Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Номадическая колесница, вся из дерева, Алтай, V–IV век до нашей эры. 7 страница




 

Дырчатое пространство

 

Кузнец — ни номад среди кочевников или оседлый у оседлого населения, ни полуномад среди кочевников или полуоседлый у оседлых народов. Его отношение с другими вытекает из внутреннего странствования, из его неясной сущности, а не наоборот. Именно в своей специфичности, именно благодаря своему странствованию, благодаря изобретению дырчатого пространства, он с необходимостью коммуницирует с оседлыми народами и с кочевниками (и еще с другими — с кочующими стадами лесных жителей). Прежде всего, именно в себе самом он является удвоенным — гибрид, сплав, двойная формация. Как говорит Гриоль, кузнец-догон является не «нечистым», а «смешанным», и именно потому, что он смешан, он является эндогамным, он не сочетается браком с «чистыми», которые обладают простым потомством, тогда как сам восстанавливает поколение близнецов.[563] Гордон Чайльд показывает, что металлург по необходимости раздвоен, что он существует два раза — один раз как персонаж, захваченный и удерживаемый в аппарате восточной империи, другой раз как куда более подвижный и куда более свободный персонаж в Эгейском мире. Итак, мы не можем отделить один сегмент от другого, просто соотнося каждый из сегментов с его особым контекстом. Металлург империи, рабочий, предполагает металлурга-старателя, однако очень дальнего, а старатель отсылает к торговцу, приносящему металл первому. Вдобавок металл обрабатывается в каждом сегменте, и форма-слиток пересекает их всех: надо представить себе менее разделенные сегменты, чем цепь мобильных мастерских, конституирующих — от дыры к дыре — линию вариации, — некую галерею. Отношение, которое металлург поддерживает с кочевниками и с оседлыми народами, также проходит через отношение, какое он поддерживает с другими металлургами.[564] Именно такой гибридный металлург, производитель оружия и инструментов, коммуницирует одновременно и с оседлыми народами, и с кочевниками. Дырчатое пространство само коммуницирует с гладким и с рифленым пространствами. Действительно, машинный филум или металлическая линия проходят через все сборки — нет ничто более детерриторизованного, чем материя-движение. Но вовсе не одним и тем же образом, и обе коммуникации несимметричны. Воррингер, применительно к эстетике, говорил, что у абстрактной линии два совершенно разных выражения: одно в варварском готическом искусстве, другое — в органическом классическом искусстве. Тут мы могли бы сказать, что филум обладает одновременно двумя различными способами связи — он всегда соединен [connexe] с кочевым пространством и в то же время сопряжен [conjugue] с оседлым пространством. На стороне кочевых сборок и машин войны — он нечто вроде ризомы, с ее скачками, поворотами, подземными переходами, стволами, расщелинами, чертами, дырами и т. д. Но на другой стороне — оседлые сборки и Государственные аппараты осуществляют захват филума, вкладывают черты выражения в форму или в код, заставляют все дыры резонировать вместе, затыкают линии ускользания, подчиняют технологическую операцию модели работы, навязывают коннекциям весь режим древовидных конъюнкций в целом.

 

Аксиома III. Номадическая машина войны — это что-то вроде формы выражения, для которой странствующая металлургия была бы коррелятивной формой содержания.

 

Теорема IX. Война вовсе не имеет с необходимостью в качестве цели сражение, и, что более важно, машина войны вовсе не имеет с необходимостью в качестве цели войну, хотя война и сражение могут необходимым образом вытекать из машины войны (при определенных условиях).

 

Мы сталкиваемся последовательно с тремя проблемами: является ли сражение «целью» войны? А также: является ли война «целью» машины войны? И наконец: в какой мере машина войны — «цель» аппарата Государства? Двусмысленность первых двух проблем исходит, разумеется, из термина цель, но предполагает их зависимость от третьей. Однако мы должны рассмотреть эти проблемы по очереди, даже если нам потребуется умножить случаи. Первый вопрос, то есть вопрос сражения, действительно влечет за собой немедленное различение двух случаев — случая, когда машина войны ищет сражения, и случая, когда она его, по существу, избегает. Эти два случая нисколько не совпадают с наступлением и обороной. Но война, строго говоря (согласно концепции, которая находит свою кульминацию у Фоша), имеет, по-видимому, своей целью сражение, тогда как герилья явно предпочитает не-сражение. И все-таки развитие войны в войну маневренную и в тотальную ставит под вопрос и понятие сражения — как с точки зрения наступления, так и с точки зрения обороны: не-сражение, по-видимому, способно выразить скорость молниеносной атаки или контрскорость немедленного ответа.[565] Наоборот, развитие герильи предполагает, с другой стороны, момент и формы, где сражение должно быть действительно обнаружено по отношению к внешним и внутренним «точкам опоры». Верно, что герилья и война непрестанно заимствуют друг у друга методы — как в первом смысле, так и во втором (например, часто настаивают на том, что герилья на земле вдохновляется войной на море). Таким образом, мы можем лишь сказать, что сражение и не-сражение — двойная цель войны, согласно критерию, не совпадающему ни с наступлением, ни с обороной, ни даже с войной войны [la guerre de guerre] или с войной герильи.

Вот почему, отбрасывая этот вопрос, мы спрашиваем, не является ли сама война целью, или объектом, машины войны. Это совсем неочевидно. В той мере, в какой сама война (со сражением или без сражения) предполагает уничтожение или капитуляцию вражеских сил, машина войны не имеет с необходимостью в качестве цели войну (например, набег мог бы рассматриваться как другой объект-цель, а не как особая форма войны). Но, более обобщено, мы увидели, что машина войны была номадическим изобретением, ибо являлась по своей сути конститутивным элементом гладкого пространства, оккупацией такого пространства, перемещением внутри него и соответствующей компоновкой людей — в этом состоит ее единственная и настоящая позитивная цель (nomos). Заставить пустыню или степь прорасти; не опустошать их, а совсем наоборот. Если из этого с необходимостью вытекает война, то именно потому, что машина войны сталкивается с Государствами и городами — как с силами (рифления), противящимися позитивной цели: с этих пор Государство, город, государственный и городской феномен становятся для машины войны врагами, а ее целью является их уничтожение. Именно здесь она становится войной — уничтожить силы Государства, разрушить форму-Государство. Авантюры Аттилы или Чингисхана ясно демонстрируют такую последовательность позитивной и негативной целей. Говоря по-аристотелевски, мы бы сказали, что война — это ни условие, ни цель машины войны, но она с необходимостью сопровождает или дополняет ее; говоря как Деррида, мы бы сказали, что война — «восполнение» машины войны. Может даже так случиться, что такое восполнение схватывается благодаря постепенному тревожному откровению- Таковыми, например, были похождения Моисея — выходя из египетского Государства, отправляясь в пустыню, он начинает с того, что формирует машину войны под влиянием давнего прошлого кочевых евреев и по совету своего тестя, происходящего из кочевников. Это и есть машина Справедливого, уже машина войны, но машина войны, у которой нет еще войны как цели, или объекта. Итак, Моисей понемногу, шаг за шагом начинает понимать, что война — это необходимое восполнение такой машины, ибо война сталкивается с городами и Государствами или вынуждена пересекать их, ибо должна вначале послать шпионов (вооруженное наблюдение), а затем, возможно, дойти до крайностей (война на уничтожение). Тогда еврейский народ испытывает сомнение и опасается, что недостаточно силен; но и Моисей тоже сомневается, он отступает перед откровением такого восполнения. Именно Иисус Навин будет ответственен за войну, а не Моисей. Наконец, говоря как Кант, мы скажем, что отношение между войной и машиной войны является необходимым, но «синтетическим» (для такого синтеза нужен Яхве).

В свою очередь, вопрос о войне оказывается отброшен, таким образом, еще дальше и подчинен отношениям между машиной войны и аппаратом Государства. Как раз не Государства первыми насаждают войну — конечно же война не является феноменом, который мы находим в универсальности Природы как какое-то насилие. Но война не является и объектом, или целью, Государств, а совсем наоборот. Самые архаичные Государства, по-видимому, не обладают даже машиной войны, и, как мы увидим, их господство основывается на других инстанциях (включающих, скорее, полицию и тюрьмы). Мы можем предположить, что среди удивительных причин внезапного уничтожения архаичных и тем не менее мощных государств присутствует как раз вмешательство внешней или номадической машины войны, контратакующей их и их разрушающей. Но Государство учится быстро. Один из наикрупнейших вопросов с точки зрения всеобщей истории таков: как Государство собирается присваивать машину войны, то есть конституировать ее для себя, согласно собственным размеру, господству и целям? И с какими опасностями? (То, что мы называем военным институтом, или армией, — это вовсе не машина войны сама по себе, а форма, под которой она присваивается Государством.) Чтобы ухватить парадоксальный характер такого предприятия, нужно мысленно пересмотреть всю гипотезу целиком: 1) машина войны — это такое изобретение кочевников, какое имеет войну не в качестве первой цели, а в качестве вторичной, дополнительной или синтетической цели в том смысле, что она побуждается разрушать те форму-Государство и форму-город, с какими сталкивается; 2) когда Государство присваивает машину войны, последняя, очевидно, меняет природу и функцию, поскольку позже направляется против кочевников и всех разрушителей Государства или же выражает отношения между Государствами — в той мере, в какой одно Государство намеревается разрушить другое Государство или навязать ему свои цели; 3) именно после того, как машина войны, таким образом, присваивается Государством, она стремится к тому, чтобы принять войну за свою непосредственную и первую цель, за свой «аналитический» объект (а война стремится к тому, чтобы принять сражение за свою цель, или объект). Короче, именно в то самое время, когда аппарат Государства присваивает себе машину войны, машина войны принимает войну за цель, а война становится подчиненной целям Государства.

Этот вопрос присвоения исторически столь разнообразен, что надо провести различие между несколькими видами проблем. Первая касается возможности операции — именно потому, что война является лишь дополнительным или синтетическим объектом машины войны, она испытывает колебание, оказывающееся для нее фатальным, а аппарат Государства, со своей стороны, собирается овладеть войной и, таким образом, обернуть машину войны против кочевников. Колебание кочевника часто представлялось в виде легенд: что делать с завоеванными и пересекаемыми землями? Превратить их в пустыню, в степь, в большое пастбище? Либо же позволить существовать аппарату Государства, способному непосредственно использовать их, с риском стать, раньше или позже, просто новой династией этого аппарата? Раньше или позже — потому что, например, потомки Чингисхана долгое время могли оставаться лишь частично интегрированными в захваченные ими империи, удерживая, одновременно, все гладкое пространство степей, коему подчинялись имперские центры. В этом состоял их талант, Pax mongolica [566]. Тем не менее интеграция кочевников в завоеванные империи была одним из самых мощных факторов присвоения машины войны аппаратом Государства — неизбежная опасность, жертвой которой стали кочевники. Но есть также и другая опасность — опасность, угрожающая Государству, когда оно присваивает себе машину войны (все Государства чувствовали груз этой опасности, а также риск, которому заставляет подвергаться их такое присвоение). Тамерлан — крайний пример, он был не преемником Чингисхана, а его точной противоположностью: именно Тамерлан сконструировал фантастическую машину войны, повернутую против кочевников, но именно он — благодаря самому этому факту — был обязан установить аппарат Государства значительно более тяжелый и более непродуктивный, ибо он существовал только как пустая форма присвоения данной машины.[567] Оборачивание машины войны против кочевников может подвергнуть Государство столь же великому риску, как и тот, что грозит кочевникам, направляющим машину войны против Государства.

Второй тип проблем касается конкретных форм, в которых осуществляется присвоение машины войны: наемнические или территориальные? Профессиональная армия или призыв на военную службу? Особые тела или национальное рекрутирование? Не только эти формулы не эквивалентны, но существуют все возможные перемешивания между ними.

Вероятно, имелось бы и самое существенное, или наиболее общее, различие: существует ли только «встраивание» машины войны, или же, собственно говоря, «присвоение»? На самом деле захват машины войны аппаратом Государства происходит двумя путями — с помощью встраивания сообщества воинов (которые прибыли извне или возникли изнутри), либо, напротив, с помощью конституирования ее согласно правилам, соответствующим всему гражданскому обществу в целом. Опять же имеется переход и перемещение от одной формулы к другой. Наконец, третий тип проблем касается средств присвоения. С этой точки зрения следовало бы рассмотреть различные данные по фундаментальным аспектам аппарата Государства — территориальность, труд или общественные работы, налоговая система. Конституция военного института или армии по необходимости предполагает территоризацию машины войны, то есть гарантию земель («колониальных» или внутренних), которые могут принимать крайне разнообразные формы. Но налоговые режимы одним махом определяют: как характер услуг и налогов, налагаемых на получающих пенсию воинов, так и — главным образом — некий род гражданского налога для поддержания армии, коим обложено все общество или, наоборот, его часть. И в то же самое время Государственное предприятие общественных работ должно быть реорганизовано в зависимости от «освоения территории», на которой армия играет решающую роль, не только в случае крепостей и укрепленных мест, но и в случае стратегической коммуникации, структуры организации тыла и снабжения, промышленной инфраструктуры и т. д. (роль и функция Инженера в этой форме присвоения).[568]

Позвольте нам сопоставить всю эту гипотезу в целом с формулой Клаузевица: «Война — это продолжение политики другими средствами». Мы знаем, что такая формула сама извлечена из теоретической и практической, исторической и трансисторической совокупности, элементы которой связаны между собой: 1) существует чистый концепт войны как абсолютной, необусловленной войны, некая Идея, не данная в опыте (безо всякого политического, экономического или общественного рассмотрения уничтожать или «разрушать» врага, который, предположительно, не обладает никаким иным определением); 2) но что дано, так это реальные войны как подчиненные целям Государств, кои являются более или менее хорошими «проводниками» по отношению к абсолютной войне и, в любом случае, обуславливают ее реализацию на опыте; 3) реальные войны колеблются между двумя полюсами, причем оба полюса подчинены политике Государства, — война на уничтожение, способная дойти до тотальной войны (в зависимости от целей этого уничтожения) и стремящаяся к тому, чтобы достичь необусловленного концепта через восхождение к крайним пределам; ограниченная война, которая в «неменьшей степени» является войной, но близко подходит к граничным условиям и может дойти до простого «вооруженного наблюдения».[569]

Во-первых, различие между абсолютной войной как Идеей и реальными войнами, как нам кажется, является чрезвычайно важным, но только если применяется иной критерий, нежели критерий Клаузевица. Чистая Идея не была идеей абстрактной элиминации противника, но идеей машины войны, у которой вовсе нет войны в качестве цели и которая поддерживает с войной только потенциальное или дополнительное синтетическое отношение. Так, нам вовсе не кажется, что номадическая машина войны является неким случаем реальной войны среди прочих, как у Клаузевица, а напротив — содержанием, адекватным Идее, изобретению Идеи, со своими присущими ей объектами, пространством и композицией nomos'a. Однако это все еще Идея, и необходимо удержать концепт чистой Идеи, даже если такая машина войны осуществлялась кочевниками. Скорее, именно кочевники остаются абстракцией, некой Идеей, чем-то реальным и не актуальным, и по нескольким причинам: во-первых, потому что характеристики номадизма, как мы увидели, фактически смешиваются с характеристиками миграции, странствия и перегона овец в горы, что вовсе не нарушает чистоты концепта, но всегда вводит смешанные объекты или комбинации пространства и композиции, уже реагирующие на машину войны. Во-вторых, даже в чистоте своего концепта номадическая машина войны с необходимостью осуществляет собственное синтетическое отношение с войной как дополнением, открытым и развитым против формы-Государства, о чьем разрушении идет речь. Но она, как раз-таки, осуществляет такой дополнительный объект или такое синтетическое отношение, только если Государство, со своей стороны, находит тут возможности присвоить себе машину войны и способы сделать из войны непосредственный объект, или цель, такой перевернутой машины (значит, процедура интегрирования кочевника в Государство является вектором, пересекающим номадизм с самого сначала, с первого акта войны против Государства).

Вопрос, таким образом, стоит не столько о реализации войны, сколько о присвоении машины войны. Именно в одно и то же время аппарат Государства присваивает себе машину войны, подчиняет ее «политическим» целям и делает войну своей непосредственной целью. И именно одна и та же историческая тенденция вынуждает Государства эволюционировать с трех точек зрения: переходить от встраивающихся фигур к собственно формам присвоения, переходить от ограниченной войны к так называемой тотальной войне и трансформировать отношение между целью [but] и объектом. Итак, факторы, превращающие государственную войну в тотальную, тесно связаны с капитализмом — речь идет об инвестиции постоянного капитала в оборудование, индустрию и военную экономику, а также об инвестиции переменного капитала в население в его физическом и духовном аспектах (одновременно — и как в того, кто порождает войну, и как в жертву войны).[570] Действительно, тотальная война — это не только война на уничтожение; она появляется и тогда, когда уничтожение принимает за свой «центр» не столько вражескую армию или вражеское Государство, сколько все население в целом с его экономикой. Тот факт, что подобная двойная инвестиция может быть осуществлена лишь благодаря предварительным условиям ограниченной войны, показывает неотвратимый характер капиталистической тенденции развивать тотальную войну.[571] Итак, верно, что тотальная война остается подчиненной политическим целям Государства и реализует максимум условий для присвоения машины войны аппаратом Государства. Но также верно и то, что когда объектом присвоенной машины войны становится тотальная война, тогда на таком уровне условий объект и цель вступают в новые отношения, способные достичь точки противоречия. Отсюда и колебание Клаузевица, когда он настаивает сначала на том, что тотальная война остается войной, обусловленной политической целью Государств, а затем — на том, что она стремится осуществить Идею необусловленной войны. Действительно, цель остается главным образом политической и как таковая определяется Государством, но сам объект стал неограниченным. Можно было бы сказать, что присвоение изменило направление или, скорее, что Государства стремятся к тому, чтобы ослабить, реконституировать огромную машину войны, частями которой они только и являются — противостоящими ей или приложимыми к ней. Эта мировая машина войны, которая «следует», так сказать, из Государств, демонстрирует две последовательные фигуры. Вначале фигуру фашизма, делающую из войны неограниченное движение, у которого больше нет иной цели, нежели оно само; но фашизм — лишь грубый набросок, и вторая, постфашистская фигура, — это фигура машины войны, непосредственно принимающая мир в качестве цели, как мир Террора или Выживания. Машина войны реформирует гладкое пространство, намеревающееся теперь контролировать, окружать всю землю. Саму тотальную войну превосходит форма еще более ужасающего мира. Машина войны выбрала себе целью мировой порядок, и Государства теперь — не более чем объекты или средства, соответствующие этой новой машине. Именно в этом пункте формула Клаузевица действительно переворачивается; ибо, чтобы суметь сказать, что политика — это продолжение войны другими средствами, недостаточно поменять местами слова, как если бы мы могли произнести их в том или ином смысле; надо проследовать за реальным движением, в результате которого Государства, присвоившие машину войны и приспособившие ее к своим целям, возвращают машину войны, которая принимает цель, присваивает Государства и берет на себя все более широкие политические функции[572].

Несомненно, нынешнее положение отчаянно. Мы увидели, что мировая машина войны конституируется все сильнее и сильнее, как в научно-фантастическом рассказе; мы увидели, как она поставила себе в качестве собственной цели мир, возможно, еще более ужасающий, чем фашистская смерть; мы увидели, как она поддерживает или вызывает самые ужасные локальные войны в качестве собственных составляющих; мы увидели, как она фиксирует новый тип врага, уже являющегося не другим Государством или даже другим режимом, а — «каким угодно врагом»; мы увидели, как она воздвигает собственные элементы контргерильи, так что может дать захватить себя врасплох один раз, но не дважды… Между тем сами условия, делающие возможной машину войны Государства или Мира, то есть постоянный капитал (ресурсы и оборудование) и человеческий переменный капитал, не перестают восстанавливать возможности неожиданных контратак, непредвиденных инициатив, определяющих мутантные, миноритарные, народные, революционные машины. Об этом свидетельствует определение какого угодно Врага, «многообразного, маневрирующего и вездесущего <…> экономического, подрывного, политического и духовного порядка, и т. д.», никому не приписываемого материального Саботажника или гуманного Дезертира в самых разнообразных формах.[573] Первый важный теоретический элемент состоит в том, что машина войны обладает крайне разнообразными смыслами — и именно потому, что у машины войны крайне вариабельное отношение с самой войной. Машина войны не определяется единообразно и включает в себя нечто иное, нежели наращивание количества силы. Мы попытались определять два полюса машины войны. Согласно одному полюсу, она принимает войну в качестве собственной цели и формирует линию разрушения, способную продолжаться до пределов универсума. Ибо во всех своих аспектах, каковые она здесь допускает — ограниченная война, тотальная война, мировая организация, — война вовсе не являет собой предполагаемую сущность машины войны, а лишь только (каково бы ни было могущество машины) либо набор условий, под которыми Государства присваивают себе эту машину, даже рискуя проецировать ее до самого горизонта мира, либо господствующий порядок, частями которого являются сами Государства. Другой полюс, по-видимому, — это полюс сущности, когда машина войны, с бесконечно уменьшенными «количествами», имеет в качестве своей цели не войну, а прочерчивание линии творческого ускользания, композицию гладкого пространства и движения людей в таком пространстве. Следуя этому другому полюсу, война действительно встречает такую машину, но как свой синтетический и дополнительный объект, направленный теперь против Государства и против мировой аксиоматики, выражаемой Государствами.

Мы полагали, что нашли такое изобретение машины войны у кочевников. Это сделано только ради того, чтобы с точки зрения истории показать следующее: машина войны как таковая была изобретена, даже если она демонстрировала с самого сначала всю свою двусмысленность, заставлявшую вступать ее в сочетание с иным полюсом и уже колеблющуюся в его сторону. Но, что касается сущности, у кочевников как раз и нет никакой тайны: художественное, научное и «идеологическое» движение может быть потенциальной машиной войны именно в той мере, в какой оно расчерчивает — в отношении к филуму — план консистенции, линию творческого ускользания, гладкое пространство перемещения. Как раз не кочевник определяет такую совокупность характеристик; именно сама совокупность определяет кочевника и, одновременно, сущность машины войны. Если герилья, если война меньшинства, если народная и революционная война соответствуют ее сущности, то именно потому, что последние принимают войну в качестве цели, или объекта, тем более необходимого, что он лишь «дополнительный», — они могут создать войну лишь при том условии, что создают, одновременно, что-то еще, только бы это были новые неорганические общественные отношения. Есть большая разница между указанными двумя полюсами даже — и главным образом — с точки зрения смерти: линия ускользания, которая творит или превращается в линию разрушения; план консистенции, конституирующий себя — даже шаг за шагом — или превращающийся в план организации и господства. Мы постоянно отмечали, что между обеими линиями или обоими планами существует коммуникация — такая, что каждая линия, или план, питается друг другом, заимствует нечто друг у друга: наихудшая мировая машина войны восстанавливает гладкое пространство, дабы окружать и замыкать землю. Но земля отстаивает собственную мощь детерриторизации, свои линии ускользания, свои гладкие пространства, которые живут и прорывают собственный путь ради новой земли. Речь здесь идет не о количествах, а о несоизмеримом характере количеств, противостоящих друг другу в обоих видах машин войны согласно обоим полюсам. Машины войны конституируются против аппаратов, присваивающих себе машину и создающих из войны собственное дело и свой объект, или цель, — они запускают в ход коннекции против великой конъюнкции аппаратов захвата или господства.

 

До н. э. — Аппарат захвата

 

 

Теорема X. Государство и его полюса

 

Давайте вернемся к тезисам Дюмезиля: (1) у политического суверенитета два полюса — ужасный и магический Император, действующий с помощью захвата, обязательств, узлов и сетей, а также священный и юридически образованный Король, поступающий в соответствии с соглашениями, договорами и контрактами (пары Варуна-Митра, Один-Тюр, Вотан-Тиваз, Уран-Зевс, Ромул-Нума…)[574]; (2) военная функция выступает как внешняя к политическому суверенитету и равным образом отличается от обоих его полюсов (Индра или Тор, Тулл Гостилий…)!

1. Итак, есть аппарат Государства, оживляемый, прежде всего, любопытным ритмом, являющимся великой мистерией: мистерией Богов-Связывателей или магических императоров — Одноглазых, испускающих из своего единственного глаза знаки, кои захватывают, связывают узлы и дистанции. С другой стороны, существуют Короли-юристы — Однорукие, вздымающие свою единственную руку как элемент права, технологии, закона и инструмента. Всегда ищите в последовательности Государственных людей Одноглазого и Однорукого, Горация Коклеса и Муция Сцеволу (де Голля и Помпиду[575]). Речь вовсе не о том, что одни имеют исключительное право на знаки, а другие — на инструменты. Ужасный император — уже владыка великих работ; мудрый король принимает и трансформирует весь режим знаков. А это значит, что комбинация знаки — инструменты составляет отличительную черту политического суверенитета или комплементарности Государства.

2. Конечно, оба Государственных мужа не перестают смешиваться в историях о войне. А именно: либо магический император посылает в бой воинов, не являющихся его собственными, коих он нанимает на службу посредством захвата; либо — что важнее — он, появляясь на поле битвы, приостанавливает войска [противника], набрасывает собственную сеть на воинов и своим единственным глазом повергает их в окаменелую кататонию, «он связывает без боя», он встраивает машину войны (мы не смешиваем, конечно, такой государственный захват с военными захватами, завоеваниями, пленными и трофеями)[576]. Что касается другого полюса, то король-юрист — вот великий организатор войны; однако он дает ей законы, устраивает для нее поле, изобретает для нее право, навязывает ей дисциплину, подчиняет ее, причем подчиняет политическим целям. Он создает из машины войны военный институт, приспосабливает машину войны к аппарату Государства.[577] Не стоит слишком уж поспешно говорить о мягкости и гуманности: напротив, это возможно, когда у машины войны только одна цель — сама война. Насилие — именно его мы находим повсюду, но в разных режимах и экономиках. Насилие магического императора — его узел, его сеть, его «один удар на всех [coup une fois pour toutes]»… Насилие короля-юриста — его возобновление каждого удара, всегда ради целей, союзов и законов… В конечном счете насилие машины войны могло бы показаться мягче и гибче, чем насилие аппарата Государства — дело в том, что у нее нет еще войны в качестве «объекта», ибо она избегает обоих полюсов Государства. Поэтому воин, в своей экстериорности, не перестает протестовать против союзов и договоров короля-юриста, а также разрывать связи магического императора. Он равным образом и освободитель, и клятвопреступник — дважды предатель.[578] У него иная экономия, иная жестокость, а также иная справедливость, иная жалость. Знакам и инструментам Государства воин противопоставляет свое оружие и дары. И опять же кто скажет, что наилучшее, а что наихудшее? Верно, что война убивает, уродует и несет ужасы. Но почему? Потому что Государство присвоило себе машину войны. Но главное — аппарат Государства создает такую ситуацию, что увечья и даже смерть предшествуют ему. Он нуждается в том, чтобы они уже совершились и чтобы люди уже таковыми и рождались — калеками и зомби. Миф о зомби, об ожившем мертвеце — это миф труда, а вовсе не миф войны. Увечье — следствие войны, но оно также — условие, предполагаемое аппаратом Государства и организацией труда (отсюда и врожденная травма не только рабочего, но самого государственного человека, будь-то Одноглазого или Однорукого типа): «Такая грубая выставка кусков разрезанного тела меня поразила. <…> Не было ли это неотъемлемой частью технического совершенства и опьянения им <…>? Люди вели войну с начала мира, но я не могу вспомнить ни одного примера во всей „Илиаде“, где воин потерял бы руку или ногу. Миф резервирует увечья либо для чудовищ, либо для человечьих тварей расы Тантала или Прокруста. <…> Именно обман зрения вынуждает нас приписывать такие увечья несчастному случаю. На самом деле несчастные случаи — это результат увечий, коим уже подверглись первые эмбрионы нашего мира; и численный рост увечий — лишь один из симптомов, свидетельствующих о триумфе морали скальпеля. Что касается ущерба, то существовал ли он до того, как стал зримо приниматься в расчет?».[579] Именно аппарат Государства нуждается — как на самом верху, так и в своем основании — в заранее искалеченных инвалидах, заранее существующих калеках или мертворожденных, увечных от рождения, одноглазых и одноруких.










Последнее изменение этой страницы: 2018-04-12; просмотров: 379.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...