Студопедия КАТЕГОРИИ: АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Про человечка, которого не услышали
В морозный зимний вечер, когда легли мы спать, замерзший Человечек пришел в окно стучать. - Впустите! Дайте валенки! Стучал, стучал, стучал… Но он был слишком маленький. Никто не отвечал. Тогда он догадался, как много сил в тепле, и прыгал, и катался, и плакал на стекле. Он слезы здесь оставил, врисованные в лед, а сам совсем растаял и больше не придет… - А вот из более позднего, лет через семь: Уснувший шмель, от счастья поседевший, как самурай, ограбивший казну, предав свой сан, раскланиваясь с гейшей, притом припомнив вишню и весну, фонтан и xapaкиpи в теплом доме, в смертельной искупительной истоме с шиповника безвольно соскользнул и полетел - хоть полагалось падать - куда-то ввысь, где сон и облака соединила в цепи львов и пагод небрежная, но строгая pyкa хозяина цветов и расстояний. Он в голубом сегодня. Он Закат освободил от тягот и влияний, но медлит, будто сам себе не рад… Вы могли бы подумать, что с этим мальчиком начали спозаранку заниматься, как-то особенно развивать, или среда была повышенно культурная. Описываю обстановку. Перегороженная на три закутка комната в коммунальной квартире на 28 жильцов. Безмерной, как нам тогда казалось, длины коридор, завершавшийся черной ванной с колонкой; чадная кухня с толпившимися громадными дяденьками и тетеньками (постепенно уменьшавшимися в размерах); запах многосуточных щей, замоченного белья… - Знакомо, знакомо… - Таких колоссальных тараканов, как в ванной и туалете этой квартиры, нигде более я не видел. Академик уверял, что они обожают музыку. И правда, при мне он играл им в уборной на флейте, которую сделал из деревянного фонендоскопа. Слушатели выползали из углов, шевеля усами, и послушно заползали в унитаз, где мы их и топили. (Стук в дверь: «Опять заперся со своей дудкой!…») Парочку экземпляров принес в школу, чтобы показать на зоологии, как их можно вводить в гипноз, но экземпляры каким-то образом оказались в носовом платке завуча Клавдии Иванны… Трудно сейчас, оглядкой, судить о его отношениях с родителями - я ведь наблюдал Академика из того состояния, когда предки воспринимаются как неизбежное зло или как часть тела… Отец - типографский рабочий, линотипист, хромой инвалид; дома его видели мало, в основном в задумчиво-нетрезвом состоянии. «Ммма-а-айда-да-айда, -тихое, почти про себя, мычание - мммайда-да-ай-да-а-а…» - никаких более звуков, исходивших от него, я не помню. Мать - хирургическая медсестра, работала на двух ставках. Маленькая, сухонькая, черно-седая женщина, казавшаяся мне похожей на мышь, большие глаза того же чайного цвета, никогда не менявшие выражения остановленной боли. Вместо улыбки - торопливая гримаска, точные, быстрые хозяйственные движения, голос неожиданно низкий и хриплый. Академик ее любил, но какой-то неоткровенной, подавленной, что ли, любовью - это часто бывает у мальчиков… Она, в свою очередь, была женщиной далекой от сентиментальности. Я никогда не замечал между ними нежности. Еще были у Клячко две сестры, намного старше его, стрекотливые девицы независимого поведения; часто ссорились и вели напряженную личную жизнь; одна пошла потом по торговле, другая уехала на дальнюю стройку. А в темном закутке на высоком топчане лежала в многолетнем параличе «ничейная бабушка», как ее называли, попавшая в семью еще во время войны, без документов, безо всего, так и оставшаяся. В обязанности Клячко входило кормить ее, подкладывать судно, обмывать пролежни. - И он?… - Справлялся довольно ловко, зажимал себе нос бельевой прищепкой, когда запах становился совсем уж невыносимым. Старуха только стонала и мычала, но он с ней разговаривал и был убежден, что она все понимает. Эту бабусю он и любил больше всех. Под топчаном у нее устроил себе мастерскую и склад всякой всячины. - А свои деды-бабки? - Умерли до войны и в войну. Материнский дед, из костромских слесарей, самоучкой поднялся довольно-таки высоко: имел три высших образования - медицинское, юридическое и философское, был некоторое время, понимаете ли, кантианцем. От деда этого и остались в доме кое-какие книги… Главным жизненным состоянием Академика была предоставленность самому себе. Особого внимания он как будто бы и не требовал; до поры до времени это был очень удобный ребенок: в высшей степени понятливый, всегда занятый чем-то своим. Его мозг обладал такой силой самообучения (свойственной всем детям, но в другой степени), что создавалось впечатление, будто он знал все заранее. Однажды мать, вызванная классной руководительницей - «читает на уроках посторонние книги, разговаривает сам с собой», - с горечью призналась, что он родился уже говорящим. Думаю, это было преувеличение, но небольшое. Он рассказал мне, и в это уже можно вполне поверить, что читать научился в два года, за несколько минут, по первой попавшейся брошюрке о противопожарной безопасности. Выспросил у сестры, что такое значат эти букашки-буквы, - и все… - Как маленький Капабланка, наблюдавший за первой в жизни шахматной партией?… - Писать научился тоже сам, из чистого удовольствия переписывая наизусть понравившиеся книжки. Оттого почерк остался раздельным, мелкопечатным, как на машинке. Не понимал, как можно делать грамматические ошибки, если только не ради смеха. Не поверил мне, что можно всерьез не знать, как пишется «до свидания»… Во втором классе уверял меня, будто отлично помнит, как его зачинали (подробное захватывающее описание) и даже как жил до зачатия, по отдельности в маме и папе. «А до этого в бабушке и дедушке?» - спросил я наивно-материалистически. - «Ну нет, - ответил он со снисходительной усмешкой, - в бабушек и дедушек я уже давно не верю, это пройденный этап. В астралы родителей меня ввела медитация из Тибета, знаешь, страна такая? Там живут Далай-ламы И Летучие йоги». -«А что такое астралы? Это самое, да?» - «Дурак. Это то, что остается у привидений, понятно?», - «Сам дурак, так бы я и сказал. А мордитация? Колдовство, что ли?» -«Медитация?.. Ну, приблизительно. Сильный астрал может повлиять на переход из существования в существование. До этого рождения я был гималайской пчелой, собирал горный мед». - «А я кем?» - «Ты?… Трудно… Может быть, одуванчиком». - И о переселении душ успел начитаться? - Книги работали в нем как ядерные реакторы. Очень быстро сообразив, что бесконечными «почему» от взрослых ничего не добьешься, пустился в тихое хищное путешествие по книжным шкафам. Скорочтению обучаться не приходилось, оно было в крови - ширк-ширк! - страница за страницей, как автомат, жуткое зрелище. И пока родители успели опомниться, вся скромная домашняя библиотека была всосана в серое вещество. Впрочем, не исключено, что у Академика мозги имели какой-то другой цвет, может быть, оранжевый или синий (шучу)… На всякого взрослого он смотрел прежде всего как на возможный источник книг и приобрел все навыки, включая лесть, чтобы их выманивать, хотя бы на полчаса. Тексты запоминал мгновенно, фотографически. «Пока не прочел, только запомнил, - сказал об одной толстой старой книге по хиромантии, - пришлось сразу отдать»… Кто ищет, тот найдет, и ему везло. Подвернулась, например, высшей пробы библиотека некоего Небельмесова Ксаверия Аполлинарьевича, соседа по той же квартире. Одинокий очкастый пожилой дяденька этот не спал по ночам, был повышенно бдительным, писал на всех кляузы с обвинениями в злостном засорении унитаза и прочем подобном. Притом страстный библиоман. Маленький Клячко был, кажется, единственным существом, сумевшим расположить к себе эту тяжелую личность. Сближение произошло после того, как Академик подарил Небельмесову «Житие протопопа Аввакума» с неким автографом, извлеченное в обмен на ржавый утюг из утильной лавки. - «Житие» за утюг?… - Да, в те времена утильные лавки были что надо, Клячко открыл это золотое дно… Сам он в приобретении книг не нуждался, только в прочтении… Пока Кляча дружил с Ксаверием, тот на какое-то время даже перестал склочничать. Но когда источник книгопитания был исчерпан, Академик не только перестал посещать Небельмесова, но и написал на него сатирическую поэмку «Ксавериада», которую показал, правда, только мне, а потом спустил в унитаз и тем, конечно же, засорил… - А кто вычистил? - Я. - ?… - Академик хотел сам, но я не позволил. Засорение-то, если уж вам это интересно, произошло по моей вине. Пока он читал мне свое произведение, я давился от хохота, а потом вдруг мне стало ужасно жалко Ксаверия, и я заявил, что ничего более скучного в жизни не слышал. Кляча побледнел, замигал, бросился в коридор, я за ним, он распахнул дверь уборной, бросил в зев унитаза скомканные на ходу листки, спустил воду, унитаз вышел из берегов…
Пи-футбол и эном
…Жаркий май позвал нас в Измайлово. Мы сбежали с уроков и валялись на траве, купая в солнце босые пятки; вокруг нас звенела и свиристела горячая лень. - Нет, это еще не то… Это все только техника и слова, - говорил он с неправильными паузами, не переставая вглядываться в шебуршащую зелень, -А будущее начнется… когда люди научаться делать себя новыми… Менять лица, тела, - смотри, муравьи дерутся, - характеры, все- все-все… Уже помирились, гляди, напали на косиножку… Сами, кому как хочется. Чтобы быть счастливыми. эта жизнь будет смешной, будет музыкой… А ты можешь быть счастливым, Кастет. Стрекозус грандиозус… - Улетел стрекозявиус. Почем знаешь, буду или нет? - Смотри, богомол. Ты умеешь развиваться… А это у него рефлекс на опасность… А кто развивается, но того находит какая-нибудь любовь. - Ну и сколько времени он так проваляется?… А может, я не хочу развиваться. И никакой этой любви не хочу. - Ложная смерть, притворяется неодушевленным… Мы тоже, в другом смысле… Ты не можешь не развиваться. - А ты? - Я?… Я хотел бы свиваться. - Свиваться?… - Развиваться внутрь. Смотри, это тля… Все, что он говорил, было забавно и по-детски прозрачно лишь до какого-то предела, а дальше начиналось: один смысл, другой смысл… Как всем городским мальчишкам, нам не хватало воздуха и простора, движения и свободы; зато мы остро умели ценить те крохи, которые нам выпадали… Окрестные пустыри и свалки были нашими родными местами - там мы устраивали себе филиалы природы, жгли костры, прятались, строили и выслеживали судьбу; совершались и более далекие робинзонады: в Сокольники, на Яузу, в Богородское, где нас однажды едва не забодал лось… Клячко любил плавать, кататься на велосипеде, лазить по крышам, просто гулять. Но натура брала свое: гулять значило для него наблюдать, думать и сочинять, устраивать оргии воображения. Деятельный досуг этого мозга был бы, пожалуй, слишком насыщен, если бы я не разбавлял его своей жизнерадостной глупостью; но кое-что от его густоты просачивалось и ко мне. За время наших совместных прогулок я узнал столько, сколько не довелось за всю дальнейшую жизнь. Из него сыпались диковинные истории обо всем на свете, сказки, стихи; ничего не стоило сочинить на ходу пьесу и разыграть в лицах - только успевай подставлять мозги… На ходу же изобретались путешествия во времени, обмены душами с кем угодно… За час-два, проведенные с Академиком, можно было побыть не только летчиком, пиратом, индейцем, Шерлоком Холмсом, разведчиком или партизаном, каковыми бывают все мальчишки Обыкновении, но еще и: - знаменитой блохой короля Артура, ночевавшей у него в ухе и имевшей привычку, слегка подвыпив, читать монолог Гамлета на одно из древнепапуасских наречий; -аборигеном межзвездной страны Эном, где время течет обратно, и поэтому эномцы все знают и предвидят, но ничего не помнят… Так было до тех пор, пока их великий и ужасный гений Окчялк не изобрел Зеркало Времени; эта игра неожиданно пригодилась мне через много лет для анализа некоторых болезненных состояний, а название «Эном» Академик дал другому своему детищу, посерьезнее; - мезозойским ящером Куакуаги, который очень не хотел вымирать, но очень любил кушать своих детенышей, ибо ничего вкуснее и вправду на свете не было; - электроном Аполлинарием, у которого был закадычный дружок электрон Валентин, с которым они на пару крутились вокруг весьма положительно заряженной протонихи Степаниды, но непутевый Аполлинарий то и дело слетал с орбиты (эти ребятишки помогли мне освоить некоторые разделы физики и химии); - госпожою Необходимостью с лошадиной или еще какой-либо мордой (весьма значительный персонаж, появлявшийся время от времени и напоминавший, что игра имеет ограничения); - Чарли Чаплином, червяком, облаком, обезьяной, Конфуцием, лейкоцитом, Петром Первым, мнимым числом, мушиным императором, психовизором профессора Галиматьяго и прочая - все это с помощью простой присказки: «А давай, будто мы…» - Так вот откуда ролевой тренинг… - Обычнейший метод детского мышления, достигший у Академика степени духовного состояния. Он серьезно играл во все. Он не умел не быть всем на свете. - А насчет спортивных игр как? - А вот это не очень. Не понимал духа соревнования. Был в курсе спортивных событий, но ни за кого никогда не болел. Когда играл сам, выигрыш был ему интересен только как решение некой задачи или проверка гипотезы, ну еще иногда как действие, в котором возможна и красота. В футбольном нападении отличался виртуозной обводкой, часто выходил один на один, но из выгоднейших положений нарочно не забивал: то паснет назад пли ждет, пока еще кто-нибудь выскочит на удар, то начнет финтить перед вратарем, пока не отберут мяч… В должности вратаря за реакцию получил титул вратаря-обезьяны. А настоящим асом стал в жанре пуговичном… - Пуговичном?… - Да, а что вас удивило? Пуговичный футбол - прошу вас, коллега, непременно указать это в книге на видном месте - придумал и ввел в спортивную практику ваш покорный слуга, отчего несколько пострадала одежда моих родителей. В одиннадцать лет от роду на что только не пойдешь в поисках хорошего центрфорварда… - Серьезно, так вы и есть тот неведомый гений?… По вашей милости, стало быть, и я срезал с папиного пиджака целую команду «Динамо»? - Кляча тоже отдал должное этому типично-обыкновенскому увлечению, но и оно у него имело не спортивный характер, а было одним из способов мыслить, каждая позиция была чем-то вроде уравнения, в которое подставлялись всевозможные символы. Однажды он даже начал развивать мне теорию Пи-футбола, как он его окрестил, толковал что-то о модельных аналогах ограничения степеней свободы, где каждый промах, если его выразить в математических терминах, дает структуру для анекдота, тематическое зерно для сонатного аллегро пли сюжет для романа. Уверял, будто Пи-футбол натолкнул его на идею карты… С шестого класса он начал составлять карту связи всего со всем. Карта зависимостей, взаимопереходов и аналогий наук, искусств, всех областей жизни и деятельности, всего-всего, вместе взятого… Ее нужно было как-то назвать, покороче, и он решил, что название «Эном» из упомянутой игры - подходящее. Вначале Эном этот представлял собой действительно подобие карты, с расчерченными координатами, материками и островами, с невероятным количеством разноцветных стрелок. Потом видоизменился: стрелок стало поменьше, зато появилось множество непонятных значков - шифров связей и переходов; наконец, от плоскостного изображения дело пошло к объемному - какие-то причудливые фигуры из пластилина, картона, проволоки… Вот возьмем, например, длинноухий вопрос (его эпитет, он любил так говорить: вопрос толстый, лохматый, хвостатый - вопросы для него были живыми существами), -длинноухий, значит, вопрос: почему одним нравится одна музыка, а другим - другая? Это область отчасти музыковедения, отчасти социологии, отчасти психологии… Показывал точку в системе координат, объяснял с ходу, что такое социология, то есть чем она должна быть, сколько у нее разных хитрых ветвей… В одну сторону отсюда пойдем к материку истории, не миновав континента философии и полуострова филологии; в другую - к океану естественных наук: биологии, физике… Математика, говорил, - это самая естественная из наук, язык Смысловой Вселенной… А вот идет извилистая дорожка к плоскогорью физиологии: чтобы разобраться, почему в ответ на одни и те же звуки возникают разные чувства, нужно понять, как человек чувствует, правда ведь?… Чтобы это узнать, надо узнать, как работают клетки вообще. Механизм клетки нельзя постичь, не уяснив происхождения жизни, а для этого надо влезть в геологию, геофизику, геохимию - в общем, в конгломерат наук о Земле; ну и конечно же, никак не обойти астрономии, во всем веере ее направлений - Земля есть небесное тело, ага?… И вот мы уже прошли от музыковедения к проблеме происхождения Вселенной, вот такие дела…
Теснота мира
- …все-таки не понимаю, почему ваш вундеркинд учился вместе с вами, в обычной школе? Неужели родителям и учителям было неясно… - Спецшкол для профильно одаренных детей тогда еще не было, а настоящих школ для всесторонне одаренных нет и сейчас. Универсальность не давала ему права выбора занятия, как иным не дает недоразвитость… - А почему не перевели в старшие классы, экстерном? В институт какой-нибудь или в университет? Ведь в исключительных случаях… - Перевести пытались, и даже дважды. Сначала, почти сразу же, из нашего первого «Б» в какой-то далекий четвертый «А». Через две недели у матери хватило ума отказаться от этой затеи. Во-первых, ему там все равно было нечего делать. А во-вторых, четвероклассники над ним издевались. Не все, разумеется, но ведь достаточно и одного, а там нашлось целых двое, на переменах они его «допрашивали», используя разницу в весовых категориях. В шестом решали на педсовете, исключить ли из школы за аморальность (уточним дальше) или перевести сразу в десятый, чтобы побыстрее дать аттестат. Приходили тетеньки из РОНО, ушли в недоумении. Отправили в десятый, к «дядям Степам», как мы их звали. Дяди заставляли его решать самые трудные задачи, которые ему были так же неинтересны, как задачи шестого, а на переменах использовали в качестве метательного снаряда. Продержался недели три, потом с месяц проболел и вернулся к нам. - И как был встречен? - С радостью, разумеется. Еще бы, Академик вернулся. «Ну что, Кляча, уволили? Покажи аттестат». Без Академика нам, правду сказать, было скучновато. - А ему-то с вами, наверное, было скучно отчаянно? - Если представить себе самочувствие ананаса на овощной грядке, самолета среди самосвалов… Но на уроках можно украдкой читать, рисовать, думать, изучать язык - к восьмому он уже читал на японском… Сочинять музыку, разбирать шахматные партии… - Увлекался? - Да, одно время… Представляете, как мне было обидно? В шахматы ведь научил его играть я, тогдашний чемпион класса, не кто-нибудь, а у него даже своих шахмат не было. Но я не выиграл у него ни одной партии, только самую первую едва свел вничью. Особенно неприятно было, когда он доводил свое положение, казалось, до безнадежного, а потом начинал разгром или сразу мат. Издевательство. Я взял с него слово не играть со мной в поддавки… Быстро стал чемпионом школы, победителем каких-то межрайонных соревнований, получил первый разряд, играл уже вслепую, но потом вдруг решительно бросил - утверждал, что правила оскорбляют воображение, что ладья неуклюжа, ферзь кровожаден, король жалок… «Король не должен никого бить, а только отодвигать, зато после каждых трех шахов должен иметь право рождать фигуры. Пешка должна иметь право превращаться в короля…» - Ого… А музыке его где учили? - Дома инструмента не было, но у Ольги Дмитриевны, одной из соседок, было пианино. Дама из старой интеллигенции, иногда музицировала, попытки Шопена, Шуберта… Постучал как-то в дверь, попросил разрешения послушать. Во второй раз попросил позволения сесть за инструмент и подобрал по слуху первые несколько тактов «Весны» Грига, только что услышанной. В следующие два-три посещения разобрался в нотной грамоте, чтение с листа далось с той же легкостью, что и чтение книг. Ольга Дмитриевна стала приглашать его уже сама, а потом, когда она переехала, Кляча ходил играть к другому соседу, выше этажом. Играл всюду, у меня дома тоже, на нашем старом осипшем «Беккере». (Я, любя музыку и имея неплохие данные обычного уровня, был слишком непоседлив, чтобы пойти дальше Полонеза Огинского.) Импровизировать и сочинять начал сразу же. Вскоре разочаровался в нотной системе, придумал свою - какие-то закорючки, вмещавшие, как он утверждал, в сто одиннадцать раз больше смысла на одну знаковую единицу, чем нотный знак. Вся партитура оперы «Одуванчик» занимала две или три странички этих вот закорючек. - Почему его не отдали в музыкальную школу? - Отдали. В порядке исключения принят был сразу в третий класс. Через три дня запротестовал против сольфеджио, попытался объяснить свою систему и в результате был выгнан с обоснованием: «Мы учим нормальных детей». После этого вопрос о музыкальном образовании больше не возникал, чем сам Клячко был очень доволен. Играл где попало, писал себе свои закорючки, а в школе при случае развлекал нас концертами. Его сочинения и серьезные импровизации успехом не пользовались («Кончай своих шульбертов», - говорил Яська), зато сходу сочиняемые эстрадно-танцевальные пьески и музыкальные портреты вызывали восторг. Инструментишко в зале стоял страшненький, вдрызг разбитый. Академик его сам сколько смог поднастроил. Участвовал и в самодеятельности, в том числе и в довольно знаменитом нашем школьном эстрадном ансамбле… - Погодите, погодите… Ваш ансамбль выступал в кинотеатре «Колизей» во время зимних каникул? - Выступал. Начинали, как водится, с благообразных песен, кончали черт знает чем… - Худенький, темноволосый, очень белокожий подросток? С отрешенным каким-то взглядом… - Владислав Клячко - дирижер и партия фортепиано, с тремя сольными номерами. - Как же тесен мир… Значит, и я его тоже видел. Я был среди зрителей. Он понравился тогда одной моей знакомой девчонке, но они, видно, так и не встретились… - А конферансье нашего случайно не помните? - Что-то серенькое, какой-то вертлявый кривляка?… - Что-то в этом духе. Это был я. - Вот уж никак… - Мир действительно тесноват… А вот на эту картинку вы часто смотрите, я заметил. (Пейзаж в изящной резной рамке у Д. С. над кроватью. Вода, сливающаяся с небом, нежный закатный свет. Каменистые берега с тонко выписанной растительностью. На дальнем берегу одинокое дерево, Человек в лодке.) - Я полагал, что-то старое, итальянское… - Академик написал эту картину девяти лет от роду и подарил мне ко дню рождения. Как вы понимаете, я тогда еще не мог оценить этот подарок. Мои родители не поверили, что это не копия с какого-то знаменитого оригинала. Он не проходил через период каракуль, а сразу стал изображать людей и животных с реалистическим сходством и пейзажи с перспективой, преимущественно фантастические. Абстракции своим чередом. - Что-нибудь еще сохранилось? - Вот… Это я со спины, набросок по памяти… Несколько карикатур… В том возрасте это был самый ценимый жанр, и Кляча отдал ему должное. Афанасий-восемь-на-семь за шарж в стенгазете, над которым хохотала вся школа, пообещал бить автора всю жизнь, каждый день. Пришлось нам с Ермилой устроить ему собеседование… Ермила, наоборот, в качестве вознаграждения за "крышу" потребовал, чтобы Кляча отобразил его в печатном органе, причем в самом что ни на есть натуральном виде. Гиперреалистический рисунок обнаженной натуры с лицом классной руководительницы однажды стихийно попал на стол оригинала. Была вызвана мать, потребовали принять меры; дома вступил в действие отец, была порка. Приклеилась формулировочка: «Разлагает класс». Запретили оформлять стенгазету. Кляча переключился на подручные материалы: тетрадки, обертки, внутренности учебников, промокашки. По просьбам рядовых любителей изящных искусств рисовал на чем попало диковинные ножи, пистолеты, мечи, арбалеты, корабли, самолеты… Но особой популярностью пользовались его кукольные портреты. Представьте себе: из портфеля вынимается небольшая кукла, вроде той злополучной бомбочки, а у нее ваше лицо, ваша фигура, ваши движения, ваш голос… - Как делал? - Клей, проволока, пластилин, пакля, картон… Механический завод или батарейки, система приводов… - А голос? Неужели они говорили, его куклы? - Не говорили, но жестикулировали и издавали характерные звуки. Клавдя Иваннна, например, завуч наш, имела обыкновение, разговаривая с учеником, отставлять правую ногу в сторону, отводить левое плечо назад, голову устремлять вперед и слегка взлаивать, приблизительно вот так (…) В точности то же самое делала ее кукольная модель. Дома делал серьезные портреты по памяти, но показывать избегал, многое уничтожал. С девяти лет бредил Леонардо да Винчи. После того как увидел в какой-то книге его рисунки, прочитал о нем все возможное, в том числе старую фрейдовскую фантазию; одно время намекал даже, что Леонардо - это теперь он, немножко другой… - В тот самый период веры в перевоплощение душ? - Веры в реинкарнацию уже не было, скорей ощущение родства, конгениальности… Как-то он заметил, что у каждого человека, кроме высоковероятного физического двойника, должен существовать и духовный близнец… Я любил наблюдать как он рождает людей: сперва бессознательные штрихи, рассеянные намеки… Вдруг - живая, знающая, точная линия… Существует, свершилось - вот человек со своим голосом и судьбой, мыслями и болезнями, странностями и любовью… И вдруг - это уже самое странное - вдруг эти же самые персонажи тебе встречаются за углом, в булочной, в соседнем подъезде - копии его воображения, с той же лепкой черт и наклонностей… Мне было жутковато, а он даже не удивлялся: «Что можно придумать, то может и быть - разве не знаешь?»
О сверхтипичности
…Кто-то из моих приятельниц в восьмом классе назвал его лунным мальчиком, по причине бледности, но смеялся он солнечно - смех всходил и сверкал, раскалывался, рассыпался на тысячи зайчиков, медленно таял, - долгий неудержимый смех, всегда по неожиданным поводам, более поразительный, чем заразительный, смех, за который его примерно раз в месяц выгоняли из класса… Если пойдет в книгу, обязательно подчеркните, что это и есть ребенок типичнейший. Настоящий. - Как это понять? - У Бальзака определение гения: «Он похож на всех, а на него никто». Великолепная роза, прекрасная бабочка или тигр исключительной красоты - воплощенный идеал вида: полная настоящесть, соответствие творения Замыслу. Сверхтипичность и несравненность. - Определение вундеркинда, не помню чье: нормальный ребенок у нормальных родителей. - После «От двух до пяти» Чуковского общепризнанно, что каждый ребенок в свое время есть натуральный гений. У Академика это время оказалось растянутым до постоянства, всего и только… - Об одном моем юном пациенте родители вели записи. У отца была фраза: «Неужели посредственность?» У матери: «Слава богу, не вундеркинд». - Чуда жаждут, чуда боятся, чуда не видят… - Вы хотите сказать, что и мы с вами в свое время были гениями, но пас проворонили? - Я имею в виду чудо бытия, а не удивительность дарования, то есть какого-то одного, пусть и прекрасного проявления жизни. И я против функционального подхода, против той рабской тупой идеи, что если ты ничего не совершаешь, ничего собою не представляешь, то тебя как бы и нет, и человеком считаться не можешь. Во всяком случае, трижды против прикладывания этой удавки к ребенку. Дарование - повод возрадоваться жизни, не более.
Никакой тактики
… Психологом Кляча по жизни был никудышным, на грани неприспособленности. Влиться в среду, создать себе в ней нишу, удобную роль или маску - то, чему средний человечек стихийно обучается уже где-то в середине первого десятилетия жизни, - для него было непосильно. Прочел уйму книг по психологии, но… - Немудрено - книги одно, жизнь другое… - Некоторые всплески, правда, удивляли. Мог угадывать, например, кто из класса когда будет вызван к доске, спрошен по домашнему заданию… Нетрудно представить, сколь ценной была эта способность в наших глазах и как поднимала нашу успеваемость. Как он это вычислял, оставалось тайной. Предугадывать, когда спросят его самого, не умел; впрочем, ему это и не было нужно… Еще помню, как-то, в период очередной моей страдальческой влюбленности, о которой я ему не сказал ни слова, Клячко вдруг явился ко мне домой и после двух-трех незначащих фраз, опустив голову и отведя в сторону глаза, быстро заговорил: «Я знаю, ты не спишь по ночам, мечтаешь, как она будет тонуть в Чистых прудах, а ты спасешь, а потом убежишь, и она будет тебя разыскивать… Но ты знаешь, что тонуть ей придется на мелком месте, потому что ты не умеешь плавать. И ты думаешь: лучше пусть она попадет под машину, а я вытолкну ее из-под самых колес и попаду сам, но останусь живой, и она будет ходить ко мне в больницу, и я поцелую ее руку. Но ты знаешь, что ничего этого никогда не будет…» Я глядел на него обалдело, хотел стукнуть, но почувствовал, что из глаз текут ручейки. «Зачем… Откуда ты все узнал?» - «У тебя есть глаза»… - И вы говорите, что это никудышный психолог… - А вот представьте, при эдаких вспышках этот чудак умудрялся многое не воспринимать… Не чувствовал границ своего Запятерья. Не догадывался, что находится не в своей стае, что его стаи, может быть, и вообще нет в природе… Не видел чайными своими глазами, а скорее, не хотел видеть стенку, отделявшую его от нас, стенку тончайшую, прозрачную, но непроницаемую. Мы-то ее чувствовали безошибочно… Он был непоколебимо убежден, что назначение слов состоит только в том, чтобы выражать правду и смысл, вот и все. Никакой тактики. С шести лет все знавший о размножении, не понимал нашего возрастного интереса к произнесению нецензурных слов - сам если и употреблял их, то лишь сугубо теоретически, с целомудренной строгостью латинской терминологии. Но кажется, единственным словечком, для него полностью не понятным, было нам всем знакомое, простенькое - «показуха». В четвертом классе лавры успеваемости выдвинули его в звеньевые, и он завелся: у звена имени Экзюпери (его идея, всеми поддержанная, хотя, кто такой Экзюпери, знали мало) - у экзюперийцев, стало быть, - была своя экзюперийская газета, экзюперийский театр, экзюперийские танцы и даже особый экзюперийский язык. С точки зрения классной руководительницы, однако, все это было лишним - для нее очевидно было, что в пионерской работе наш звеньевой кое-что неправильно понимает, кое-не-туда клонит. После доноса самодеятельного стукача Перчика, претендовавшего на его должность, Клячко был с треском разжалован, на некоторое время с него сняли галстук. Обвинение звучало внушительно: «Противопоставляет себя коллективу». Народ безмолвствовал. Я был тоже подавлен какой-то непонятной виной… Попросил слова и вместо защитной речи провякал вяло, что он исправится, он больше не будет. Академик заплакал. «Тут чья-то ошибка, - сказал он мне после собрания, - наверно, моя. Буду думать…» Представьте, чайничек этот не постигал даже того, почему получает пятерки. Удивлялся: заведомо враждебные учителя (было таких трое, его не любивших, и среди них классная руководительница) ставят эти самые пятерки с непроницаемой миной, скрипя сердцем (мое выражение, над которым Кляча долго смеялся), - что же их вынуждает? А всем было все ясно, все видно, как на бегах. Да просто же нельзя было не ставить этих пятерок - это было бы необыкновенно. Учительница истории вместо рассказа нового материала иногда вызывала Клячко. Про Пелопоннесскую войну, помнится, рассказывал так, что нам не хотелось уходить на перемену. «Давай дальше, Кляча! Давай еще!» (У Ермилы особенно горели глаза.) - А как с сочинениями на заданную тему?… - Однажды вместо «Лишние люди в русской литературе» (сравнение Онегина и Печорина по заданному образцу) написал некий опус, озаглавленный «Лишние женщины в мировой классике». Произведение горячо обсуждалось на педсовете. (У нас в школе было только трое мужчин: пожилой математик, физкультурник и завхоз.) Потом стал, что называется, одной левой писать нечто приемлемое. Кстати сказать, он действительно хорошо умел писать левой рукой, хотя левшой не был. А один трояк по географии получил за то, что весь ответ с ходу зарифмовал, «Что это еще за новости спорта?» - поморщилась учительница, только к концу ответа осознавшая выверт. Он усиленно замигал. «Ты, это, зачем стихами, а?» - с тревогой спросил я на перемене. - «Нечаянно. Первая рифма выскочила сама, а остальные побежали за ней»… За свои пятерки чувствовал себя виноватым: не потеет, не завоевывает - дармовщина. Но все же копил, для себя, ну, родителям иногда… Еще мне - показать, так, между прочим, а я-то уж всегда взирал на эти магические закорючки с откровеннейшей белой завистью, сопереживал ему, как болельщик любимой команде. Вот, вот… Ерунда, в жизни ничего не дает, но приятная, новенькая. Особенно красными чернилами - так ровно, плотно, легко сидит… Лучше всех по истории: греческие гоплиты, устремленные к Трое, с пиками, с дротиками, с сияющими щитами - и они побеждают, они ликуют! По математике самые интересные - перевернутые двойки, почерк любимого Ник. Алексаныча… И по английскому тоже ничего, эдакие скакуньи со стремительными хвостами… Пять с плюсом - бывало и такое - уже излишество, уже кремовый торт, намазанный сверху еще и вареньем. Но аппетит, как сказано, приходит во время еды. Хорошо помню, как из-за одного трояка (всего-то их было, кажется, четыре штуки за все время) Кляча долго, с содроганиями рыдал… А потом заболел и пропустил месяц занятий. - Однако ж, он хрупок был, ваш Академик. - Но притом странно - казуистические двойки за почерк, к примеру, или за то сочинение не огорчали его нимало, даже наоборот. Пусть, пусть будет пара, хромая карга, кривым глазом глядящая из-под горба! Сразу чувствуешь себя суровым солдатом, пехотинцем школьных полей - такие раны сближают с массами. Ну а уж единица, великолепный кол - этого Академик не удостаивался, это удел избранных с другого конца. Кол с вожжами (единица с двумя минусами) был выставлен в нашем классе только однажды, Ермиле, за выдающийся диктант: 50 ошибок - это был праздник, триумфатора унесли на руках, с песней, с визгом - туда, дальше, в Заединичье…
Белокляч водовозный
«Да, Кастаньет, человек непонятен», - сказал он мне как-то после очередной драки… Труднее всего понимать, как тебя понимают, видеть, как видят. Я, например, не знал, что с седьмого класса ходил в звездах, узнал только через пятнадцать лет, на встрече бывших одноклассников, - немногие враги были для меня убедительнее многих друзей… А еще трудность в том, что отношение может быть многозначным. Наш другой друг, Яська Толстый, был одновременно любим за доброту/ презираем за толщину (потом он постройнел, но остался Толстым, кличка прилипла), уважаем за силу и смелость, кое-кем за это же ненавидим… Я узнал потом, что, кроме меня и Яськи, который умудрялся любить почти всех, в Академика были влюблены еще трое одноклассников, и среди них некто совсем неожиданный, часто выступавший в роли травителя… Был у Клячко и свой штатный Сальери - некто Краснов, патентованный трудовой отличник, все долгие десять лет «шедший на медаль», в конце концов получивший и поступивший в фининститут. Этот дисциплинированный солидный очкарик, помимо прочих мелких пакостей, дважды тайком на большой перемене заливал Клячины тетради чернилами, на третий раз был мною уличен и на месте преступления крепко отлуплен. Были и угнетатели, вроде Афанасия-восемь-на-семь, гонители злобные и откровенные… То же условное целое, что можно было назвать классным коллективом, эта таинственная толпа, то тихая, то галдящая, то внезапно единая, то распадающаяся, - была к Кляче, как и к каждому своему члену, в основном равнодушна. Безвыборность жизни ранила его глубже, чем нас. Обыкновения, как мы все знаем, хамски бесцеремонна: никак, например, не может пройти мимо твоей невыбранной фамилии, чтобы не обдать гоготом, чтобы не лягнуть: ха-ха, Кляча!… Еще и учителя путают ударение: уставившись в журнал, произносят: КлЯчко - ха-ха, клячка!… Из польско-украинской древней фамилии произвели Клячу Водовозную, Клячу Дохлую - это он-то, которого Ник. Алексаныч прямо так, вслух, при всех назвал гениальным парнем?… Видали когда-нибудь вратаря по фамилии Дыркин? Нападающего Размазюкина? Защитника Околелова?… Песню помните: «П-а-аче-му я ва-да-воз-аа-а?» Фамилия Клячко зажимала его в угол, не мог он с ней сжиться-отождествиться, это была не Его фамилия. Почему не Дубровский, не Соколов, не Рабиндранат Тагор, не Белоконь, на худой конец? Белоконь, звездно-высокомерный король-Белоконь, красавчик, в которого потом влюбилась молодая учительница английского и, как болтали, что-то имела с ним, поцелуй в углу, что ли, - этот всеобщий источник комплексов сидел через парту, не подозревая о своем статусе, закомплексованный по другим причинам… Однажды Академик испытал нечто вроде горького фамильного удовлетворения. Учительница физики, рассеянная пожилая дама по кличке Ворона Павловна, намереваясь проверить усвоение учениками закона Ома, сонным голосом произнесла: «Белокляч…», что составило синтетическую лошадиную фамилию его, Клячи, и Белоконя. Тут и произошла вспышка, засияла вольтова дуга родственности -оба они, под проливным хохотом, медленно поднялись… Вероника Павловна еще минут пять строго улыбалась. К доске так никто и не вышел. На перемене Клячу уже называли не просто «Кляча», а «Белокляч Водовозный». На больших переменах Академик забирался под лестницу последнего этажа, в облюбованный уголок, и там что-то писал, вычислял, во что-то играл сам с собой… Не выносил гвалта, возни в духоте - сразу хирел, зеленел, словно отравленный, пару раз тихо валился в обморок… В дружеской борьбе, как и в шахматах, равных не ведал: и меня, и Яську, тяжелого, как мешок с цементом, и того же Афанасия валял как хотел, брал не силой, а опережением, интеллектом. Но для статуса такая борьба значения не имеет: ну повалил, ну и подумаешь, посмотрим еще, кто кого… В серьезных стычках Клячко всегда уступал, в драках терпел побои, не смел никого ударить, мог только съязвить изредка на слишком высоком уровне. Можно ли быть уважаемым, в мужской-то среде, если ни разу, ну ни единожды никому не двинул, не сделал ни одного движения, чтобы двинуть, ни разу не показал глазами, что можешь двинуть?… Клячу считали трусом. Но я смутно чувствовал, что это не трусость, а какой-то другой, особый барьер… Это ощущение вскорости подтвердилось…
Неиспользованная победа
Однажды на наш школьный двор забежала серенькая, с белыми лапками кошка. Переросток Иваков, он же Иван из седьмого «А», здоровенный бугай, по слухам имевший разряд по боксу и бывший своим в страшном клане районной шпаны под названием «киксы», кошку поймал и со знанием дела спалил усы. Ивак этот любил устраивать поучительные зрелища, ему нужна была отзывчивая аудитория. Обезусевшая кошка жалобно мяукала и не убегала: видимо, в результате операции потеряла ориентировку. Кое-кто из при сем присутствующих заискивающе посмеивался, кое-кто высказывался в том смысле, что усы, может быть, отрастут опять… Ивак высказался, что надо еще подпалить и хвост, только вот спички кончились. Кто-то протянул спички, Ивак принял. Я, подошедший чуть позже, в этот момент почувствовал прилив крови к лицу - прилив и отлив… «Если схватить кошку и убежать, он догонит, я быстро задыхаюсь, а не догонит, так встретит потом… Если драться, побьет. Если вдруг чудо и побью я, то меня обработает кто-нибудь из его киксов, скорее всего Колька Крокодил или Валька Череп, у него финка, судимость…» Вдруг, откуда ни возьмись, подступает Клячко, лунно бледный, с мигающим левым глазом. - Ты что… ты зачем… Ивак, не глядя, отодвигает его мощным плечом. И вдруг Кляча его в плечо слабо бьет… не бьет даже, а тыкает, но тыкает как-то так, что спички из руки Ивака падают и рассыпаются. Кляча стоит, мигает. Трясется, как в предсмертном ознобе… В тот миг я его предал… - С-со-бе-р-ри, - лениво выцеживает Ивак, взглядом указывая на рассыпавшиеся спички. - He соберу, - взглядом отвечает Клячко и перестает мигать. Почему-то перестает… Ивак на четыре года старше и на 20 кэгэ тяжелее. Смотрит на Клячко понимающе сверху вниз. Ухмыляется одной стороной морды. Ставит одну ногу чуть на носок. Сценически медлит. Небрежно смазывает Клячко по лицу, но… Тут, очевидно, получилась иллюзия - Ивак как бы смазал, но и не смазал - ибо - трик-трак!- невесть откуда взявшимся профессорским прямым слева Клячко пускает ему из носу красную ленточку и академическим хуком справа сбивает с ног. Четко, грамотно, как на уроке. Но на этот раз никто, в том числе и я, своим глазам не поверил. Ивак поднимается с изумленным рычанием. Ивак делает шаг вперед, его рука начинает движение, и кадр в точности повторяется… Ивак поднимается опять, уже тяжело… как бы бьет - и еще раз - трак-тарарак! - то же самое в неоклассическом варианте: хук в нос слева, прямой в зубы справа и еще четверть хука в челюсть, вдогон. Нокаут. Ивак уползает, окровавленный и посрамленный. Убегает наконец и что-то сообразившая кошка. Но… Вот она, непригодность для жизни! - с Клячко сделалось что-то невообразимое, он сам тут же и уничтожил плоды великой победы, создавшей ему Суперстатус!!… Ивак-то уполз, а Кляча упал на землю. Кляча зарыдал и завыл благим матом, забился в судороге - короче, с ним сделалась истерика - хуже того, его тут же стошнило, вывернуло наизнанку, чуть не подавился блевотиной… Вокруг сразу опустело, все потеряли интерес… Мы с подоспевшим Яськой насилу дотащили Клячко домой: у него подкашивались ноги, он бредил, уверял, что теперь должен улететь. «Куда?» - «В Тибет… В Тибет… Все равно…» Недели две провалялся с высоченной температурой… Мы ждали расправы, но Иваков исчез. Исчез навсегда.
Маэстро заединичья
Вовка Ермилин был старше меня года на два. В наш класс попал в результате второгодничества. Белобрысый, с лицом маленького Есенина, низенький, худенький, но ловкий и жилистый, очень быстро поставил себя как главарь террористов, свергнув с этой должности Афанасия. Перед ним трепетали даже старшеклассники. И не из-за того, что много дрался пли применял какие-то приемчики, нет, дрался не часто и не всегда успешно: Яська, например, на официальной стычке его основательно поколотил, после чего оба прониклись друг к другу уважением. Силы особой в нем не было - но острый режущий нерв: светло-голубые глаза стреляли холодным огнем, а когда приходил в ярость, становились белыми, сумасшедшими… Отец Ермилы был алкоголик и уголовник; я видел его раза два в промежутках между заключениями: отекший безлицый тип, издававший глухое рычание. Сына и жену бил жестоко. Мать уборщица - худенькая, исплаканная, из заблудившихся деревенских. В комнатенке их не было ничего, кроме дивана с торчащими наружу пружинами и столика, застеленного грязной газетой. Ермила был плохо одет и нередко голоден. Симпатия, смешанная с неосознанным чувством вины, тянула меня к нему. У него не было ни одной книги. Я попробовал приохотить его к фантастике, не пошло… А сам жадно впитывал его рассказы о тайной жизни улиц, пивных, подворотен, рассказы на жарком жаргоне, убогом по части слов, но не лишенном разнообразия в интонациях… Однажды зимой Ермила спас школу от наводнения: заткнул задом огромную дырку в лопнувшей трубе. Почти полчаса пришлось ему пробыть в неестественной позе, сдерживая напор ледяной воды… Память имел прекрасную на все, кроме уроков, любил яркими красками рисовать цветы, пел голубым дискантом тюремные песни… Из школы его вскоре исключили. Уже зная о том, что предстоит, Ермила напоследок сам выставил себе в табеле уйму пятерок по всем предметам, в том числе и по пению, которому нас почти не учили в связи с перманентной беременностью учительницы, и по психологии, которой вообще не учили. На задней странице табеля написал: Я пары палучаю нарошна ни фраир я ни дypaк я блатной сам с сабой разбирус блять и с вами законна бес хулегансва че за жись мая кодла мине ставить пять сплюсам и пшли вы на хир. Кодла - это компания аборигенов Заединичья. Ермила входил в клан «колявых», известный своей свирепостью и то объединявшийся, то враждовавший с киксами. У колявых водились ножички («перья»), в ходу были огрызки опасных бритв. Через посредство Ермилы и я был вхож в это сообщество, когда-нибудь расскажу… Сейчас только деталь: Ермила, похожий, как я сказал, на Есенина, писал втайне стихи. Однажды он показал мне замызганную тетрадку…
Васмое марта
Мама мама я всех абижаю мама я никаво ни люблю ночю сам сибе угражаю сам сибя я па морди да кpoвu бью мама мне дали звание хулегана я хужи фсех я дypaк и гавно ихнее щасте што нету нагана ани фсе баяца а мне все равно мама миня приучают пapяткy завуч клавдюха клипaит грихи кaдa я умру ты найдеш титpaткy и прачитаиш маи стихи мама я ни тaкoй бизабразник мамачка лучше всех эта ты мама прасти што на этот пpaзник я ни принес цвиты Есенина Ермила никогда не читал, а писал точно как говорил, игнорируя орфографию и пунктуацию. Несколько раз уличаем был в кражах: воровал завтраки, ручки, карманные деньги; однажды вытащил половину зарплаты у физкультурника - то, что взял только половину, его и выдало, и спасло. Потом в каждой краже стали подозревать его, и на этом некоторое время работал какой-то другой маэстро, пожелавший остаться неизвестным. Первым ученикам не было от Ермилы прохода; очкарика Краснова сживал со свету, заставлял бегать на четвереньках. Клячу тоже доставал: дразнил всячески, материл, подставлял подножки, изводил «проверкой на вшивость»… Сдачи не получил ни разу, и это его бесило. «Ну что ж ты, Водовоз? Хоть бы плюнул. У!… Дохлый ты мудовоз». И однако, когда Академик рассказывал что-нибудь общедоступное или играл на пианино, Ермила слушал с открытым ртом и первый бежал смотреть его рисунки и куклошаржи. Когда же я попросил его оставить Клячу в покое на том основании, что он мой друг, - вдруг покраснел и, накалив глаза добела, зашипел: - Хули ты петришь?… Может, ему так надо, законно, понял?! Может, ему нравится! Может, я тоже, понял…
Усталость на спуске
Кастет, прости, прошу, пойми и прости! Из -за меня развалился вечер, я виноват, но, поверь, я не хотел этого, ушел просто из-за бессмысленности… Не свою музыку можно слушать какое-то время, но потом это становится исчезновением. А бутылочка с поцелуйчиками… Ты мастер сдерживать тошноту, только зачем, Кастет?… Я обещал рассказать тот повторяющийся сон ПРО ТЕБЯ - да, я в нем становлюсь почему-то тобой… Ты идешь в гору, к вершине, она зовет, ты не можешь не идти, она тянет… Идешь с попутчиками, дорога все кручe, попутчики отстают, остается только один - ты с ним говоришь… и вдруг обнаруживаешь, что язык твой ему непонятен… Попутчик говорит: «Обрыв, видишь? Дальше нельзя». Исчезает… А ты карабкаешься - дороги уже нет, только скалы и ветер пронизывает… Чтобы не было страшно, говоришь сам с собой… и - обрыв! Твой язык становится непонятным тебе самому. Вершина осталась в недосягаемости… И тогда ты прыгаешь вниз, в пропасть, Кастет, - и вдруг ты летишь - ты не падаешь, ТЫ ЛЕТИШЬ!… Одно из его посланий после очередной нашей ссоры. К восьмому классу Академик еще не сильно вытянулся, но уже приобрел черты нежной мужественности: над детским припухлым ртом появилась темная окантовка; волна вороных волос осветила выпуклость лба; глаза под загустевшими бровями - две чашки свежезаваренной мысли -обрели мерцающий блеск и стали казаться синими. Притом, однако же, несколько ссутулился, стал каким-то порывисто-осторожным в движениях… Когда я, как бы между прочим, поинтересовался, не имеет ли он еще определенного опыта и не собирается ли перейти от теории к практике, он вскинул брови и легко улыбнулся. - «Пока сублимируюсь». - «Это еще что?…» -«Подъем духа энергией либидо». - «Либидо?…» - «Ну, влечение… Питаешься, как от батареи. Стихи, музыка, мысли… Хорошее настроение, если справляешься». - «А если не справляешься?» -«Ну тогда… как можно реже и равнодушнее». - «А девчонки… а женщины? Ты что, не хочешь?…» - «Ну почему же. Только со своей музыкой, не с чужой… Имею в виду маловероятную любовь». - «Маловероятную?…» -«Примерно один шанс из миллиона. А все прочее сам увидишь… скука». - «Вообще-то да, в основном гадость. А все-таки… А вот иногда во сне…» - «Физиология, не волнуйся. Во сне, если только не боишься, можешь узнать очень многое…» Я еще просил его иногда кое-что переводить с запятерского. Один раз, помню, назойливо пристал с требованием объяснить, что такое «гештальт». Как раз в это время я увлекался лепкой и ощущал в этом слове тяжесть растопыренной ладони, погружающейся в теплую глину… - Гештальт - это вот, а?… Берешь кусок гипса, здоровый такой - хап, а он у тебя под пальцами - бж-ж, расплывается, а ты его - тяп-ляп, и получается какая-нибудь хреновина, да? Это гештальт? - Любая хреновина может иметь гештальт, может и не иметь, но если изменить восприятие… Возможность смысла, возможность значения, понимаешь? В структуралистской логике… Он прервался и жалобно на меня посмотрел. И вдруг я осознал: все… Тот самый обрыв. Я больше не мог за ним подниматься. Я уставал, задыхался, катился вниз - а он -уставал спускаться… Он играл нам общедоступные шлягеры, а меж тем в висках его, выпуклых шишковатых висках с радарами ушей, звучали инструменты, которых нет на земле. Все дальше, все выше - он не мог этому сопротивляться… …Но там, наверху - там холодно… Там - никого… Только призраки тайных смыслов и вечных сущностей, там витают они в вихрях времен и пространств… Там космически холодно и страшно палят сонмы солнц, и от одиночества в тебе застревает страх… Скорей вниз, на землю, в Обыкновению! Пойдем в кинотеатр «Заурядье» - хоть все видано-перевидано, зато тепло от людской тесноты и мороженое эскимо… Всякий обыкновенец, не отдавая себе в том отчета, прекрасно чувствует, с ним собеседник внутренне или нет. Отсутствие не прощается. Почему-то вдруг, когда все мы стали стараться прибавить себе солидности, именно Академик продвинулся в отчебучивании разных штук, словно бы отыгрывал недоигранное: то вдруг вскочит на стол, выгнет спину и мерзейшим образом замяукает, то преуморительно изобразит происхождение человека из червяка… К нему перестали приставать бывшие доводилы, зато появилось нечто худшее - спокойное отчуждение. Он пытался объяснить… Как раз где-то в то время его озарило… Обрушилось, навалилось, разверзлось: НЕ ВЕДАЕМ, ЧТО ТВОРИМ - моя теперешняя формулировка, вернее, одна из классических… А у него, всего лишь подростка, - вундеркиндство было уже ни при чем - это было мысле-состоянием, мысле-ощущением, всеохватным, невыразимым, паническим. Все вдруг начало кипеть и тонуть в голове, какой-то потоп: Не ведаем, что творим! Слепы! - Слепы изнутри! - Не видим себя! Волны самочувствия, ткань общения - сплошная стихия, в которой барахтаемся, топя себя и друг друга, - вот так как-то могу это выразить теперь за него, менее чем приблизительно… А между тем - и это пронзило! - существует и ВОЗМОЖНОСТЬ ПРОЗРЕНИЯ - Можно видеть! - можно себя понимать, можно ведать!… И как можно скорее надо себя всем у-видеть, у-ведать, скорее!… Ему казалось, и не без оснований, что все уже готово, что в шишковатой коробочке уже имеется пленка, на которой все-все отснято, все «почему» и «как» - только проявить… Казалось, что даже с непроявленной пленки можно кое-что прочитать: если хорошенько всмотреться туда, внутрь, то видны какие-то летучие линии и значки, что-то вроде бегущих нот… При бессоннице или температуре, если только чуть надавить на веки, они превращаются в волшебный калейдоскоп, сказочную живопись… - В психиатрии подобные состояния называются, если не ошибаюсь, философской интоксикацией. - Да, и я в качестве эксперта Обыкновении (мы все эксперты с пеленок) склонен был кое-что заподозрить…
|
||
Последнее изменение этой страницы: 2018-05-31; просмотров: 250. stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда... |