Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Номадическая колесница, вся из дерева, Алтай, V–IV век до нашей эры. 5 страница




2) с помощью представителей каждого рода, которые затем служат также и как заложники (перворожденные — это был бы, скорее, азиатский случай или случай Чингисхана);

3) с помощью одного совершенно иного элемента, внешнего по отношению к базовому обществу — рабы, иностранцы или люди иной религии (таков был бы уже случай саксонского режима, где король компонует свое особое тело, используя рабов франков; но главным образом тут мы имеем случай ислама, инспирирующий особую социологическую категорию «военного рабства» — мамлюки Египта, рабы, ведущие свое происхождение из степей или с Кавказа, купленные в очень молодом возрасте султаном; или же оттоманские янычары, ведущие свое происхождение из христианских сообществ).[530]

Не присутствуем ли мы здесь при рождении важной темы — «кочевники, как похитители [enleveurs] детей»? Мы замечаем, особенно в последнем случае, как особое тело устанавливается в качестве решающего элемента власти в машине войны. Дело в том, что машина войны и номадическое существование нуждаются в предотвращении одновременно двух вещей — возвращения наследственной аристократии, а также формирования имперских чиновников. Что все запутывает, так это то, что само Государство часто вынуждено использовать рабов в качестве высших чиновников — как мы увидим, причины для этого весьма разнообразны, и хотя оба потока сходятся в армиях, они проистекают из двух разных источников. Ибо власть рабов, иностранцев, пленных в машине войны номадического происхождения крайне отличается от власти наследственных аристократий, а также от власти государственных чиновников и бюрократов. Это — «комиссары», эмиссары, дипломаты, шпионы, стратеги и специалисты по логистике, иногда кузнецы. Их нельзя объяснить как какой-то «каприз султана». Напротив, как раз возможный каприз военачальника объясняется объективным существованием и необходимостью такого особого числового тела, такого Шифра, который обладает ценностью только в отношении nomos'a. Одновременно существуют детерриторизация и становление, принадлежащие машине войны как таковой: особое тело, а именно раб-неверующий-иностранец, — это тело, которое становится солдатом и верующим, оставаясь детерриторизованным по отношению к родству и Государству. Нужно родиться неверующим, чтобы стать верующим, нужно родиться рабом, чтобы стать солдатом. Тут необходимы особые школы или институты: особое тело — это изобретение, присущее именно машине войны, которое Государство всегда использует, приспосабливает к своим целям, так что оно становится неузнаваемым, или возвращает его к бюрократической форме штаб-квартиры или к технократической форме крайне особых тел, или к «духу тела», который как служит, так и сопротивляется Государству, или к комиссарам, которые удваивают Государство, так же как и служат ему.

Верно, что у кочевников нет истории, у них есть только география. И поражение кочевников было настолько полным, что история стала историей благодаря триумфу Государств. Итак, мы присутствуем при обобщенной критике, изгоняющей кочевников как неспособных к какому-либо нововведению, будь то технологическому или металлургическому, политическому или метафизическому. Историки — буржуазные или советские (Груссе [Grousset] или Владимирцов) — рассматривают кочевников как убогих людей, которые ничего не понимают: ни в технике, к коей они остаются безразличными, ни в сельском хозяйстве, ни в городах и Государствах, кои они разрушают или завоевывают. Между тем трудно понять, как могли бы кочевники торжествовать в войне, если у них не было мощной металлургии — идея, что кочевник обретает свое техническое вооружение и свои политических советников от перебежчиков из имперского Государства, все-таки неправдоподобна. Трудно понять, как кочевники могли бы пытаться разрушать города и Государства, если не от имени номадической организации и машины войны, которые определяются не невежеством, а своими позитивными характеристиками, своим специфическим пространством, своей собственной композицией, порывающей с родством и предотвращающей форму-Государство. История не перестает изгонять кочевников. Предпринимались попытки применить к машине войны собственно милитаристскую категорию (категорию «военной демократии»), а к номадизму собственно оседлую категорию (категорию «феодализма»). Но обе эти гипотезы предполагают территориальный принцип — либо что имперское Государство присваивает себе машину войны, распределяя земли между воинами (клерои [cleroi] [531] и ненастоящие вотчины), либо что собственность, ставшая частной, сама закладывает отношения зависимости между собственниками, конституирующими армию (подлинные вотчины и вассальная зависимость).[532]

В обоих случаях число подчинено «неподвижной» фискальной, то есть налоговой, организации, дабы установить, какие земли могут быть уступлены, а какие уже уступлены, а также, чтобы фиксировать выплаты с помощью самих бенефициариев. Несомненно, что номадическая организация и машина войны перекраивают эти проблемы, как на уровне земли, так и на уровне налоговой системы, где воины-кочевники — что бы кто ни говорил — были большими новаторами. Но именно они изобретают «подвижные» территориальность и налоговую систему, кои свидетельствуют о самостоятельности числового принципа — здесь может быть смешение или комбинация между системами, но спецификой номадической системы остается подчинение земли числам, которые перемещаются и развертываются, и подчинение налога внутренним отношениям в этих числах (например, уже у Моисея налог вмешивается в отношение между числовыми телами и особым телом числа). Короче, военная демократия и феодализм вместо того, чтобы объяснять номадическую числовую композицию, свидетельствуют скорее о том, что может от нее остаться в оседлых режимах.

 

Теорема VII. Кочевое существование обладает в качестве «аффектов» вооружением машины войны.

 

Мы всегда можем провести различие между оружием и инструментами на основании их употребления (губить людей или производить товары). Но хотя такое внешнее различие объясняет определенную вторичную адаптацию технического объекта, оно не мешает общей взаимообратимости между обеими группами до такой степени, что кажется крайне трудным предложить внутреннее различие между оружием и инструментами. Способы нанесения удара, как их определил Леруа-Гуран, обнаруживаются на обеих сторонах. «Вероятно, в течение нескольких веков сельскохозяйственные инструменты и военное оружие оставались тождественными».[533] Мы могли бы говорить об «экосистеме», имеющей место с самого начала, когда рабочие инструменты и оружие войны обменивались своими определениями — кажется, что один и тот же машинный филум пересекает и то, и другое. Но, однако, у нас возникает ощущение, что существует много крупных интериорных различий, даже если они не являются внутренне присущими, то есть логическими или концептуальными и даже если они остаются не совсем точными. В первом приближении оружие имеет привилегированное отношение к прогнозированию. Все, что вбрасывается или запускается — это, прежде всего, оружие, а двигатель — его существенный момент. Оружие является баллистическим; само понятие «проблемы» относится к машине войны. Чем больше инструмент содержит механизмов выброса, тем больше он сам действует как оружие, потенциальное или просто метафорическое. Вдобавок инструменты не перестают компенсировать метательные механизмы, каковыми они обладают, или приспосабливать их к другим целям. Верно, что метательное оружие, в строгом смысле, — будь то выбрасываемое или выбрасывающее, — является лишь одним видом среди других; но даже личное оружие требует иного употребления руки и кисти, нежели инструменты, — метательного употребления, о чем свидетельствуют военные искусства. Инструмент, напротив, куда более интроцептивен [introceptif], интроективен [introjectifj — он подготавливает материю на расстоянии, дабы привести ее в состояние равновесия или приспособить к форме внутреннего. Действие на расстоянии существует в обоих случаях, но в одном случае оно является центробежным, а в другом — центростремительным. Мы также могли бы сказать, что инструмент неожиданно сталкивается с сопротивлениями, которые надо преодолевать или использовать, тогда как оружие имеет дело с контратаками, коих следует избегать или кои следует изобретать (контратака — это фактически изобретательный и стремительный фактор в машине войны, если только он не сводится лишь к количественному соперничеству или к оборонительному параду).

Во-вторых, оружие и инструменты не обладают «по своей тенденции» (приблизительно) одним и тем же отношением к движению, к скорости. Еще один существенный вклад Поля Вирилио состоит в подчеркивании такой взаимодополнительности оружия и скорости — оружие изобретает скорость, или открытие скорости изобретает оружие (отсюда метательный характер оружия). Машина войны освобождает вектор скорости, столь ей присущий, что ему требуется особое имя, которое является не только мощью разрушения, но и «демократией» (= nomos). Среди других преимуществ эта идея заявляет новый способ различия между охотой и войной. Ибо Вирилио уверен не только в том, что война не выводится из охоты, но также и в том, что охота сама не способствует вооружению, — либо война развивается в сфере неразличимости и взаимообратимости между оружием и инструментом, либо она использует ради собственной выгоды уже соорганизованное, уже известное оружие. Как говорит Вирилио, война появляется никоим образом не тогда, когда человек применяет к человеку отношение охотника к животному, но, напротив, она появляется тогда, когда он захватывает силу загнанного животного и входит в совершенно иное отношение — отношение войны — с человеком (враг, но уже не добыча). Таким образом, неудивительно, что машина войны была изобретением номадических животноводов — разведение и дрессировка животного не смешиваются ни с первобытной охотой, ни с оседлым одомашниванием, но являются фактически открытием системы метания и снаряда. Вместо того чтобы отвечать насилием на каждое нападение или полагать насилие «раз и навсегда», располагать машину войны совместно с разведением и дрессурой, лучше установить полную экономию насилия, то есть способ сделать насилие длительным и даже беспредельным. «Кровопролитие, немедленное убийство противоположны неограниченному использованию насилия, то есть его экономии. <…> Экономия насилия — это не экономия охотника в животноводе, но экономия загнанного животного. В верховой скачке мы сохраняем кинетическую энергию, скорость лошади, а не ее протеины (двигатель, а не плоть). <…> В то время как на охоте охотник стремился остановить движение дикой животности посредством систематического убийства, животновод [собирается] его сохранить, и, благодаря дрессировке, наездник объединяется с этим движением, ориентируя его и провоцируя свое ускорение». Технологический двигатель разовьет эту тенденцию, но «верховая скачка — это первый огнемет воина, его первая система вооружения».[534] Отсюда становление-животным в машине войны. Значит ли это, что машина войны не существует до верховой езды и кавалерии? Это не вопрос. Вопрос в том, что машина войны предполагает высвобождение Скоростного вектора, ставшего свободной или независимой переменной, высвобождение того, что не происходит на охоте, где скорость отсылает, прежде всего, к загнанному животному. Возможно, что этот вектор бега был освобожден в пехоте без обращения к верховой езде; более того, возможно, что существовала верховая скачка, но лишь как способ транспортировки или даже перевозки, не имеющей никакого дела со свободным вектором. Однако, в любом случае, воин заимствует у животного скорее идею двигателя, чем модель добычи. Он не обобщает идею добычи, применяя ее к врагу, он абстрагирует идею двигателя, применяя ее к себе самому.

Тут же возникают два возражения. Согласно первому, машина войны имеет столько же веса и тяжести, сколько и скорости (разница между тяжелым и легким, асимметрия между защитой и атакой, оппозиция между отдыхом и напряжением). Но легко было бы показать, как феномен «выжидания» или даже неподвижности и кататонии, столь важные в войнах, отсылают в некоторых случаях к компоненте чистой скорости. И, в других случаях, они отсылают к условиям, под которыми аппараты Государства присваивают себе машину войны именно благодаря обустраиванию рифленого пространства, где враждебные силы могут прийти к равновесию. Может случиться, что скорость абстрагируется как свойство снаряда, пули или артиллерийского ядра, осуждающего на неподвижность само оружие и солдат (например, неподвижность в войне 1914 года). Но равновесие сил — вот феномен сопротивления, тогда как контратака предполагает стремительность или переключение скорости, разрушающих равновесие: именно танк перегруппировывает все действия в векторе-скорости и возвращает гладкое пространство ради движения, удаляя людей и вооружение.[535]

Другое возражение сложнее — дело в том, что скорость, по-видимому, является как частью инструмента, так и оружия, и никоим образом не специфична для машины войны. История двигателя — не только милитаристична. Но, возможно, у нас слишком сильна тенденция мыслить в терминах количеств движения, вместо того чтобы искать качественные модели. Две идеальные модели двигателя — это модели работы и свободного действия. Труд, или работа, — вот движущая причина, которая сталкивается с сопротивлением, действует на внешнее, расходуется или растрачивается в своем результате-эффекте, и должна возобновляться от одного момента к следующему. Свободное действие — это тоже движущая причина, но такая, у которой нет сопротивления, кое нужно преодолевать, она действует только на само подвижное тело, не расходуется в своем результате-эффекте и продолжается между двумя моментами. Какова бы ни была ее мера или степень, скорость является относительной в первом случае и абсолютной во втором (идея perpetuum mobile [536]). Что принимается в расчет в работе, так это точка приложения результирующей силы, действующей со стороны веса тела, рассматриваемого как «некое» («un») (тяжесть), и относительное перемещение данной точки приложения. Что принимается в расчет в свободном действии, так это способ, каким элементы тела избегают гравитации, дабы полностью оккупировать лишенное точек пространство. Оружие и управление им, по-видимому, относятся к модели свободного действия, тогда как инструменты — к модели труда, или работы. Линейное перемещение — от одной точки до другой — конституирует относительное движение инструмента, но именно вихревая оккупация пространства является абсолютным движением оружия. Как если бы оружие было неустойчивым, самонеустойчивым, тогда как инструмент движется. Такая связь инструмента с работой остается неочевидной до тех пор, пока работа не получит двигательного, или реального, определения, каковое мы только что ей дали. Инструмент как раз-таки и не определяет работу, все наоборот. Инструмент предполагает работу. Тем не менее оружие также — по всей видимости — подразумевает возобновление причины, растрачивание или даже исчезновение в своем результате-эффекте, столкновение с внешними сопротивлениями, перемещение силы и т. д. Было бы напрасно наделять оружие магической властью в противоположность принуждению инструментов — оружие и инструменты подчиняются тем же законам, какие в точности определяют их общую сферу. Но принцип любой технологии состоит в показе того, что технический элемент остается абстрактным, абсолютно неопределенным до тех пор, пока мы не соотнесем его со сборкой, которую он предполагает. Именно машина является первичной по отношению к техническому элементу — не техническая машина, которая сама является совокупностью элементов, а социальная или коллективная машина, машинная сборка, задающая то, чем является технический элемент в данный момент, каково его использование, распространение, понимание и т. д.

Именно посредством сборок филум отбирает, качественно определяет и даже изобретает технические элементы. Так что мы не можем говорить об оружии или об инструментах, прежде чем определим конституенты сборок, которые те предполагают и в которые они входят. Именно это мы имели в виду, когда говорили, что оружие и инструменты не только отличаются внешним образом друг от друга, но у них нет и отличительных, присущих только каждому из них характеристик. Они обладают внутренними (а не присущими каждому) характеристиками, отсылающими к соответствующим сборкам, с которыми они связываются. То, что осуществляет модель свободного действия, — это не оружие в себе и в своем физическом аспекте, это сборка «машина войны» как формальная причина вооружения. И с другой стороны, то, что осуществляет модель работы, — это не инструменты, а сборка «машина труда» как формальная причина инструментов. Когда мы говорим, что оружие неотделимо от вектора-скорости, тогда как инструмент остается связанным с условиями гравитации, то мы хотим указать лишь на разницу между двумя типами сборки: разницу, которая удерживается, даже если сборка, присущая инструменту, является абстрактно «более быстрой», а оружие — абстрактно «более тяжелым». Инструмент, главным образом, связан с генезисом, с перемещением и с расходованием силы, которая обнаруживает собственные законы в работе, тогда как оружие касается только испытания или демонстрации силы в пространстве и во времени согласно свободному действию. Оружие не падает с неба и явно предполагает производство, перемещение, расход и сопротивление. Но этот аспект отсылает к общей сфере оружия и инструмента и пока не касается специфики оружия, каковая проявляется лишь тогда, когда сила рассматривается сама по себе, когда она более не связана ни с чем, кроме числа, движения, пространства и времени, или когда скорость добавляется к перемещению .[537] Конкретно, вооружение как таковое отсылает не к модели Труда, или Работы, а к модели свободного Действия, — при предположении, что условия работы выполняются где-то еще. Короче, с точки зрения силы инструмент связан с системой тяжесть — перемещение, вес — высота. А оружие — с подвижной системой скорость — perpetuum mobile (именно в этом смысле можно сказать, что скорость сама по себе является «системой вооружения»).

То, что машинная и коллективная сборки — в самом широком смысле — первенствуют над техническим элементом, имеет место повсюду как для инструментов, так и для оружия. Оружие и инструменты суть следствия и только лишь следствия. Часто отмечалось, что оружие — ничто вне организации битвы, с коей оно связывается. Например, «гоплитское» вооружение существует лишь благодаря фаланге как мутации машины войны: в этот момент такой сборкой было создано единственное новое оружие — двуручный щит; что касается другого вооружения, то оно существовало и прежде, но использовалось в иных сочетаниях, где у него были иные функции, иная природа.[538] Именно сборка всегда конституирует систему вооружения. Копье и меч существовали со времен бронзового века только благодаря сборке человек — лошадь, которая вызвала удлинение кинжала, а также рогатины и удалила из употребления первое оружие пехоты — молот и топор. Стремя, в свою очередь, навязывает новую фигуру сборки человек — лошадь, влекущую за собой новый тип копья и новое оружие; и при том эта совокупность человек — лошадь — седло варьируется и имеет разные эффекты в зависимости от того, связана ли она с общими условиями номадизма либо же позже вновь приспосабливается к оседлым условиям феодализма. Та же ситуация имеет место и в случае инструмента — опять же все зависит от организации труда и переменных сборок между человеком, животным и вещью. Таким образом, плуг существует как специфический инструмент только в некой совокупности, где властвуют «долгие открытые поля», где лошадь стремится к тому, чтобы заменить быка как животного, пролагающего черты, когда земля начинает подвергаться трехгодичному севообороту и где экономия становится общинной. До этого плуг может неплохо существовать, но на краю других сборок, кои не выявляют собственную специфику, оставляют неразработанным собственное различие с сохой.[539]

Эти сборки являются аффективными [passionnels], они суть композиции желания. Желание не имеет ничего общего с естественной или спонтанной детерминацией; нет желания — есть только собирающее, собираемое, машинное. Рациональность, продуктивность сборки не существуют без страстей, которые сборка запускает в игру, без желаний, конституирующих ее так же, как она конституирует их. Детьен показал, каким образом греческая фаланга была неотделима от полного пересмотра ценностей и от аффективной [passionnelle] мутации, полностью изменяющей отношения между желанием и машиной войны. Тут один из тех случаев, когда человек слезает с лошади, а отношение человек — животное уступает место отношению между людьми в сборке пехоты, подготавливающей приход солдата-крестьянина, солдата-горожанина — весь Эрос войны меняется, гомосексуальный Эрос группы стремится заменить зоосексуальный Эрос всадника. И несомненно, каждый раз, когда Государство присваивает себе машину войны, оно стремится приблизить воспитание горожанина к формированию рабочего, к обучению солдата. Но если верно, что любая сборка — это сборка желания, то вопрос состоит в том, чтобы знать, не мобилизуют ли сборки войны и труда, рассматриваемые сами по себе, прежде всего страсти разного порядка. Страсти суть исполнения желания, различающиеся согласно сборке, — это не одна и та же справедливость, не одна и та же жестокость, не одна и та же жалость и т. д. Режим труда неотделим от организации и от развития Формы, коим соответствует формирование субъекта. Это — аффективный [passionnel] режим чувства «как форма рабочего». Чувство предполагает оценку материи и ее сопротивлений, смысл формы и ее развитии, экономию силы и ее смещений, всей тяжести в целом. Но режим машины войны — это, скорее, режим аффектов, отсылающих только к подвижному самому по себе, к скоростям и композициям скорости между элементами. Аффект — быстрая разгрузка эмоции, быстрый ответ, тогда как чувство — это всегда смещенная, задержанная, сопротивляющаяся эмоция. Аффекты суть снаряды — такие же, как оружие, тогда как чувства интроспективны подобно инструментам. Имеется аффективное отношение с оружием, о чем свидетельствует не только мифология, но и эпическая поэма, рыцарский и куртуазный роман. Оружие есть аффект, и аффект оружия. С такой точки зрения самая абсолютная неподвижность, чистая кататония являются частью вектора-скорости, ведомы этим вектором, объединяющим окаменелость жеста со стремительностью движения. Рыцарь спит на своей лошади, а затем уносится как стрела. Как раз Клейст лучше всего скомпоновал такие внезапные кататонии, обмороки, подвешенности с самыми быстрыми скоростями машины войны — он заставляет нас присутствовать при становлении-оружием технического элемента и, одновременно, при становлении-аффектом аффективного [passionnel] элемента (уравнение Пентесилеи). Военные искусства всегда подчиняли вооружение скорости и, прежде всего, ментальной (абсолютной) скорости; но потому они также были искусствами подвешенности и неподвижности. Аффект проходит по этим крайностям. Да и военные искусства ссылаются не на код, как на дело Государства, а на пути, кои являются теми же тропами аффекта; на этих путях мы обучаемся «повреждать» оружие, а также и пользоваться им, как если бы мощь и культура аффекта были подлинной целью сборки, причем оружие являлось лишь временным средством. Учиться уничтожать сделанное и уничтожать себя, — вот что принадлежит машине войны: «недеяние» воина, уничтожение субъекта. Движение декодирования пересекает машину войны, тогда как сверхкодирование спаивает инструмент с организацией труда и Государства (мы не разучаемся пользоваться инструментом, мы можем лишь компенсировать его отсутствие). Верно, что военные искусства непрестанно взывают к центру тяжести и к правилам перемещения. Дело в том, что пути все еще не являются последними путями. Как бы далеко они ни заходили, они все еще принадлежат к области Бытия, они только и делают, что переводят абсолютные движения иной природы в общее пространство, — движения, осуществляемые в Пустоте, не в ничто, но в гладком [пространстве] пустоты, где нет больше цели: атаки, контратаки и выпадения «стремглав»…[540]

С точки зрения сборки все еще имеет место существенное отношение между инструментами и знаками. Дело в том, что модель труда, определяющего инструмент, принадлежит аппарату Государства. Часто утверждалось, будто человек в первобытных обществах, собственно говоря, не работал, даже если его деятельность крайне стеснена и урегулирована; и он как таковой более не человек войны («работы» Геркулеса предполагают покорность царю). Технический элемент становится инструментом, когда он абстрагируется от территории и прилагается к земле как объекту; но одновременно знак перестает записываться на теле и пишется на неподвижной объективной материи. Чтобы имелась работа, нужен захват деятельности со стороны аппарата Государства, семиотизация деятельности посредством письма. Отсюда сходство между сборками знаки — инструменты и знаками письмо — организация работы. Все совсем иначе для оружия, пребывающего в сущностном отношении с драгоценностями. Драгоценности подверглись столь многим вторичным адаптациям, что мы уже как следует и не знаем, чем они являются. Но что-то просыпается в нашей душе, когда нам говорят, что производство золотых и серебряных изделий было «варварским» искусством, или кочевым искусством по преимуществу, и когда мы видим эти шедевры малого искусства. Такие застежки, пластинки из золота и серебра, такие драгоценности касаются мелких подвижных объектов, не только легких в транспортировке, но и принадлежащих объекту лишь как объекту в движении. Такие пластинки конституируют черты выражения чистой скорости — на объектах, которые сами подвижны и неустойчивы. Отношение между ними — это не отношение форма — материя, а отношение мотив-опора, где земля — не более чем почва, где почвы уже нет совсем, а опора является столь же подвижной, как и мотив. Они сообщают цвета скорости света, придавая золоту красный свет, а серебру — белый. Они прикрепляются к конской сбруе, к ножнам шпаги, одеянию воина, к ручке оружия — они украшают даже то, что будет служить только один раз, острие стрелы. Какими бы ни были усилие и тяжкий труд, каковые они предполагают, они суть свободное действие, связанное с чистой подвижностью, а вовсе никакая не работа с ее условиями тяжести, сопротивлениями и затратами. Бродячий кузнец связывает производство золотых и серебряных изделий с оружием, и наоборот. Золото и серебро принимают много других функций, но не могут быть поняты без такого номадического вклада, создаваемого машиной войны, где они уже не материи, а черты выражения, присущие оружию (вся мифология войны не только обитает в деньгах, но и является в них активным фактором). Драгоценности суть аффекты, соответствующие оружию, сметаемые одним и тем же вектором-скоростью.

Производство золотых и серебряных изделий, ювелирное искусство, орнаментация, даже декорирование не формируют письмо, хотя у них есть мощь абстракции, ни в чем не уступающая мощи письма. Но эта мощь устроена иначе. Что касается письма, то кочевники не нуждаются в том, чтобы создавать собственную систему, они заимствуют ее у оседлых имперских соседей, кои снабжают их даже фонетической транскрипцией собственных языков.[541] «Производство золотых и серебряных изделий — варварское искусство по преимуществу: филиграни и позолоченные или посеребренные покрытия. <…> Скифское искусство, привязанное к номадической и воинственной экономии, использующей и, одновременно, отвергающей торговлю, сохраненную для чужеземцев, ориентируется на такой роскошный и декоративный аспект. У варваров не было никакой необходимости обладать точным кодом или создавать точный код (например, такой, как элементарное пикто-идеографическое письмо), а еще меньше — создавать слоговое письмо, которое вступило бы в соперничество с письмом, используемым их более продвинутыми соседями. К IV и III векам до Рождества Христова скифское искусство Черного моря склоняется к графической схематизации форм, которая превращает их, скорее, в линейное украшение, нежели в некое протописьмо».[542] Конечно, мы можем писать и на драгоценностях, на металлических пластинках или даже на оружии; но лишь в том смысле, в каком мы применяем к этим материям предсуществующее письмо. Случай рунического письма является самым волнующим, ибо его происхождение, по-видимому, связано исключительно с драгоценностями, застежками, элементами производства золотых и серебряных изделий, мелкими подвижными объектами. Но именно в свой ранний период руническое письмо имело слишком слабую ценность для коммуникации и обладало крайне нивелированной публичной функцией. Таинственный характер этого письма привел к тому, что многие часто интерпретировали его как магическое. Речь идет скорее об аффективной семиотике, которая заключала бы в себе прежде всего:

1) подписи как метки обладания или изготовления;

2) краткие военные или любовные послания. Эта семиотика конституировала скорее «декоративный текст», нежели письменный, — «малополезное, наполовину провалившееся изобретение», некий заместитель письма. Она обретает ценность письма лишь во второй период, когда появляются монументальные записи благодаря датской реформе IX века после Рождества Христова, а также в связи с Государством и трудом.[543]

Можно возразить, что инструменты, оружие, знаки, драгоценности фактически встречаются везде, они общеприняты. Тут нет проблемы, это все равно, что искать в каждом случае некое происхождение. Речь идет о том, чтобы назначать сборки, то есть определять дифференциальные черты, согласно которым элемент формально принадлежит скорее одной сборке, нежели другой. Также можно было бы сказать, что архитектура и кулинарное искусство обладают сходством с аппаратом Государства, тогда как музыка и наркотики обладают дифференцированными чертами, размещающими их на стороне номадической машины войны.[544] Таким образом, именно дифференциальный метод обосновывает различие между оружием и инструментами — по крайней мере, с пяти точек зрения: смысл (прогнозирование — интроспекция), вектор (скорость — тяжесть), модель (свободное действие — работа), выражение (драгоценности — знаки), желающая или аффективная [passionnelle] тональность (аффект — чувство). Несомненно, аппарат Государства стремится к тому, чтобы унифицировать режимы, дисциплинируя собственные армии, превращая работу в базовое единство, то есть навязывая свои черты. Но не исключено, что вооружение и инструменты войдут еще и в другие союзные отношения, ежели они берутся в новых сборках метаморфозы. Случается, что воин формирует крестьянские или рабочие союзы, но чаще труженик, рабочий или крестьянин заново изобретают машину войны. Крестьяне внесли важный вклад в историю артиллерии во время гуситских войн, когда Жижка вооружил портативными орудиями передвижные крепости, сделанные из возов. Сходства, типа рабочий — солдат, оружие — инструмент, чувство — аффект, отмечают удачный, пусть даже скоротечный, момент для революций и народных войн. У инструмента есть шизофренический привкус, вынуждающий его работу переходить в свободное действие, у него есть шизофренический привкус оружия, превращающий его в средство мира, средство для обретения мира. И, одновременно — контратака, сопротивление. Все двусмысленно. Но мы не полагаем, будто анализ Эрнста Юнгера дисквалифицируется такой двусмысленностью, когда он составляет портрет «Мятежника» как трансисторической фигуры, привлекая, с одной стороны, Рабочего, а с другой, Солдата, — на линии общего ускользания, где мы, одновременно, говорим: «Я ищу оружие» и «Я разыскиваю инструмент»: [надо] чертить линию или то, что возвращается к одному и тому же, преодолевать линию, пересекать линию, ибо линия чертится только превосходя линию разделения.[545] Несомненно, нет ничего более устаревшего, чем воин — он уже давно трансформировался в совершенно иной персонаж, в военнослужащего. Да и сам рабочий подвергся столь многим злоключениям… Но однако, воины возрождаются, с множеством двусмысленностей — они суть все те, кто знает бесполезность насилия, но кто примыкает к машине войны, дабы восстановиться, — к машине активной и революционной контратаки. Также возрождаются и рабочие, не верящие в работу, но примыкающие к машине труда, дабы восстановиться, — к машине активного сопротивления и технологического освобождения. Они не воскрешают старые мифы или архаичные рисунки, они — новая фигура трансисторической сборки (ни исторической, ни вечной, но несвоевременной): номадический воин и бродячий рабочий. Им уже предшествует их темная карикатура, наемник или подвижный военный инструктор, технократ или аналитик кочующих стад, ЦРУ и IBM. Но трансисторическая фигура должна защищать себя как от старых мифов, так и от предустановленных, предвосхищаемых искажений. «Мы не возвращаемся назад, дабы снова завоевывать миф, мы вновь встречаем его, когда время сотрясается до самых своих оснований под владычеством крайней опасности». Военные и технически-прогрессивные искусства имеют ценность лишь потому, что они создают возможность для объединения рабочих и воинских масс нового типа. Общая линия ускользания оружия и инструмента — чистая возможность, мутация. Возникают подземные, воздушные, подводные технические специалисты, более или менее принадлежащие мировому порядку, но невольно изобретающие и накапливающие виртуальный груз знания и действия, используемый другими, — детальный, но легко обретаемый для новых сборок. Заимствования между герильей и военным аппаратом, между работой и свободным действием всегда происходили в обоих направлениях, ради борьбы, выступающей все более разнообразной.










Последнее изменение этой страницы: 2018-04-12; просмотров: 390.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...