать на листе слова песни «Слети к нам, тихий вечер» печатными буквами. По этому «пособию» Уляша довольно быстро научилась читать.

Как-то Уляша распорола нашу котомку, выстирала её со щёлоком — и получился хороший кусок сурового полотна.

Пока мы разговаривали с ней и пели, она вышивала там гладью васильки. Синие васильки на светло-сером фоне выглядели необыкновенно красиво. Из этого вышло для меня очень нарядное платьице.

Ещё у Уляши нашёлся довольно большой кусок и несколько совсем маленьких кусочков белого материала, похожего на марлю, только очень плотного; назывался он «мата». На этих кусочках она учила меня делать мережку и вышивать крестиком. Пока я всё это осваивала, она расшила розочками большой кусок. И получилась настоящая, как у Уляши, украинская блузка!

Я была совершенно счастлива.

— Наденешь на Рождество, — сказала Уляша, — когда пойдём колядовать.

И стала учить меня колядкам — это такие песни с пожеланием добра хозяевам.

С маминой помощью мы склеили рождественскую звезду. И в праздники прошлись с Уляшей по всем семи комнатам.

С особенным удовольствием, стоя в дверях в украинской кофточке, я выпевала:

Щедрикведрик,

Дайте вареник,

Грудочку кашки,

Кильцековбаски…

И нам надавали много лепёшек и ещё чего-то вкусного.

А потом в бараке накрепко заперли входную дверь, завесили её рядном, чтоб не дуло, вытащили в коридор столы, занавесили окна в комнатах, чтобы не было видно с улицы, что происходит в доме, и все сели праздновать Рождество. Ели «украинский бешбармак» (на самом деле бешбармак — блюдо казахское, с лапшой, но у нас в бараке так называли густой суп из баранины с галушками), мамалыгу с патокой (сахара ни у кого не было, но изредка доставались сладкие отходы сахарного производства) и тёплые пирожки, которые называли «шанежки».

И ещё был концерт. Мама спела несколько рождественских гимнов, мы с Уляшей пели про тихий вечер, а потом Уляша взяла мамин сборник стихов и прочла (сама!) вслух и очень выразительно «Илью Муромца» Алексея Толстого (Уляша со знанием дела объявила:«Алексея Константиновича!») и «Деревенского сторожа» Николая Огарёва. И все громко хлопали Уляше, а она сказала, что у неё очень хороший учитель, и мне тоже хлопали.

Федосья Григорьевна сказала, что я «таке разумно дитё» и вообще «гарна дивчина», но «ще не вмие чулки плесть», то есть я ещё не умею вязать чулки.

Уляша обещала меня научить. Кравченки подарили мне пять спиц, а Пилипенки — два клубка шерсти, белый и чёрный.

Но научиться вязать в ту зиму я так и не успела.

 

 

XI. Тонкий лёд

 

В киргизских степях зимой почти не бывает снега, но морозы вполне приличные. В середине января случился сильный мороз, и вода в котловане, вырытом когда-то для добычи глины, покрылась льдом. Вначале замёрзли края, а потом и середина.

Котлован был километрах в двух от нашего посёлка, на полпути между верхним посёлком и конюшней центральной усадьбы. Когда появился лёд, котлован облепила ребятня с усадьбы, и конечно же, туда двинулась мелюзга с нашего посёлка.

Шли мы плотной кучкой. Впереди — заводила всех наших проказ, мальчик чуть старше меня со странным именем Сапкос — так киргизы произносят слово «совхоз». Именно так назвали Сосонбаевы своего сына. В конце 20-х — начале 30-х годов появилось много новых, нетрадиционных имён, произведённых от имён и фамилий вождей (Ленина, Сталина, Владлён), от слов политических лозунгов (Рэм — революция, электрификация, мир, Рим — революция, интернационал, мир) или просто отражавших стремления родителей (Артака — артиллерийская академия, Сапкос — совхоз).

Сапкос единственный из киргизских ребятишек прилично говорил по-русски, а так как его отец Сосонбай был главой рода, то и относились к нему соответственно — уважительно. На верхнем участке школьников не было. Школа была только на центральной усадьбе в пяти километрах от нашего посёлка, и, когда дети в семье должны были в восемь лет идти в школу, семью переводили работать на центральную усадьбу. К школе все так или иначе должны были русский знать, потому что преподавали там по-русски. Сейчас вся наша компания была 6–7 лет от роду и по-русски говорила весьма приблизительно.

У замёрзшего котлована уже собралось в тот день человек двадцать ребят — все значительно старше нас, явно школьники. Некоторое время мы стояли друг против друга — пять «верхних» шестилеток и десятка два «центральных» — от восьми до двенадцати.

— Вот и здорово, пришли испытатели! — закричал один из больших мальчиков. — Идите сюда!

Мы подошли.

— Вот ты, самая лёгонькая, умеешь кататься по льду? — это мне.

— Да, но у меня нет коньков. Раньше были «снегурочки», а теперь нет.

— А у нас ни у кого нет. Мы катаемся просто на ногах. Умеешь?

— Не знаю, попробую.

Спустилась на лёд, оттолкнулась, поехала. Даже лучше, чем на коньках!

— Попрыгай, лёд не трещит?

— Нет.

— Не прогибается?

— Нет.

— Айда, ребята! Только далеко от берега не отходите, а то провалимся.

С визгом и шумом все кинулись на лёд. Образовалась небольшая, но очень весёлая свалка. Потом все как-то разобрались и начали кататься по кругу. Было очень здорово. В азарте я начала отдаляться от берега. Там было просторнее и лёд глаже. Ко мне присоединились ещё несколько человек — кто поменьше ростом. Лёд не трещал, но чуть-чуть прогибался. Мы катались и во весь голос вопили: «Лёд прогибается, а он/она катается!» И вдруг, безо всякого треска, лёд подо мной проломился и я ушла под воду с головой. Хлебнув воды, я всё же вынырнула. Воды оказалось по подбородок, так что утонуть я не могла, но она была очень холодная и очень невкусная.

Старшие мальчишки быстро сориентировались: подвинули по льду ремень, велели мне очень крепко за него держаться и на счёт «три» подпрыгнуть как можно выше.

— Ты подпрыгнешь, мы дёрнем и вытащим тебя. Только держись за ремень.

Хотя и не с первой попытки, но меня вытащили.

— Беги домой изо всех сил. Всё время беги, не останавливайся, а то простудишься.

Ну я и помчалась. Два километра. А ребята остались кататься дальше.

Куда бежит человек, если он насквозь мокрый, если хлюпают ботинки, если мокрая одежда противно прилипла к телу, а из пальто идёт дождь? Вот вы куда побежали бы? Вот и я туда же — к маме.

Без стука я ворвалась в контору. В главной комнате мамы не было. Я в растерянности остановилась, и сразу из пальто натекла лужа — очень уж быстро капало на пол.

— Ты что тут делаешь? — раздался резкий окрик.

«Ох, детям же в контору ходить не положено», — мелькнула мысль, но двинуться с места я не могла.

— Ты зачем сюда пришла? Мама занята.

— Я… Я… Я совсем мокрая.

Управляющий побледнел.

— В котловане? Кто ещё?

— Я одна. Они там катаются.

— Трое к котловану! Намётом! — крикнул управляющий куда-то на улицу. — Взять верёвки, в случае чего — драть их всех. Нудольскую — домой!

И, завернув меня с головой в свою тут же сброшенную с плеч бекешу, подхватил на руки и выбежал. Открыв дверь своей квартиры (она была в том же доме, что и контора, только с другой стороны), он крикнул что-то в дверь и побежал дальше, уже к нашему бараку.

Пока примчалась мама с ключом, из свёртка порядочно накапало. Поставив мокрое мамино сокровище посреди комнаты, управляющий снял с меня бекешу и быстро ушёл. Мама ахнула.

— Мелочи жизни! — повторила я любимые мамины слова. — Лёд проломился, но я не утонула, там воды только по уши, — утешила я маму, не попадая зубом на зуб.

Не успела мама снять с меня всё мокрое, как вошла Нина Кузьминична, жена управляющего, и кинулась к печке — разжечь. Они в четыре руки растирали меня сначала очень вонючей водой, которая почему-то называлась водкой, а потом скипидаром — он пах вполне приятно. Напоили горячим чаем, велели смирно лежать под одеялом и ушли: Нина Кузьминична — домой, мама — в контору.

В те времена мама, у которой болел ребёнок, всё равно была обязана ходить на службу. Для отсутствия были только две уважительные причины — болезнь самого работника (со справкой от врача!) или его смерть. Ведь наша страна (как говорили и по радио, и в школе, и на собраниях), находясь во вражеском окружении, воплощала в жизнь вековую мечту человечества — строила социализм. А значит, все должны были работать несмотря ни на что. И всё, что этому мешало, называлось саботажем и вредительством. За это наказывали, и очень строго. За опоздание на пятнадцать минут человек мог угодить в тюрьму или в лагерь, чтобы, работая там, заслужить прощение общества. Видимо, поэтому так испугался управляющий. Ведь, если бы утонули дети, руководство обвинили бы во вредительстве.

К счастью, всё обошлось. Только я промокла и нахлебалась грязной воды до бульканья в животе. Говорят, всех самодеятельных конькобежцев дома выпороли. Так что мне повезло дважды. Меня и не драли вовсе, а только сильно тёрли.

Несколько дней я чихала, кашляла и сморкалась. Температура быстро спадала, и я предвкушала, как меня наконец выпустят на улицу. А уж чем заняться, мы с Сапкосом придумаем.

Всё, что случилось дальше, я не помню и знаю только по маминым рассказам.

На девятый-десятый день после того, как я нахлебалась воды из котлована, когда мама решила, что я уже совсем поправилась, я снова заболела. Дня два температура была 37,3°, я была вялая, хныкала и капризничала. Потом температура медленно, но упорно поползла вверх. Ртуть на градуснике перевалила сначала за отметку 38°, потом — за 39°. Три дня держалась 40°, я уже бредила, а температура снова поползла — 40,5°, 41°, 41,3° и замерла.

Мама была в совершеннейшем отчаянии: во всей округе не было ни одного детского врача, даже «взрослого» фельдшера не было! В Кара-Балты только ещё строились две больницы — взрослая и детская. А пока в кара-балтинской поликлинике принимали только взрослых. Везти меня туда двадцать километров по морозу, в неизвестность никто не решался. Оставалось ждать.

Просидев надо мной ночь, мама утром шла на работу.

Работа была довольно ответственной — мама готовила сложный проект. Сроки поджимали, вскоре директор и главный агроном завода-совхоза должны были ехать во Фрунзе этот проект защищать. Брать работу на дом не разрешалось… И отойти с рабочего места она могла не чаще, чем человек может пойти в туалет. Вот по дороге туда она и заходила в нашу комнату — посмотреть, как я. Приходила она и в обеденный перерыв — смерить температуру и попытаться хотя бы меня напоить.

Маме на время позволили взять в конторе два стула, которые на день приставляли к моей кровати, чтобы я не упала и не сбросила одеяло.

Больше недели я бредила, накормить меня не удавалось, я с трудом глотала несколько ложек компота. Температура уже третий день держалась 41,3°, и мама с ужасом ждала, что сегодня или завтра она опять начнёт подниматься. Утром приехал главный агроном Полиговой и обратился к маме с каким-то производственным вопросом. Мама не сразу поняла, о чём он спрашивает.

— Третий день сорок один и три, — ответила мама, — она уже неделю бредит.

Полиговой молча вышел и уехал на центральную усадьбу.

А к вечеру в нашу комнату вошёл доктор, очень похожий на доктора Чехова, только совсем старый. Он жил в Средней Азии почти всю жизнь, видел всё, но сейчас уже не практиковал, только изредка соглашаясь консультировать в кара-балтинской поликлинике в особенно сложных случаях.

— Здравствуйте, я доктор К., — назвал он известную всем фамилию. Мама раньше от многих, даже от киргизов, слышала: «Вот раньше здесь был К.». — Почему и как заболела? Поставьте ей градусник и рассказывайте.

Снял и повесил на гвоздь пальто. Вынул из саквояжа белоснежный, туго накрахмаленный халат, накинул его на спинку стула, придвинув тот к топившейся печке, вымыл руки и долго грел их над плитой.

Поглядывая на маму из-под седых бровей, ворчливо произнёс:

— Мамаши, как наседки, бросаются к ребёнку с порога и кудахчут. От матери к больному малышу должна идти волна тепла. Обычного тепла, не только душевного. Хорошо прогрейтесь, подходите с улыбкой — это тоже лекарство.

Мама вспомнила, как ФедосьяКупранова выгнала из нашей комнаты рыдающуюУляшу: «Гетьвидселя! Не вмерла же! Геть из хаты, не реви тута!»

Надев нагретый халат, доктор подошёл к кровати.

— Ну, как тут наша больная?

Откинул одеяло, сел рядом, говоря что-то тихое, ласковое. Нежно поглаживая моё тельце, он проворковал:

— А теперь глазки откроем.

И глаза открылись на несколько секунд.

— Вот и славно. Сейчас язычок посмотрим.

Пальцы обхватили нижнюю челюсть. Врач напрягся. Быстро ощупал челюсть, ещё раз пробежался по левой стороне. Лицо его свирепело по мере того, как он ощупывал нос, лоб. Подняв рубашонку, он ловко перевернул меня на живот, одновременно снимая её. Очень красивые руки с пальцами пианиста бережно обследовали голову, прошлись по просвечивающим рёбрышкам, погладили спинку.

— Это что? — бешеным шёпотом спросил врач, кивая на проступившие на коже белые полосы. — Я вас спрашиваю, мадам любящая мамаша: как это называется?

— Это? Подписка о неразглашении. Семь курганов. Врачу должно быть понятно, — ответила мама.

— Кричала громко? Плакала долго?

— Молча пыталась откусить палец. Сразу заснула, проспала семь часов. Не плакала. Вообще плачет редко.

— Она выкарабкается, если вы не убьёте её своей глупостью. Ну а теперь слушайте и запоминайте, как «Отче наш». Первое — у неё брюшной тиф. Температура продержится ещё четыре-пять дней, дальше — кризис. Второе — нельзя допустить дальнейшего подъёма температуры, иначе умрёт. Через каждые полчаса обёртывайте её в холодную мокрую простыню минуты на три. И слушайте дыхание. Пить — липовый отвар. Вот бутылка с отваром. Вот сухой липовый цвет на будущее. В питьё добавляйте мёд. Вот он. Начнёт кашлять — вот компрессная бумага. Тёплые компрессы, только через три-четыре дня после кризиса, — говорил врач, вынимая из саквояжа и ставя на стол бутылку и свёртки.

— Третье и самое главное. У неё сейчас кишечник — как мокрая папиросная бумага и так же легко может разорваться. Пока не минует кризис, поите насыщенным, не очень сладким компотом, процедив его через ткань. Если попадёт хотя бы одна плёнка от яблока — будет беда. И не более двух чайных ложек в один приём, не более одного стакана в сутки. Сейчас напишу график приёма пищи на ближайшие пять недель. И помните: до кризиса её жизнь — в руках Бога, а после кризиса — в ваших. Поправляться будет медленно. Через шесть недель после кризиса пища уже может быть обычной, но не раньше. Особенно опасной могут быть вторая и третья недели после кризиса: температура спадёт и появится аппетит, а есть можно очень понемногу. Будет просить пить. Не давайте ей самой в руки стакан с водой! Сделает быстро несколько крупных глотков и погибнет. Всё понятно?

Уложил халат в саквояж, оделся и пошёл к выходу. У дверей остановился. Мама, смущаясь, протянула ему деньги.

Он усмехнулся:

— Мне за визит уже заплачено.

Выйдя в коридор, взглянул на стоявших у наших дверей женщин и рявкнул:

— Не вздумайте, пока мать на работе, сунуть ребенку тёплый оладушек, булочку или ещё что-нибудь. Знаю я вас, сердобольных. Угробите этим девку, ясно? Все гостинцы только через мать, понятно? Хотя сейчас главное — мать подкормить, того гляди сама свалится. Кто-нибудь из вас поедет в воскресенье на базар в Кара-Балты? Зайдите в магазин у базара — туда привезли детские ночные горшки. Ей ещё долго будет нельзя в общий туалет бегать. Купите ей. Скажите там, что я велел купить для больной девочки горшок, — вам продадут.

И ушёл. На улице зафырчала машина. Директорский «газик» увёз доктора К. домой. Как говорили люди, вроде бы доктору К. совхоз отправил в оплату визита воз сена. Полиговой от всех попыток сказать спасибо только отмахивался.

 

 










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-10; просмотров: 225.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...