Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

II. Война с мышиным королём




Книга: Сахарный ребенок

 

 

Ольга Громова

Сахарный ребенок

История девочки из прошлого века, рассказанная Стеллой Нудольской

Стелле и Эрику. Я выполнила своё обещание.

О. Г.

 

Пролог

 

Не хотелось думать ни об уроках вообще, ни конкретно о немецком языке — так хороша была за окном подмосковная ранняя осень с ярким осенним солнышком, так манила в лес. Я вполуха слушала, как учительница объявляла результаты вчерашней контрольной. «Нудольская — три…» Ослышалась я, что ли? Класс недоумённо загудел, но под строгим взглядом нашей новой «немки» быстро затих. С первых парт изумлённо оглядывались на меня одноклассники: вторая тройка по немецкому за неделю. Все знали, что по-немецки я говорю почти так же свободно, как по-русски, и школьный диктант ну никак не могла написать на тройку.

А я вдруг всё поняла. И недавняя тройка по русскому за сочинение (учительница сказала, что я стала допускать стилистические ошибки и не раскрыла тему), и сегодняшняя уже не показались такими удивительными. Обидными — да, несправедливыми — конечно… Но в эту минуту мне стало ясно, что теперь, в последнем классе, эти тройки станут появляться неизбежно, как бы я ни старалась. И тогда у меня в конце года выйдут четвёрки по русскому и немецкому. И не видать мне ни золотой медали, ни даже серебряной, несмотря на все мои «пятёрочные» табели прошлых лет.

Я совсем перестала слушать урок. Я думала. Понятно, что четвёрки по русскому не избежать — тогда мне точно не дадут медаль. Можно получить медаль, даже имея две четвёрки за последний год, но не в том случае, если одна из них по русскому. Это закон. А похоже, так и будет. Обидно и неясно, почему вторым предметом стал именно мой любимый немецкий. Не математика, не физика… Может быть, потому, что наша новая классная руководительница преподаёт немецкий и, похоже, не очень-то хорошо его знает… а значит, ей не нравятся те, кто знает лучше неё? Или просто она в нашем посёлке недавно, ещё не своя вроде бы, и потому именно ей поручено выполнить чью-то «установку»?

Моя мама тоже преподаёт немецкий. В той же школе. Но ей старшие классы не дают, только с пятого по седьмой. Мы и живём при школе — в маленькой служебной квартире. Маме, конечно, тоже будет обидно за мой немецкий, но я точно знаю, что ни она, ни я сама спорить не станем. И объяснять ничего никому не будем. А одноклассники… ну что ж, поудивляются и привыкнут. В десятом классе у всех своих забот хватает.

Потом, когда-нибудь… когда станет можно… я расскажу свою историю хотя бы самым близким друзьям. Но это будет нескоро. Если вообще будет. А пока я могу вспоминать только молча.

I. Игра

 

Сегодня за ужином мы попали в волшебную страну эльфов и гномов, где, как всем известно, в кисельных берегах текут молочные реки. В глубоких тарелках с крутым ярким ягодным киселём и налитым по краям молоком нужно «пропружать», прокладывая русла для молочных речек в кисельных берегах. Если не торопиться и действовать аккуратно, в тарелке получится карта страны с озёрами, реками, ручьями и океаном вокруг. Мы долго возимся, а потом сравниваем, у кого лучше получилось: у меня, у мамы или у папы. Папа даже умудрился построить какую-то гору из киселя и уверяет, что именно из неё течёт вот эта молочная река. Пока мы рассматриваем картины в тарелках, гора расползается и получается мутное море. Мы с мамой смеёмся, а няня ворчит: «Ну, собрались младенцы — баловство одно».

— Ладно, Мосявка, — говорит папа, — доедаем быстро кисель и спать.

— А сказка будет?

— Будет тебе сказка. Сегодня моя очередь.

— А можно ты прямо сейчас начнёшь, чтобы знать, про что… а потом я пойду чистить зубы и умываться?

— Давным-давно…

— Когда и солнце было ярче, и вода мокрее?

— Господи, а это ты откуда взяла?

— Это Полюшка ей так сказки рассказывает, — улыбаясь, говорит мама.

Полюшка — это моя няня. И она, кстати, никогда не зовёт меня Мосявкой. Считает, что это собачья кличка, и ворчит, когда меня так зовут. Но папа её ворчания не боится.

— Не отвлекайте меня. Так вот… давным-давно жила-была в Москве семья: папа, мама, няня и совсем маленькая девочка. Папу звали… папой. Маму… Папа называл её Юленька, мамины старшие сёстры — Люськой, брат — Пунечкой.

— А брат — это дядя Лапа?

— Ну, например он, хотя в жизни-то его никто так не зовёт, только одна маленькая девочка. А вот девочку очень долго называли всякими разными словами, но никак не по имени… Потому что имени у неё не было.

— Это про меня сказка, да? А приключения будут?

— Будут-будут. Иди умывайся и ложись.

Мама обычно читает или рассказывает мне удивительные истории из жизни разных богов, героев, волшебников, да ещё на разных языках. А папа редко рассказывает «правильные» сказки, то есть народные или литературные, — чаще на ходу сочиняет. Я бегу умываться, предвкушая сказку про саму себя, потому что правдивую историю о том, как у меня не было имени и откуда оно взялось, я уже знаю.

По всем приметам родиться должен был мальчик, которого хотели назвать Генрихом. И вдруг раньше срока родилось нечто крошечное, весом без восьмушки пять фунтов[1] (так няня по старинке считала) и чуть больше сорока сантиметров в длину, и оказалось девочкой. Родители долго не могли решить, как же им назвать это неожиданное явление.

Пока не было кроватки, я спала в чемодане, стоявшем на большом стуле, а крышка его была привязана к спинке. Тогда меня называли Мосявка, Буба или как-нибудь ещё. И вот это создание должно было получить имя. Папе нравились одни имена, маме — другие, и спорили они без конца. Один из друзей семьи предложил:

— Назовите девочку Myccop — это по-турецки «звезда».

Но мама решила мусором дочку не называть. Спорили бы ещё долго, если бы через два месяца родителям не принесли строгую повестку о штрафе и официальное напоминание о том, что в стране существуют загсы, куда им и следует явиться зарегистрировать ребенка.

Пошли втроём: папа, мама и их друг Александр. Пока родители в коридоре у окна бурно спорили, как же будет называться это чудо, они передали ребёнка другу, чтоб подержал, покуда они что-то решат. Тот тихо зашёл в комнату (из которой полчаса назад выдворили родителей доспоривать в коридоре) и зарегистрировал ребёнка, благо и ребёнок, и документы были в руках у дяди Саши. С чувством выполненного долга он предложил родителям доспорить как-нибудь в другой раз, так как эту девочку зовут Стелла, что на латыни значит «Звезда».

Когда в доме появилась няня Поля, она придумала сокращение от имени Стелла — Эля. С тех пор близкие так меня и звали.

Лица папы я не помню. Зато помню карман его пальто. Если я запускала туда руку (почти до плеча), там всегда находилось что-нибудь вкусненькое. Помню большую тёплую руку, за которую я держалась, когда по выходным мы ходили гулять. И голос — очень низкий, бархатный. И вот папа рассказывает мне сказку. О том, как маленькая, но смелая девочка без имени спасает свою маму от злых разбойников и зарабатывает себе имя — Звёздочка.

И папа, и мама были очень музыкальны. Мама садилась вечерами за пианино, и они пели вдвоём. Было так славно. Очень я любила, когда они пели «Элегию» Массне. Конечно, я не знала, что такое элегия и кто такой Массне, и считала, что это одно такое длинное слово — «элегиямассне», — но и слово было красивое, и мелодия.

 

Родители оба работали, и работали много. Но когда они были дома, а я ещё не спала, казалось, что всё их время принадлежало мне. Ни разу я не слышала «отойди», «займись своими игрушками», «мне некогда», «поговорим потом». Сейчас мне кажется, что мы всё время играли.

Наряду с русским языком родители с самого раннего возраста говорили со мной по-немецки и по-французски. Поэтому я к трём годам одинаково понимала все три языка, а потом и говорила на них одинаково легко. И именно потому немецкие, французские и русские сказки и истории мне рассказывали на языке оригинала.

Мама очень хорошо рисовала и нередко во время рассказа набрасывала рисунок.

Мне часто приносили подарки: они всегда были завёрнуты в бумагу и завязаны верёвочкой, которую я должна была развязать сама.

Однажды папа принёс домой громадный свёрток. Поставил его на пол и серьёзно так сказал:

— Интересно, что там внутри? Развяжи его аккуратно и посмотри.

Сначала я проверила папин карман — там было маленькое краснобокое яблоко. Ну а потом обошла свёрток кругом. Длинный, выше меня, он стоял на полу и слегка покачивался. Надо было развязать все узлы и посмотреть…

— Ну, человечек, смелее!

Это были очень важные слова. Если мной бывали довольны, мне говорили «хороший человечек», а высшая похвала звучала как «хороший человек».

Понятие «хороший человек» включало многое.

Хороший человек всё делает сам.

Человек умеет и может сделать всё, сначала с чьей-то помощью, а потом — сам. Например, в три с половиной года человек одевается и умывается сам. А постарше — конечно же, и играет сам, потому что знает уже довольно много и из всех известных историй всегда может сочинить разные другие.

Хороший человек ничего не боится.

Страшно только тому, кто боится. Если ты ничего не боишься, то тебе и не страшно. И ты тогда смелый человек.

Хороший человек развязывает все узлы сам.

В жизни человека встречается много разных узлов, и он должен уметь развязывать эти узлы. Самое простое — разрезать, а нужно уметь развязать.

В детской на стенке были прибиты две верёвочки, на которых я училась развязывать и завязывать узлы — разные: и петельку, и бантик, и двойные. Папа научил меня вязать морской узел, потому что всё должно быть завязано крепко, но так, чтобы можно было легко развязать.

Ну что ж, узлы нужно развязывать, и я это умею делать сама.

Трудилась долго. И вот — бумага снята, на полу стоит КОНЬ! Серый в яблоках, хвост и грива светлые, седло и уздечка красные, и стремена — настоящие!

…Вот теперь «лихо вдену ногу в стремя, я казак лихой!» Ура! Седло поскрипывает, и конь скачет! Ура!

Конь по имени Серый надолго стал моей любимой игрушкой. Меняя шляпу с пером на серебряный картонный шлем, я из прекрасного принца превращалась в отважного витязя. Я освобождала принцессу, зарубив трёхглавого дракона, и билась с татарами, как ЕвпатийКоловрат. Подозреваю, что моё дневное превращение в очередного героя определялось историей, накануне рассказанной на ночь.

Гулять я тоже очень любила. На улице было много интересного: на бульваре гуляли люди, бегали собаки, чирикали всякие птицы — здесь мы гуляли с мамой, папой или няней. А во дворе, куда меня лет с четырёх отпускали и одну, можно было поиграть в мячик, попрыгать через скакалку, построить в песочнице замок, а иногда и немного подраться. Последнее было довольно увлекательным занятием, особенно после того как я научилась не проигрывать.

Однажды я появилась дома, ревущая во весь голос, с разбитым и распухшим носом. Из носа медленно капала кровь. Увидев очередную каплю, я взвывала. Папа посадил меня к себе на колено, закинул мне голову и, положив на переносицу мокрый носовой платок, спросил:

— Больно и обидно?

Плача, я кивнула.

— А знаешь, в драке всегда проигрывает тот, кто первым заплачет. Если не плакать, обязательно победишь.

Я судорожно вздохнула и снова заплакала.

— Никак не можешь не плакать? — Кивок. — А давай попробуем потерпеть, может, получится? Наберём воздуха и будем терпеть вместе. Начали… Глубокий вдох, терпим, выдох — у-у-ух!

И боль прошла, и плакать расхотелось.

— Ну, всё хорошо, человечек? Нужно, обязательно нужно уметь терпеть. Запомнишь?

Хороший человек умеет терпеть.

Оказалось, что терпеть не так уж сложно. Вместо того чтобы заплакать — набрать воздуха и подождать. Если не заревел сразу, то смешно реветь потом. И оказалось, что это очень помогает драться. Можно «драть» даже Борьку, которому уже целых шесть лет и который обзывается «маменькина дочка».

Игрушек у меня, конечно, было много. Во-первых, несколько наборов кубиков с азбукой. Были кубики, из которых собирались картины. А были и старинные, в которые играла ещё моя мама, тематические наборы кубиков: коробка «Африка» — с изображениями пустыни, саванны, баобабов, крокодилов, носорогов, сфинксов, негров, зебр, жирафов, египетских пирамид, Нила; коробка «Америка» — индейцы, бизоны, пироги, вигвамы, негры в цепях на плантациях; коробка «Азия» — китайцы, японцы, индусы, пагоды, кобры, мангусты, слоны, обезьяны; коробка «Австралия» — кенгуру, собаки динго, муравьеды, аборигены. Картинки были яркими и очень выразительными. На стенах в доме висели две карты: политическая карта мира — в большой комнате и громадная карта двух полушарий — в детской. Вторая висела так низко, что мне было видно всё, что там нарисовано. Карту можно было снять и положить на пол.

Любимая наша игра — «Где кто живёт». Мы все ложились на пол вокруг карты мира и расставляли на ней, например по Африке, кубики с африканскими картинками. Попутно мне рассказывали разные истории об обычаях, о населении, о климате, о путешественниках, об истории этих стран.

На ходу придумывались новые игры: сделанные из бумаги кораблики приплывали к Берегу Слоновой Кости, захватывали негров, везли их через океан и продавали на невольничьем рынке в Америке, где Линкольн негров освобождал. Все игры заканчивались победой добра над злом.

В выходной, накрывая большой овальный стол к обеду, мы играли в Круглый стол короля Артура и его доблестных рыцарей. Ну и, конечно, доблестный Ланселот — я — не мог за обедом капризничать, чавкать или плохо справляться с ножом и вилкой.

Много играли в стихи. Если со мной гуляла мама, то в её памяти всегда находилось какое-нибудь красивое стихотворение про то, что мы видели: птиц, собак, траву, деревья, грозу, дождь, весну, лето, осень, зиму — практически про всё. Стихи были красивые и легко запоминались. Позже мы играли — кто первый вспомнит стихи про то, что мы видим.

Иногда все вместе играли во времена года. Например, в «Осень», читая по очереди строчки из стихов про осень. Играли на равных: я помнила к тому времени много стихов, а родители никогда не читали те, которые были уже известны мне.

Вообще стихов мы читали много. Любимые стихотворные сказки перечитывались столько раз, что я успевала выучить их наизусть. Потом мы рассказывали эти стихи и сказки друг другу: мама мне — одну строчку, я ей — следующую.

Но самая лучшая игра начиналась, когда в Москву приезжал дядя Лапа! Мамин брат жил в то время в городе Горьком и изредка бывал в столице в командировках. Это был большой праздник.

Во-первых, дядя Лапа всегда привозил мне шоколадную бомбу. Так назывался шоколадный шар, полый внутри. Бомбы бывали разные: от маленьких, с ладошку, до больших, величиной с детский мячик. Сверху они были обёрнуты золотой или серебряной бумагой, а внутри всегда обнаруживалась какая-нибудь игрушка. Негритёнок Том — одна из моих самых любимых игрушек — появился как раз из большой шоколадной бомбы. Это была целлулоидная[2] куколка величиной с ладошку. У него поворачивались голова, руки и ноги.

Во-вторых, с дядиным приездом всё в доме становилось вверх ногами. Из стола и стульев строились крепости, фрегаты, караваны верблюдов и вообще всё, что было нужно. Мы открывали Америку, шли через пустыню за сокровищами, штурмовали Бастилию и на её обломках пели по-французски «Марсельезу».

Очень важной частью жизни были книги. Великое множество. На моих полках стояли тома «Жизни животных» Брема с великолепными картинками, альбомы с рисунками как существующих животных, так и доисторических, и много альбомов с репродукциями картин русских и европейских художников. Рассматривать картинки было очень интересно, хотя сама прочесть подписи я ещё не умела.

Домой выписывали детские журналы и покупали много книг. Каждую новую книжку читали все вместе вслух. После ужина садились за круглый стол, а читала всегда мама. Читала артистически!

Мне всегда было очень обидно, что днём я не могу прочесть ничего сама — нужно ждать, когда освободится няня. Однажды, от великой досады, я взяла сказки Пушкина, которые уже знала наизусть, открыла сказку на странице, где была картинка «Три девицы под окном», поставила книгу на стол и начала выкладывать из кубиков буквы в том порядке, что в книге. Строчка заняла весь стол. Я не помню, что там получилось, зато помню, какой я устроила грандиозный рёв, когда няня велела перед обедом всё убрать. Как я научилась читать, не помню, но в августе 1935-го, когда мне исполнилось четыре года, я читала уверенно, хотя и не очень бегло.

Среди множества полученных в тот день рождения подарков была большая толстая книга в синем тиснёном коленкоровом переплёте, на котором серебром было выведено: «Волшебные сказки». Большинство сказок мне было знакомо по названиям — мама рассказывала. Но теперь я могла прочесть их сама! На следующий день няня надолго ушла из дому, а я принялась читать сказку «Рике-хохолок». Прочитала почти две страницы, когда мне встретилось странное слово «её». Я никогда даже не слышала слова «её» и не знала, что это значит. Если бы я прочла предложение до конца, я, вероятно, сообразила бы, что оно означает, но сработало «табу»: нельзя что-то пропускать и браться за другое дело, не доведя первое до конца. И я застряла. Сначала я думала и вспоминала, что же это такое, потом всё-таки поплакала. Рассердившись на книгу и на это слово, я послюнила палец и стёрла его. Получилась дырка. Мрачная, я уселась под стол и стала ждать взрослых. Открытая книга с дыркой на странице лежала рядом.

Первой вернулась няня. Рассказав ей об этом книжном безобразии, я услышала в ответ: «Если рядом стоят две буквы „е“ и слово не получается, это значит, что одна из них „ё“. Попробуй». Ну и, конечно, всё получилось! Утешившись и даже забыв, что дырка на странице — это безобразие (а мама потом так и сказала: «Безобразие! Книжка же не виновата, что ты чего-то не знаешь. Люди делали, а ты испортила»), я уселась дочитывать сказку. Хотя должна признаться, что волшебные сказки из этой книги были менее интересны, чем мамины. И уж, конечно, мамина фея из «Золушки» была лучшей волшебницей, чем книжная. Мамина фея делала карету, лошадей, кучера и слуг из ничего, только взмахом палочки, а книжная — из тыквы, мышей и крысы, что, конечно, проще.

Очень я гордилась тем, что теперь могу прочитать сама всё, что хочется. Больше всего мне нравилось читать подписи под репродукциями картин в альбомах, хотя половину слов там я не понимала. И ещё я любила читать крохотные книжки-малютки со стихами и короткими историями.

Когда я стала постарше, у меня появилась ещё одна любимая игра, в которую я играла без родителей днём. Цель — переделать реальную или сказочную историю, спасти героя, чтобы конец был счастливым. На помощь призывались все известные мне исторические и сказочные персонажи, о которых раньше рассказывали мне родители. Я придумывала, как всё это сделать, а вечером, выслушав меня, папа давал советы, указывая на слабые места плана.

Например: нужно спасти Жанну д’Арк от казни.

Папа помогает понять обстановку: вот на карте Франция, вот город Руан, наступать лучше со всех четырёх сторон. Французов на помощь лучше не звать: они все верят, что Жанна — колдунья.

Днём я всё придумываю, вечером — «военный совет». По моему плану наступают со своими армиями с юга Спартак, с запада — король Артур и его доблестные рыцари, с севера — Александр Невский, с востока — Дмитрий Донской с тремя богатырями и своей дружиной.

Папа: «Толково. Учти только, что три богатыря живут в Киеве, а у Донского будет длинный путь, а ещё впереди у него будут горы. И нужно рассчитать, как узнать заранее день казни и как сообщить всем участникам».

К следующему вечеру появляется план: когда Жанне в подвале инквизиции будут выносить приговор, его услышат мыши и расскажут вестникам: в Англию полетит ворон, в Новгород — сокол, в Рим стрелу с сообщением пошлёт Амур, а до Москвы сообщение, как по телеграфу, передадут друг другу сороки. А путь через горы будет успешным, если позвать Суворова. Доказательством служил альбом, развёрнутый на картине «Переход Суворова через Альпы». А если все участники похода возьмут с собой санки, то с такой высокой горы, раскатившись, можно доехать до самого Руана, причём очень быстро. Трудно только с переброской дружины Невского: ковров-самолётов мало и на всех не хватает.

Тогда советует мама: «Нужно позвать Пегасов. Их-то уж точно хватит, ведь у каждого поэта свой Пегас, а сколько поэтов во всём мире!»

Так мы спасли Жанну, а потом она сражалась на Чудском озере и участвовала в Куликовской битве.

А когда Синдбад-Мореход доплыл до скалы, к которой был прикован Прометей, то граф Нобиле посадил в свой дирижабль Робина Гуда и пронёсся по воздуху прямо к Прометею. Робин Гуд из своего лука убил орла, они отвязали Прометея от скалы и все вместе на дирижабле полетели открывать Северный полюс.

И вот уже опять вечер. Няня укладывает меня в постель, рядом садится мама. И начинается очередное волшебство: мама рассказывает вечернюю сказку и в заключение тихонько поёт «Ходит дрёма возле дома, ходит сон близ окон». Я засыпаю.

Завтра будет утро и опять будет счастье.

II. Война с мышиным королём

 

Проснувшись однажды утром, я увидела маму и няню, зашивающих животы моим плюшевым игрушкам — тигру и медведю. Мама сказала, что ночью была война между игрушками и Мышиным королём, тигрёнок и мишка пострадали, вот они их и лечат. Война, видимо, была очень жестокая, потому что в большой комнате все книги и вещи вперемешку валялись на полу.

— А где папа? — спросила я.

— Срочно уехал в Горький, — ответила мама. Видно, ей было очень горько, и этот город первым пришёл ей на ум. В эту ночь, с 13 на 14 февраля 1936 года, арестовали и увезли папу. Мне шёл тогда пятый год.

Самого ареста и обыска я не помню: я крепко спала, не проснулась, даже когда меня вынули из кроватки, чтобы обыскать и её. Как потом рассказывала мама, я открыла глаза, увидев военных, продекламировала: «Есть у нас красный флаг, он на палке белой; понесёт его в руках тот, кто самый смелый» (стихи из последнего «Мурзилки») — и тут же заснула.

 

Жизнь продолжалась. Вроде бы всё было по-прежнему, но мама перешла на какую-то другую работу (из Наркомата сельского хозяйства её уволили на следующий же день после ареста мужа), и, видимо, денег в доме стало гораздо меньше. Пропали конфеты, фрукты, и вообще «вкусненькое» появлялось крайне редко. Соседи из другой, коммунальной квартиры делали вид, что нас не замечают. Однажды сосед N предложил маме обменять нашу большую квартиру на его маленькую комнату, но мама отказалась. Вскоре по заявлению N пришла комиссия, чтобы «изъять» у нашей семьи «излишки площади». Мама была на работе, дома — только мы с няней.

Чтобы чем-то меня занять, няня дала мне два маленьких яблока и выставила на лестницу. Там было пусто. И скучно. Есть яблоки не стоило: я знала, что одно мне няня даст после обеда сегодня, а второе — завтра. Видимо, яблоки мне дали, чтобы отвлечь от взрослого разговора в квартире. Не очень-то я и хотела их слушать! Дверь отворилась, и на площадку вышел человек. Сделав несколько шагов, он посмотрел на меня:

— А ты что тут делаешь?

— Стою. И держу два яблока.

— Может быть, угостишь меня, а то мне тоже скучно тут стоять?

Я с готовностью протянула ему оба яблока — на выбор. Усмехнувшись, он взял оба, и они утонули в его большой руке. Яблок было ужасно жалко, но как отобрать их назад? Мы немножко поговорили про то, кого как зовут; я узнала, что он работает архитектором, то есть придумывает, какие дома нужно строить, и сообщила, что я тоже люблю придумывать разные истории. И тут я сообразила, как вернуть эти два яблока.

— Давайте поменяемся: вы отдадите мне эти два маленьких яблока, а я принесу вам одно большое.

— Хорошо, — согласился он и протянул мне яблоки.

Я не спеша вошла в квартиру, но, едва дверь закрылась, стремглав бросилась в детскую. Засунув яблоки подальше под подушку, чинно вышла обратно, держа руки за спиной. Скромно опустив глаза, я проговорила:

— Я отдам вам большое яблоко, когда сама вырасту большая, ладно?

— Договорились, — рассмеялся мой собеседник. — А не хочешь леденцов?

— Спасибо, хочу. Раньше, когда папа приходил с работы, у него всегда в кармане были яблоки или конфеты. А сейчас нету ни папы, ни конфет. Он очень далеко уехал и вернётся очень нескоро. Я уже большая буду. Но мы с мамой решили, что мы всё равно его будем ждать. Вот и ждём.

Комиссия, захватив моего собеседника, удалилась. Заключение районного архитектора гласило: «Поскольку семья проживает в одной комнате, разделённой фанерными перегородками на несколько помещений, излишки площади изъятию не подлежат». Действительно, наша квартира в прошлом была, видимо, большим залом с тремя окнами и балконом. Фанерные, оклеенные обоями перегородки превратили его в спальню родителей, гостиную, детскую и комнатку без окон, где спала няня.

Квартиру у нас не отобрали и вроде бы оставили нас в покое. Тогда мы не знали, что обозлённый сосед начал писать на маму доносы во все мыслимые инстанции.

Летом тридцать шестого года пришла открытка от папы, внизу он крупными буквами написал мне, что уехал очень далеко и писать будет редко, а когда заработает много денег, вернётся и купит мне много игрушек. Открытка была испачкана углём (отец выбросил её из окна вагона возле Иркутска в надежде, что кто-то подберёт и опустит в ящик), весь текст был написан микроскопическими буквами, и между прочим там сообщалось: «Нас везут на Колыму». Но на всё это я не обратила внимания. Главное я поняла: папа когда-нибудь вернётся.

Мама, как всегда, играла со мной во все наши игры, пела мне. Но в доме стало тихо: перестали приходить гости, замолчал телефон. Во дворе «приличные» дети перестали со мной водиться, зато дворовые мальчишки больше не дразнили меня, не дрались, а брали с собой играть в казаков-разбойников, лапту, чижа и даже не ругались, когда я била палкой мимо чижа.

А вечерами мама по-прежнему рассказывала мне истории — уже не сказочные, а настоящие. Про отважных капитанов, верных присяге и стоявших на мостике, когда их корабли уходили под воду, не спуская флага. Про Жанну д'Арк, сожжённую на костре, про Коперника и Галилея. Про декабристов и их жён. Про моих прапрадедов, бывших со времён Петра I артиллерийскими офицерами, про прапрабабушек — фрейлин Её Императорского Величества. Про честь и мужество, верность долгу и Родине.

Вскоре мама совсем перестала говорить со мной по-русски, а перешла на немецкий и французский. Один день мы говорили на немецком, другой — на французском. По-русски — только с няней. Няня не обижалась, только изредка крестила нас и шептала: «Сохрани вас Господь».

Мама стала спать в моей комнате. Мы научились спать вдвоём на одной кровати, «валетиком», чтобы не мешать друг другу. Это тоже была интересная игра. Ведь квартира большая, и совсем не обязательно спать вдвоём на самой узкой и самой жёсткой кровати. Но мы играли, что мы декабристки, мы приехали в Сибирь, на рудники, а там нет мягких постелей.

Так прошёл целый год.

Весной тридцать седьмого года няня на всё лето увезла меня к себе в деревню. Мне сказали, что если маме придётся надолго уехать работать куда-то очень далеко, то я поживу у няни в Дубёнках. Я не возражала.

Но в начале июня мама приехала за мной — мы с ней должны были срочно отправиться из Москвы далеко-далеко, в Среднюю Азию, и билеты уже были куплены. Няня твёрдо сказала: «В Москву вместе поедем. Помогу собраться и провожу. Я знаю, что нужно взять с собой. У нас из деревни в двадцать девятом многие уехали не по своей воле. Выжили те, кто правильно собрался».

Дни перед отъездом были заполнены до предела. Няня купила много столовой клеёнки на тканевой основе. Из неё сшили мешок, в котором я легко помещалась. Мама отказалась от такого же мешка для себя. Тогда няня сшила ещё и большой квадрат из клеёнки, такой, что мы обе могли лежать на ней и ею же накрываться.

Няня доказывала маме, что взять это всё совершенно необходимо: клеёнка спасёт нас от сырости, а если что — её легко будет продать или обменять. Вещей должно быть столько, чтобы их можно было легко нести. Поэтому в чемодане, который будет с нами в вагоне, должно быть только самое необходимое. Остальные вещи нужно сдать в багаж; потом в любом месте по багажной квитанции их можно будет переадресовать, когда станет известно точное место нашей ссылки.

Незадолго до этого у мамы в НКВД[3] отобрали паспорт и дали на руки бумажку, по которой «поименованные ниже» мама и я в трёхдневный срок «высылаются из Москвы в Киргизскую ССР в город Токмак-Каганович Калининского района». Маму предупредили, что к концу третьих суток за нами придут, опечатают квартиру, а нас отправят по этапу к месту ссылки. Мама попросила разрешения уехать одной, оставив меня в деревне. Но этого делать не разрешили, так как по приказу высылали обеих.

Мама сказала, что за трое суток не успеет съездить и привезти меня, и просила отсрочить дату выезда. Официально этого тоже нельзя было сделать, но офицер, ведший мамино дело, посоветовал:

— Купите на свои деньги в кассе предварительной продажи билет к месту ссылки, таким образом дата отъезда отодвинется на две недели. За дочерью пока не ездите. Билет предъявите, когда за вами придут. При наличии билета вам разрешат отодвинуть срок выезда. Ну, и государству экономия — не нужно тратиться на вашу перевозку.

Так и получилось.

Для мамы это был удобный повод избежать отправки по этапу, то есть в тюремных вагонах. Билет был взят до города Фрунзе[4], чтобы там решили, куда нас направить дальше, потому что выяснилось, что город Токмак находился в одном месте, Калининское — в другом, а города Каганович тогда ещё не было вовсе.

Так летом 1937 года мы с мамой отбыли в ссылку.

Один большой чемодан мы сдали в багаж, а второй, поменьше, взяли в купе. Ехали в мягком вагоне, со всеми возможными удобствами, — и в этом был весь мамин характер.

Пожалуй, в этом поезде Москва — Фрунзе и кончилось моё обыкновенное детство. Начиналась какая-то совсем другая игра.

III. Уже не игра

 

Приехав во Фрунзе, мы пошли получать назначение к месту ссылки. Войдя в большое здание, мама оставила меня с чемоданом в вестибюле и зашла в какую-то дверь. Вернулась довольно быстро, бледная. Выглядела она необычно: голова высоко вскинута, глаза прищурены, а плотно сжатые губы кривит брезгливая, презрительная усмешка.

Опустившись на лавку рядом, взъерошила мне волосы и, глубоко вздохнув, тихо и очень властно сказала:

— Сейчас за нами придут. Будет противно и страшно. Молчи, не плачь, не бойся и не задавай никаких вопросов. — И, улыбнувшись мне, спросила: — Жив-жив, курилка?

— Жив-жив! — ответила я и невольно распрямила плечи, вздёрнув подбородок.

К нам подходили двое военных.

— Конвой, — тихо шепнула мама, — помни, что я сказала.

— Быстро, пошли, — раздалось рядом. Мама подхватила чемодан, взяла меня за руку, и мы вышли.

— Быстрей, быстрей! — покрикивали солдаты.

Мама не умела бегать. В детстве она перенесла костный туберкулёз, и теперь левая нога её была короче правой и тазобедренный сустав не сгибался. В ортопедической обуви хромота была мало заметна, но бежать она не могла. Ругаясь, конвоир схватил меня за руку и бегом поволок за собой. И мама, нелепо подпрыгивая, побежала.

Я изо всех сил старалась не заплакать, ноги у меня заплетались, и, падая, я повисала на этой проклятой руке. Рука дёргала меня вверх, и я бежала снова. Вдруг что-то случилось — стало горячо внутри и легко: «Придёт время, и я откушу эту ненавистную руку». И больше я ни разу не споткнулась.

Нас запихнули на станции в вонючий товарный вагон, загруженный мешками и ящиками, закрыли и заперли дверь, и поезд пошёл. Никого больше в вагоне не оказалось.

Мама посадила меня на ящик, устроилась рядом, прижав к себе. Меня била крупная дрожь.

— Ну, поехали, — и мама тихонько запела мне весёлую французскую песенку. А потом мы пели вместе песню про разбойников.

Носилки не простые —

Из ружей сложены,

А поперёк стальные

Мечи положены,

— пела я, представляя стальной меч в своих руках.

Ярость — мощное чувство, помогающее выстоять.

 

Ехали несколько часов, потом нас, ящики и мешки перегрузили в крытую машину и повезли дальше.

— Мама, почему? — прошептала я.

— Сначала я ответила начальнику во Фрунзе так, как считала нужным, а потом задала ему лишние вопросы. Никогда и никому не задавай вопросов. Здесь вопрос может стоить жизни. Спрашивай только у меня, когда никто не слышит.

Я запомнила.

Нас привезли в ещё не действующий, строящийся лагерь, где собрали жён и детей «врагов народа». Были, как и положено, колючая проволока, вышки, часовые на них.

На территории — ряды строящихся бараков и несколько готовых, пустых. В них не живут — это рабочая зона.

Жилая зона — что-то вроде очень длинного сплетённого из прутьев сарая без одной стены. Сооружение напоминало букву «П» с очень длинной перекладиной, обращённую открытой стороной к вышкам с часовыми. Внутри этого загона с крышей и размещались люди вроде нас — женщины и дети.

Это печальное место в долине было укрыто от посторонних глаз естественными преградами. С юга долину прикрывали отроги Киргизского хребта, а с севера плавным полукругом охватывали лагерь семь древних курганов, одинаковые по высоте, длине и расстоянию между собой. Так что из степи, где были дороги и сёла, виднелись только курганы, а за ними — горы.

Нас привезли последними, и все места — под навесом в углах и у стен, где теплее, — были заняты. Вдоль всего плетня на чемоданах и узлах сидели человек тридцать детей. Дети молчали, опустив глаза; казалось, они боялись даже дышать.

Мы разместились в середине, на юру, открытом всем ветрам.

— Неплохая гостиница, могло быть хуже, и вид отсюда прелестный. Как вы считаете, мадемуазель? — улыбнулась мне мама. — В котором часу здесь подают ужин? — осведомилась мама у молоденького конвоира.

Тот оторопело глядел на улыбающуюся маму.

— Услышите било — идите к конторе, посуду берите свою, — и пошёл.

— Мне нужна лопата, — бросила мама ему вслед.

Вскоре совершенно обалдевший паренёк вернулся с лопатой.

— Не положено, — пробормотал он, протягивая маме инструмент.

— Ну и правильно, — согласилась мама, — я только размечу, а ты копай. — И быстро очертила большой прямоугольник. — Копай на три штыка.

— Могилу? — ахнул солдатик.

— Вот чудак, — рассмеялась мама. — Погляди: к утру с гор подует холодный ветер, а напротив нашего места — щель между курганами. На таком сквозняке ребёнок простудится насмерть; нужно закопаться в землю — ветер пройдёт над нами.

— Женщина, — с уважением в голосе протянул парень, — а бабы только воют. Меня-то и послали, чтоб никуда не бёгла и не голосила, все вы так по первости. — И, взяв лопату, начал вырезать куски дёрна.

Видимо, ещё недавно здесь была густая трава, но теперь сверху всё было вытоптано, а корни остались. Он резал и выкидывал куски, а мы плотно укладывали их в два ряда по краям. Чем выше получится борт, тем меньше копать в глубину, объяснила мне мама.

Сняли верхний слой. Вместе с бортиком углубление было сантиметров тридцать. Мелко. Но тут послышались три удара, как будто звонил глухой колокол.

— Било. По рельсе колотят. Я пойду, работа кончилась — хватятся, — сказал конвоир.

Несколькими сильными ударами он прорезал землю по краям, вгоняя лопату на целый штык.

— Дальше вы уж сами как-нибудь.

И взяв лопату, ушёл. Больше мы его никогда не видели.

Пришли с работы матери. Все заговорили, зашумели, заплакали. Раздались звуки била. Все встали и куда-то пошли с мисками в руках, мы пошли с ними.

Утром мама вместе со всеми ушла на работу.

Женщины делали саман. В Киргизии это самый расхожий строительный материал — необожжённый кирпич из смеси глины, мелко рубленной соломы и воды. Готовят его очень просто: в яму сыплют глину, солому, наливают воду и смешивают всё ногами — ходят по колено в этой массе долго, несколько часов. В обычной жизни это делают сначала лошади, а потом «до кондиции» уже более ровную массу доводят женщины. Когда масса готова, её отвозят на сушильную площадку, где ею набивают смоченные водой деревянные формы, потом формы снимают, и саманные кирпичи сохнут на солнце.

Мама сначала возила в тачке глину, но из-за хромоты всё выходило у неё очень медленно, поэтому её поставили стругать доски и делать из них формы.

Мама была удивительным человеком: всегда спокойная, приветливая, очень доброжелательная, но без малейшего намёка на фамильярность. За всю свою жизнь (а умерла мама в семьдесят два года) я ни разу не слышала, чтобы она повысила голос, и никогда не видела слёз у неё на глазах. И когда, много позже, я встречала в книгах штампы типа «несгибаемая воля», «стальная выдержка», «железный характер», я твёрдо знала, что это как раз про неё.

Наша память избирательна. И в нашей лагерной жизни, и позже я помню только хороших людей — тех, кто хорошо к нам относился, кто нам помогал. Наверное, были и другие, но я их почти совсем не помню. Совершенно не помню я бытовую жизнь в лагере. Что мы там ели, общались ли мы, дети, друг с другом, играли ли вместе? И ни одного лица не помню, кроме маминого. Помню лишь несколько чётких эпизодов.

Начинаем устраиваться на ночь. Обеим первый раз в жизни придётся спать в яме, на голой земле. Мама шутит: вместо постельных принадлежностей у нас только багажная квитанция. Со смехом решаем, что на всякий случай её нужно сохранить как реликвию.

В оставшемся у нас чемодане, кроме предметов гигиены, были пара полотенец, смена белья, мамина толстая зимняя юбка, моё шерстяное платьице, два лыжных костюма — мой и папин, два летних пальто — моё и мамино. Все носильные вещи лежали в мешке, сшитом по моему росту из клеёнки. И ещё на дне чемодана поместился тот большой квадрат из столовой клеёнки, что сшила няня.

Мелкие вещи мы завернули в полотенце — получилась «подушка». Большую клеёнку мама положила одной частью на дно ямы. Аккуратно распоров по шву юбку, развернула её и тоже расстелила на дне. Мы надели лыжные костюмы, меня мама запихнула в клеёнчатый мешок, уложила в яму, легла рядом и закрылась второй частью клеёнки как одеялом. Обняв меня, мама тихонько стала рассказывать знакомую сказку с того места, как ласточка унесла Дюймовочку в дальние страны. Я слушала, как там тепло, как всё красиво, какие прекрасные эльфы летают, и крепко заснула.

Следующие несколько дней — вероятно, не меньше недели — я была настолько занята, что просто ни на что не обращала внимания. Я строила наш дом. Нужно было ещё сантиметров на тридцать углубить наше жилище. И я упорно целый день разрыхляла дно прямоугольной ямы, двигаясь от одного узкого края до другого. У меня были вполне приличные «инструменты», которые после первого дня работы принесла мама: заточенная палочка из саксаула (очень твёрдое дерево!) величиной с карандаш и чурбачок немного длиннее вместо молотка. Если забивать палку в землю, отступив сантиметра на два от канавки, которую вырубала мама на дне у одного края ямы, то земля отваливалась. И так ряд за рядом, пока не дойдёшь до конца.

Вечером, возвращаясь с работы, мама выгребала землю, вырезала новую канавку, в которую и падала утром земля. Позже появился большой и длинный гвоздь. Он легко пробивал землю, а потом, если его покачать, легко вытаскивался. В полученную дырку я вставляла палку, вбивалась она тогда очень легко, и земля осыпалась. А еще через несколько дней Гриша, мальчик лет восьми-десяти, молча положил передо мной ржавую лопнувшую лопату без черенка. Ею было очень удобно выгребать землю, а если её правильно поставить и изо всех сил треснуть сверху чурбачком, она откалывала целый пласт земли. Это было гораздо быстрее, чем с гвоздём и палкой. За день яма углублялась на три-четыре сантиметра.

Наконец пришло время, когда «дом» был построен и делать стало нечего. Мама уходила утром на работу, а сидеть под навесом и сторожить неизвестно что я категорически не собиралась. Каждому дураку понятно, что если в рабочую зону ходить детям запрещено, то никто не может запретить мне ходить по жилой. И я ходила.

И доходилась.

IV. Испытания

 

В августе в тех краях ещё очень жарко и очень сухо. Трава почти вся выгорела, и степь к концу лета стала бурой, в ней почти не осталось зелёного цвета. Приближался мой день рождения, мне исполнялось шесть лет, и было совершенно ясно, что в этот раз никаких подарков не будет. Как-то неожиданно прошли дожди, и за колючей проволокой возле нашей жилой зоны вдруг не ко времени расцвёл тюльпан. Совсем рядом — только протяни через проволоку руку — стояло чудо: узкие длинные тёмно-зелёные с коричневыми штрихами листья, и на невысоком стебле — тёмно-красный полураспустившийся бутон. Бутон слегка кивал мне, как будто звал к себе и говорил: «Вот я, тюльпан, я — подарок тебе, я твой!» Я потянулась к цветку — чуть-чуть не достаю. Присев на корточки, я соображала, как и куда просунуть через проволоку руку, чтобы точно дотянуться. На меня упала чья-то тень. Я обернулась, улыбаясь во весь рот… и мне на голову обрушился удар прикладом. Я помню руку и приклад, а дальше — темнота.

Время болезни я не помню. Из редких фраз, оброненных мамой спустя много лет, я знаю, что лежала недели три, что кровотечение останавливала одна из арестанток и она же «собрала» сломанные кости носа и челюсти, забинтовала чем было, чтоб не смещались. Уходя на работу, мама закрывала верхнюю часть ямы развёрнутым чемоданом, чтобы солнце не било мне в глаза. Лагерное начальство разрешило принести большую охапку стружек на дно нашей ямы, и лежать было сравнительно мягко и тепло. Волосы выстригли, так как колючая проволока в нескольких местах разорвала кожу на затылке. С тех пор остались на лице два шрама.

К середине сентября я поправилась. Более-менее отросли выстриженные волосы, я расчёсывала их, как могла, маминым гребешком. Зеркал у нас никаких не было, потому что мамину пудреницу в лагере отобрали: стекло иметь при себе строго запрещалось. Однажды я увидела своё отражение в ведре с водой и испугалась: на меня смотрело лохматое чудище с серыми перьями, торчащими в разные стороны вокруг головы.

— Мама, это я?!

— Пустяки, всё со временем выровняется, — улыбнулась мама.

Оказывается, когда выстриженные в двух местах волосы отросли, на голове образовалась совершенно немыслимая причёска из давно не мытых волос самой разной длины. Ножниц нам не давали, поэтому я так и ходила. Впрочем, я очень быстро забыла, как выгляжу, потому что смотреться было некуда, да и думать об этом мне не хотелось.

Почему-то не хотелось ни с кем, кроме мамы, играть и даже разговаривать. Я уходила подальше от нашего навеса, садилась на землю и часами смотрела в степь. Это было очень интересно. Ветер шевелил засыхающую растительность, иногда по степи от него бежали по траве волны. Даже при полном безветрии степь слегка шевелилась, доносились какие-то неясные звуки и шорохи. Степь жила. Жила своей тайной, пока непонятной мне жизнью. Изредка высоко пролетали какие-то птицы. Несколько раз я видела, как вдалеке кружит коршун.

Если я долго сидела неподвижно, то иногда припрыгивал кузнечик. Сначала кузнечики казались одинаково серыми, потом я обнаружила, что они разного цвета: зеленовато-серого, темно- и светло-серого и изредка — желтовато-серого.

Я сидела, а кузнечик не спеша, деловито обследовал сухие травинки, иногда полностью сливаясь с ними. Мама объяснила, что это у него защитная окраска. Называется «мимикрия». Изредка кузнечик запрыгивал мне на коленку и шёл по ноге; усики его шевелились, а челюсти двигались. Казалось, он что-то жуёт, но стоило чуть шевельнуться, как с лёгким треском расправлялись крылья, и кузнечик отпрыгивал, резко распрямляя ноги. Было немножко грустно, что у меня нет ни мимикрии, ни кузнечиковых ног и крыльев. И прыгнуть через проволоку я не могу, и степь там, а я — здесь.

Однажды я сидела и слушала степь. Припрыгал очередной кузнечик. Маленький, серенький, с тёмными тоненькими прожилочками на крылышках. Прыгал он не очень далеко, и я пошла следом. Так мы и двигались вдоль проволоки — кузнечик прыжками, я шагом. Вдруг со стороны степи послышались незнакомые звуки. Я подняла голову. По степи носился жеребёнок. По ту сторону проволоки, слева, у коновязи, стояла задумчивая лошадь. Она как будто дремала, только уши слегка шевелились. Лениво обмахиваясь хвостом, она изредка косилась в сторону расшалившегося жеребёнка: «Вот уж непослушный ребёнок». А этот нёслух радостно скакал по степи, распушив и задрав свой маленький хвостик. Ему было очень весело: то он бежал прямо, то боком, то резко поворачивался на месте, взбрыкнув всеми четырьмя ножками, и снова мчался, описывая вокруг мамы круг. Тёмненький, с белой полоской на мордочке, на высоких ножках, ещё без гривы, со смешным ёршиком вместо хвоста, он самозабвенно отплясывал свой детский лошадиный танец. И всё это было так красиво, что я тоже начала пританцовывать на месте, а иногда мы вместе подпрыгивали — гоп-ля! Мы оба радовались солнцу и степному простору, хотя и по разные стороны проволоки. В разгар этого «парного танца на расстоянии» послышалось предупреждающее ворчание.

В трёх-четырёх метрах за проволокой стоял пёс. Да какой! Ростом с очень крупную овчарку, только гораздо шире в груди. Густая-прегустая серая с рыжеватым оттенком шерсть, странные, почти круглые уши (так обрезаны), чёрный нос и большие светло-коричневые глаза. Пёс спокойно, очень внимательно смотрел на меня, прикидывая, не опасна ли я для скачущего в степи малыша. И я объяснила ему, что жеребёнок мне очень нравится. Что мне тоже очень хочется побегать там вместе с ним и что мне здесь плохо, что я хочу домой, но маме я не жалуюсь, у неё и так всё болит и в кровь стёрты ладони о рубанок, и что писем от папы нет, потому что никто не знает, где мы, и адреса у нас никакого нет.

Пёс всё понял. Он подошёл к колючей сетке, повилял хвостом, потом лёг и просунул морду до половины в отверстие у земли. Я сказала, что очень хочу с ним подружиться, погладить его, но подходить к сетке ближе чем на метр мне нельзя. Я присела на корточки и рассказывала ему, какой он красивый и как было бы славно, если бы мы дружили втроём — он, я и жеребёнок.

Вдруг что-то обожгло мне ноги и спину.

Я вскочила. Рядом, с камчой в руках (это такая плётка из ремешков), стоял человек в штатском. Он заорал и снова стегнул меня по спине.

На несколько секунд я оглохла и ослепла.

Первым вернулось зрение: человек широко разевал рот и тыкал в меня пальцем. Потом я услышала его голос: «…заруби себе на носу!»

И я вцепилась зубами в этот палец. И повисла на нём, как клещ.

Он тряс рукой, а я волочилась за нею, как тряпичная кукла. Он кричал что-то очень громкое, но слов я не понимала. При каждом ударе плетью я стискивала зубы ещё сильнее. Я прокусила ему палец — во рту стало солоно и мокро. Я хотела было отпустить этот палец, но зубы почему-то не разжимались.

И наконец он просто заорал, без слов.

— Помолчите минутку, — раздался рядом спокойный голос мамы, и дядька вдруг замолк. И мне: — Да выплюни ты эту гадость!

И я выплюнула. Кто-то протянул кружку с водой:

— Выполощи рот, а то набралась всякой заразы.

Мама, взяв меня на руки, через плечо бросила дядьке:

— Сходите в санчасть, там вам остановят кровь и, может быть, сделают уколы от бешенства.

Мама понесла меня к нашему навесу, и я мгновенно заснула у неё на руках.

Проснулась я поздно вечером, проспав и обед, и ужин. Есть не хотелось, болели вздувшиеся рубцы на спине и ногах, и было всё противно. Утешало только, что рядом лежала мама.

— Нас продали в рабство, что ли? — спросила я. — Мы теперь рабы?

— Ну что ты, моя хорошая. Рабство — это состояние души. Свободного человека сделать рабом нельзя. Давай я тебе историю расскажу.

И она начала читать наизусть:

Князь Курбский от царского гнева бежал.

С ним Васька Шибанов, стремянный,

Князь тучен был, конь под ним взмыленный пал,

И, рабскую верность Шибанов храня,

Свого отдаёт воеводе коня…[5]

И дальше, уже прозой, рассказывает об Иване Грозном, об опричниках, о ссоре Курбского с царём, о побеге Курбского и о его обличительном письме к царю, которое не побоялся отвезти Шибанов. И что Грозный велел пытать Василия, и что заплечных дел мастера неизменно докладывали царю:

Но слово его всё едино —

Он славит свого господина.

— Как ты думаешь, Шибанов — раб?

— Н-н-нет. Наверное, нет. Конечно нет.

— Ты правильно почувствовала. У него душа свободного человека, хотя телом он раб.

Это было большое облегчение — в книжках это называют «камень с души свалился».

Я пролежала неделю, пока зажили рубцы. Мне было не скучно лежать целый день на животе — мне было всё равно. Не хотелось есть, не хотелось смотреть на степь, не хотелось разговаривать — даже с мамой. Светило солнце, дул ветер, по-прежнему прыгали кузнечики, но всё было как-то по-другому. И жить дальше было очень странно.

Вскоре во время вечерней беседы мама обронила фразу:

— Знаешь, я сама не значит я одна. В жизни каждого человека случаются обстоятельства, разобраться в которых ему одному порой не по силам. Конечно, человек обо всём сначала должен подумать сам. Но если что-то неясно, пожалуй, стоит поговорить с кем-то, кому ты доверяешь. Иногда это помогает.

И немного помолчав, добавила:

— Ты у меня совсем большой человек. Хорошо держишься. Я горжусь тобой, — и заговорила о чём-то другом.

Я размышляла несколько дней. Почти всё стало понятно, кроме двух вещей. И я спросила:

— Мам, а почему мне ничего не хочется? И почему, когда на небе солнце, мне кажется, что сейчас пойдёт дождь?

Мама задумалась.

— Давай походим в сторонке и поговорим.

Очень быстро я научилась в лагере говорить совсем тихо, чтобы слышала только мама. И вот теперь мы медленно прохаживались по жилой зоне и тихонько беседовали.

— Да, у тебя очень сложная, совсем взрослая проблема. Знаешь, у каждого человека свои проблемы, и чем больше человек знает, тем легче ему в них разобраться. А у тебя сейчас состояние, про которое говорят «глаза бы мои ни на что не смотрели», «белый свет не мил», верно? Это бывает, когда человек потерял надежду найти выход. Потеряла? Давай поищем вместе. Вот у Сергея Есенина есть стихи — «Не жалею, не зову, не плачу. Всё пройдёт, как с белых яблонь дым…». Красиво, правда? А это ведь про то, что жизнь течёт и всё проходит.

Помнишь, я рассказывала про декабристов? Однажды Пушкин послал своим друзьям письмо в сибирскую каторгу. Я его тебе прочитаю, может быть, оно и тебе пригодится. Отвернись и только слушай, нужные слова лягут на сердце.

И мама прочла «Во глубине сибирских руд…». И как-то особенно звучали строки «…гордое терпенье», «…дум высокое стремленье», «…надежда в мрачном подземелье», «…и свобода вас примет радостно у входа». Даже дышать стало легче.

А мама продолжала:

— Знаешь, когда у человека беда, то всегда кажется, что именно ему больнее и хуже всех на свете. Но за тысячи лет, что человек живёт на земле, прошло много, много миллионов жизней. И такая же беда уже случалась с кем-то другим. Оттого, что ты это знаешь, твоя личная боль не становится меньше, но эти знания помогают не потерять надежду. У кого просят помощи люди, когда им совсем трудно, когда кажется, что на земле им никто не поможет?

— У Бога, да?

— Да. А какую молитву знают все, какими словами просят Бога о помощи? Ты ведь тоже знаешь эти слова.

— Отче наш?

— Да, «Отче наш» — говорим все мы, когда хотим обратиться к Богу. А ведь это маленький кусочек из книги, которая называется Библия. Это главная книга христиан. А в других религиях есть свои главные книги, и там написаны их главные слова, с которыми они обращаются к Богу. И даже если человек не ходит в церковь и не очень верит в то, что Бог живёт на небе или сидит на облаке, эти слова помогают и ему, — мама остановилась и прижала меня к себе. — Прислонись ко мне. Давай вместе прочитаем «Отче наш», только очень тихо. Ты не вслушивайся, как звучат наши голоса. Прикрой глаза и слушай музыку и ритм. И, может быть, ты услышишь главные для себя слова.

Уткнувшись затылком в мамин живот, чувствуя её тёплые руки на своих плечах, я негромко и чётко произносила вместе с мамой известные всем слова. И остро почувствовала, что для меня самое важное — «…хлеб наш насущный даждь нам днесь» и«…избави нас от лукавого». Сияющая, я повернулась к маме.

— Необязательно говорить мне, что ты услышала, — сказала мама. — Это твоё. Царство Божие внутри нас. Учись слышать Бога в словах и поступках людей.

Было совсем непонятно, но я запомнила эти слова, почувствовав, что это тоже что-то очень важное.

Мы ещё довольно долго гуляли. В жилой зоне надзиратели смотрели за нами не так строго, как в рабочей. И мама вечерами тихонько пела мне и рассказывала истории. Попробовал бы кто-нибудь запеть на работе! А тут мы прохаживались в сторонке от всех других и еле слышно разговаривали. Я показала место, где всегда много кузнечиков, и мы смотрели, как они прыгают, а потом пошли дальше.

— Мам, давай споём «Тихий вечер».

— Попозже. Вот послушай. Был такой поэт Языков, и у него есть хорошие стихи.

Нелюдимо наше море,

День и ночь шумит оно;

В роковом его просторе

Много бед погребено.

Смело, братья! Ветром полный,

Парус мой направил я:

Полетит на скользки волны

Быстрокрылая ладья!

Облака бегут над морем,

Крепнет ветер, зыбь черней.

Будет буря: мы поспорим

И помужествуем с ней.

Смело, братья! Туча грянет,

Закипит громада вод,

Выше вал сердитый встанет,

Глубже бездна упадёт!

Там, за далью непогоды,

Есть блаженная страна:

Не темнеют неба своды,

Не проходит тишина.

Но туда выносят волны

Только сильного душой!

Смело, братья! Бурей полный,

Прям и крепок парус мой!

Понравились стихи?

— Очень!

— А как ты думаешь, о чём они?

— Про море, про бурю, про моряков.

— И только?

— Наверно, нет, раз ты спрашиваешь, но я не знаю, про что ещё.

— У взрослых есть такие выражения: «волны жизни», «светлая даль», «жизненные бури». На эти стихи написана музыка. Хочешь послушать? Закрой глаза и слушай.

Я подсунулась к маме под локоть, прижалась к тёплому боку и, закрыв глаза, замерла. Мама негромко запела, а закончив петь, вопросительно посмотрела на меня.

— Мамочка, я всё-всё поняла. Эта песня про сейчас. Про нас с тобой.

— Да, и пусть выше вал и глубже бездна, но наша душа — как прямой и крепкий парус, и мы обязательно доплывём.

— Ура! Мы доплывём, мы доплывём! — закричала я и во весь голос запела: «Но туда выносят волны…»

— Эй, чижик! — засмеялась мама. — Слова-то запомнила, а мелодию врёшь! Послушай, как правильно.

 

V. Атаман

 

Жизнь как-то наладилась. Я снова гуляла посреди жилой зоны и тихонько, себе под нос, пела разные песни по настроению: «Вихри враждебные» и «Тихий вечер», «Мы шли под грохот канонады» и что-то весёлое детское, и, конечно, «Нелюдимо наше море». А по-французски и по-немецки мама без неё петь и говорить не велела.

Прошёл слух, что скоро всех нас отпустят. Наши мамы наделали так много саманных кирпичей, что класть их было уже негде. Везде лежал и сох саман. Новый делать было нельзя: не успеет до осенних дождей высохнуть настолько, чтобы его можно было сложить в решётку для окончательной просушки.

Как-то днём я увидела у коновязи целых трёх лошадей. Одна из них была очень красива: высокая, рыжая, с белыми «чулками» на передних ногах. Две другие — обычные гнедые. Очень захотелось рассмотреть рыжую получше, и я приблизилась к рабочей зоне. Место было опасное: ходить туда детям запрещалось, поэтому я делала вид, что просто тут гуляю, но ходила так, что коновязь всё время была в поле видимости — то справа от меня, то слева. Ну, а чтобы на меня вообще никто не обратил внимания, я ходила и пела, а сама смотрела на рыжую лошадь.

Из конторы вышел военный и направился в сторону жилой зоны.

«Нужно уходить, и побыстрее», — мелькнула мысль. Не желая показать, что я испугалась, я шла спокойным шагом и что-то напевала. Я была уже на полпути, когда меня обогнал очень высокий человек. Сделав ещё несколько шагов, он резко обернулся и встал у меня на дороге. Я тоже остановилась. Этого лица я раньше не видела. Ярко начищенные сапоги, скрипучая портупея и много красных штучек на воротнике — их называли петлицы, но что они означали, я не знала.

— Что это ты поёшь? — спросил он.

Я страшно разозлилась. На себя — за то, что я так испугалась, и на него — за то, что я его боюсь.

— Какую песню ты поёшь? — повторил он.

Подняв голову, уставившись прямо ему в глаза, я пошла в наступление. «Вихри враждебные веют над нами», — пела я, делая маленький шаг на каждый песенный такт. Места мне хватило только для двух первых строчек. Про «роковой бой» и «безвестные судьбы» я допевала, стоя в двух шагах от него, сжав кулаки и закинув голову, чтобы не потерять его взгляд. А глаза у него смеялись. Меня чуть отпустило.

— Спой мне ещё что-нибудь. Ты ведь любишь петь?

— Я люблю петь сама себе, — мрачно сообщила я.

— А какой конь тебе больше всего понравился?

— Рыжий.

— Это мой. Мне он тоже нравится. Пойдём, я его тебе покажу.

Спрятав руки за спину, я отступила назад.

— Туда ходить нельзя.

— Со мной можно, пойдём.

— Там рабочая зона, мне туда ходить не положено. Я живу тут, это моя зона, а вам сюда ходить положено? — совсем осмелела я.

— Иногда. А я тебя узнал. Ты та девочка, которая всех кусает, верно?

— Вот ещё глупости, я вообще не кусаюсь. А этот… Он первый начал, а когда пристают, нужно дать сдачи.

— Это хорошо, что ты умеешь дать сдачи. А чего он к тебе пристал, как ты думаешь?

— Может, он совсем не умеет разговаривать… Вот и разозлился, что его пёс подружился со мной и долго со мной разговаривал. Если бы он сам разговаривал с пёсом, он бы не захотел говорить со мной.

— Так пусть бы и спрашивал с собаки. Чего он на тебя накинулся?

— А-а-а! Побоялся, небось: там такие большие зубы — попробуй тронь! Вот он ко мне и полез. Дурак, наверно.

— Очень может быть. Это всё мама тебе объяснила?

— Вот ещё! Я что — маленькая, что ли? Сама подумала и догадалась.

— Но вы же с мамой говорили про это? Что она тебе сказала?

— Не-е… Сначала я очень долго спала, а потом нам некогда было про это говорить.

— А про что же вы говорили?

— Про Толстого, который Алексей Константинович. А вы знаете, у нас целых три писателя с фамилией Толстой. Есть ещё Лев Толстой, он писал про войну и мир, но мне это ещё рано читать. Сейчас есть ещё Алексей Толстой, но про него мама сказала, что и его мне рано читать. А первый Толстой написал про князя Серебряного. Очень интересная книга, только до конца мама ещё мне не рассказала. Осталось ещё несколько дней. А вы не знаете, откуда вылупляются кузнечики?

— То есть как?

— Ну, из гусеницы получается куколка, а из куколки вылупляется бабочка, а кузнечик — тоже из куколки или из чего? Мама забыла.

— Извини, я тоже не знаю. Я смотрю, ты уже перестала на меня сердиться. Почему ты так сердилась вначале?

— А я думала, что вы тоже будете драться прикладом.

— Я не дерусь. Кто же это тебя?

— А у меня был день рождения, и фея Моргана подарила мне красивый тюльпан. Он был рядом, но по ту сторону. Я его даже сорвать не успела. А он меня прикладом.

— А дальше что?

— Не помню. Мама говорит, что я всё забыла, и это очень хорошо, и не нужно ничего вспоминать.

— Мне говорили, что ты никогда не плачешь. Ты смелая девочка. Знаешь, когда я был маленьким, я тоже никогда не плакал на улице. А вечером жаловался и плакал маме, и она меня утешала. А тебя как утешает мама, когда ты ей жалуешься? Какие слова говорила мама, когда ты плакала ей, что тебе больно?

Он затронул очень тревожное, про что я даже думать боялась… И я взорвалась.

— Вы что, совсем… — я махнула рукой, не придумав вежливого окончания. — Ну как я буду ей жаловаться?! У мамы же руки болят! Мы даже есть ходим самые последние, когда уже всё остынет. У неё руки горячую миску держать не могут!

Он отвёл глаза. И меня понесло.

— Я сама каждое утро слышу, как бригадирша кричит на маму: «Ну ты, белоручка колченогая, опять ни хрена не держишь, — это такой рубанок, наверно, — пойдёшь саман сушить». А мама ничего не сушит, она целый день большущие кирпичи переворачивает. Вон с той стороны хорошо видно площадку. Я же вижу оттуда, как мама работает. Она всё наклоняется и переворачивает. А у неё нога не гнётся, она на одной ноге наклоняется. Что она вам — цапля, что ли, чтобы на одной ноге стоять?! Она потом на коленках там ходит! — бушевала я. — У неё коленки уже распухли, а мама никому даже не жалуется. Она мне всегда улыбается. И сказки весёлые рассказывает, и поёт красивые песни. А ночью, когда думает, что я сплю, руки укачивает. Ей же так больно! У мамы все руки в крови, а кирпичи грязные. А здесь никаких бинтов и йода нет и ничего нет в санчасти, одна пьяная рожа. Я этого красномордого каждый день вижу. Ходит тут. Я и так всё время боюсь, что у мамы кровь заразится и будет ган… гар… гаргена. Я думала, вы… а вы… вы… сами вы жалобщик дурацкий, — выпалила я.

И переведя дух, добавила:

— И вообще я больше с вами разговаривать не хочу.

И убежала. Спрятавшись от всех под чемоданом, я долго плакала. А потом уже и плакать сил не было.

Оказывается, если плачешь по делу, слёзы никогда не приносят облегчения.

Неожиданно, задолго до окончания рабочего дня, появилась мама и ещё несколько женщин. Они весело переговаривались и пересмеивались.

— Ну, атаман! — бросила мне одна. А смеющаяся мама добавила:

— Ты крепко нажаловалась на всех начальнику НКВД, а под конец, говорят, даже накричала на него. Там сейчас такой сыр-бор, дым коромыслом! А нас всех освободили от работы, пока не поправимся. Даже лекарство с собой дали, — показала мама баночку с мазью и порошки. И тут я заметила чисто забинтованные руки, головы, ступни, коленки — у кого что.

— И вообще Арсентьев распорядился готовить на всех проездные документы. Нас всех скоро отпустят в ссылку.










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-10; просмотров: 285.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...