Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

УМЫВАЛЬНИК БЕЗ ПРОБКИ И ВАННА БЕЗ ДУША




 

Мы обедали в английской семье, которая собиралась в двухнедельную поездку по Советскому Союзу. Разговор шел о Москве, Ленинграде, Сочи, о том, что лучше всего посмотреть в этих городах за считанные дни. После пудинга, как водится, подали сыр, а потом пригласили гостей пить кофе к камину.

Улучив минуту, хозяин отвел меня в сторону и сказал, что хотел бы доверительно поговорить на одну щекотливую тему. Может ли он рассчитывать, что я, во-первых, правильно пойму мотивы его вопроса, а во-вторых, отвечу на него вполне искренне? Я, разумеется, кивнул, хоть и не представлял, что может последовать за подобным предисловием.

- Видите ли, - продолжал хозяин после нерешительной паузы, - мы с женой едем в СССР впервые. И все, кто там бывал, советуют нам непременно захватить с собой пробку для умывальника. Говорят, что в гостиницах у вас тепло, даже есть горячая вода. Но вот раковину затыкать нечем - так что ни умыться, ни побриться. Какого же диаметра везти пробку? Одинаковы ли они в разных городах? И не подумайте, что нас пугают какие-то мелкие неудобства. Дело не в них, каждый друг Советского Союза понимает, что всего сразу не напасешься: революция, война... Но почему пробок для ванн давно хватает, а с пробками для раковин дело так затянулось?

Умывальник без пробки. Сколько раз вопросами о нем меня ядовито донимали наши недруги, сколько раз недоуменно спрашивали о нем наши друзья! Сколько раз при публичных выступлениях и в частных беседах мне доводилось объяснять, что привычка умываться под струей воды - это не суровое наследие революции и войн, а национальный обычай, сложившийся с незапамятных времен, что еще задолго до появления водопровода у нас было принято поливать на руки из ковша или набирать воду в ладони из рукомойника. Именно поэтому, добавлял я, советский турист так же сетует в Англии на ванну без душа, как английский турист в СССР - на умывальник без пробки. Останавливаясь в английской гостинице, всякий раз негодуешь и недоумеваешь: во-первых, как раздеваться при таком холоде; во-вторых, как ополоснуть ванну, если нет ни таза, ни гибкого шланга; и, в-третьих, как ополоснуться самому, если нет ни душа, ни смесителя - только краны с холодной и горячей водой.

Ночуя в английских семьях, убеждаешься, что это общее явление. В квартире, которую снял для лондонского корпункта "Правды" еще предшественник моего предшественника, домовладелец лишь после многолетних просьб установил в ванне душ с гибким шлангом. Однако умывальник по традиции не имеет смесителя, так что воду из двух кранов можно смешивать только в закупоренной пробкой раковине. А поскольку плескаться в умывальнике, как это делают англичане даже в гостиницах, поездах и общественных туалетах, я так и не полюбил, мне приходится после бритья споласкивать лицо теплой водой из кружки.

В отличие от нас англичане никогда не умываются под струей. Не имеют они обыкновения и окатываться водой после ванны, а прямо в мыльной пене начинают вытираться. Но еще труднее, пожалуй, свыкнуться с тем, что этот обычай распространяется и на мытье посуды. Помнится, я был впервые поражен этим на дне рождения у одной лондонки. Когда гости встали из-за стола, хозяин объявил, что по случаю юбилея жены он сам соберет тарелки и бокалы. Мужчины из солидарности отправились за ним на кухню. По рукам пошел графин портвейна, начались анекдоты. Хозяин тем временем наполнил мойку, добавил в воду жидкого мыла, а потом принялся просто окунать туда тарелки, проводить по ним щеткой и тут же ставить их на сетку, Тогда я, грешным делом, подумал, что он, будучи навеселе, просто забыл сполоснуть посуду под краном, прежде чем высушить и протереть ее. Однако впоследствии убедился, что это было не исключение, а общее правило. Именно так - и только так - моют бокалы и кружки, тарелки и вилки во всех английских пабах и ресторанах.

Я отнюдь не намерен утверждать, что у московской продавщицы газированной воды вымытые в струях стаканы всегда чище, чем пивные кружки у содержателя лондонского паба, который их окунает и протирает. Я хочу лишь подчеркнуть, что сам подход к гигиене может основываться на разных врожденных привычках и представлениях.

Умывальник без пробки и ванна без душа - лишь один из множества подобных примеров. Все они иллюстрируют непреложную истину: если мы привыкли делать что-то именно так, другие иной раз предпочитают делать это совершенно иначе. Сталкиваясь за рубежом с чем-то необычным и непривычным, мы подчас превратно судим о нем из-за инстинктивной склонности мерить все на свой аршин. Мораль сказанного выше, пожалуй, исчерпывающе выражена в известном четверостишии:

 Лошадь сказала, увидев верблюда: "Какая нелепая лошадь-ублюдок!" Верблюд подумал: "Лошадь разве ты? Ты же просто верблюд недоразвитый..."

Чтобы понять незнакомую страну, важно преодолеть привычку подходить к другому народу со своими мерками. Подметить черты местного своеобразия, описать экзотические странности - это лишь шаг к внешнему знакомству. Для подлинного познания страны требуется нечто большее. Нужно приучить себя переходить от вопросов "как?" к вопросам "почему?", то есть, во-первых, разобраться в системе представлений, мерок и норм, присущих данному народу; во-вторых, проследить, как, под воздействием каких факторов эти представления, мерки и нормы сложились: и, в-третьих, определить, в какой мере они воздействуют ныне на человеческие взаимоотношения и, стало быть, на современные социальные и политические проблемы.

Всякий, кто впервые начинает изучать иностранный язык, знает, что куда легче запомнить слова, чем осознать, что они могут сочетаться и управляться по совершенно иным, чем у нас, правилам. Грамматический строй родного языка довлеет над нами как единственный, универсальный образец, пока мы не научимся признавать право на существование и за другими. Это в немалой степени относится и к национальному характеру, то есть грамматике жизни того или иного народа, которая труднее всего поддается изучению.

Нередко слышишь: правомерно ли вообще говорить о каких-то общих чертах характера целого народа? Ведь у каждого человека свой нрав и ведет он себя по-своему. Это, разумеется, верно, но лишь отчасти. Ибо разные личные качества людей проявляются - и оцениваются - на фоне общих представлений и критериев. И лишь зная образец подобающего поведения - общую точку отсчета, - можно судить о мере отклонений от нее, можно понять, как тот или иной поступок предстает глазам данного народа. В Москве; к примеру, положено уступать место женщине в метро или троллейбусе. Это не означает, что так поступают все. Но если мужчина продолжает сидеть, он обычно делает вид, что дремлет или читает. А вот в Нью-Йорке или Токио притворяться нет нужды: подобного рода учтивость в общественном транспорте попросту не принята.

Нередко слышишь также: можно ли говорить о национальном характере, когда жизнь так насыщена переменами, а стало быть, непрерывно меняются и люди? Спору нет, англичане сейчас не те, что во времена королевы Виктории. Но меняются они по-своему, по-английски. Подобно тому, как постоянный приток новых слов в языке укладывается в устойчивые рамки грамматического строя, национальный характер меняется под напором новых явлений тоже весьма незначительно.

Освоив грамматику жизни того или иного народа, зная, в какие формулы надлежит подставлять пестрые и противоречивые факты его современной действительности, легче разобраться в текущих социальных и политических проблемах данной страны. Этой мыслью мне довелось в свое время завершить книгу о японцах, и с нее же хочется начать теперь книгу об англичанах. Хотя, разумеется, судить о характере человека, и тем более целого народа, дело весьма субъективное. Так что я смогу поделиться лишь своими личными впечатлениями об обитателях туманного Альбиона и опять-таки личными размышлениями о них.

Глава 2

КАПЛИ НА ПЛАЩЕ

 

С чего начинаешь, впервые попав в чужую, незнакомую страну? Присматриваешься и прислушиваешься. Спешишь слиться с уличной жизнью. Как губка впитываешь впечатления, жадно ловишь звучащую вокруг речь. Пытаешься разговориться со случайными встречными: с попутчиком в автобусе, с соседом на садовой скамейке. Словом, окропляешь животворной влагой личных впечатлений сухие зерна заочных знаний о стране.

Все это довелось изведать уже не раз. И до приезда в Лондон я был убежден, что процесс вживания пойдет в Англии быстрее и глаже, чем в Китае или Японии. Все-таки там, думалось мне, передо мной был куда более труднопостижимый мир, а уж насчет языкового барьера и вовсе не может быть сравнения.

 вот первая неожиданность, первое открытие: к английской жизни, оказывается, отнюдь не легче подступиться, чем к японской, а может быть, и труднее. Это непросто объяснить словами; вроде бы постоянно находишься среди англичан, а непосредственного контакта с ними почти не имеешь. Кажется, будто вместо человеческих лиц к тебе повернуты спины.

Как всякому новичку, не терпится окунуться в английскую жизнь. Но, оказывается, не тут-то было. Впечатление такое, словно на тебя надели некий скафандр, из-за которого, как глубоко ни опустись, все равно остаешься для окружающих инородным телом. Это как бы погружение без соприкосновения.

Волей-неволей убеждаешься, что в английскую жизнь нельзя разом окунуться с головой. Ею можно лишь постепенно пропитываться, капля за каплей, как намокает плащ путника под неторопливо моросящим английским дождем.

Над английской толпой всегда как бы приспущена завеса молчания, она приспущена не до конца, не настолько, чтобы превратить массовую сцену в кадр из немого кинофильма. И все-таки не можешь отделаться от ощущения, что некий невидимый звукооператор убавил регулятор громкости до каких-то минимальных и непривычных нам пределов. На перроне вокзала или в универмаге, в переполненном пабе или театральном фойе чувствуешь себя будто отделенным от скопления людей незримой звуконепроницаемой стеной.

Эта приспущенная над английской толпой завеса молчания (или, на худой конец, полумолчания) особенно поражает потому, что люди вокруг отнюдь не молчат, а разговаривают друг с другом. Да-да! Дело не в том, что англичане немногословны (хотя данная черта присуща им куда больше, чем другим народам). Дело в том, что эти островитяне разговаривают каким-то особым голосом: приглушенным, почти усталым. Они беседуют так, словно каждый из них в одиночестве выражает вслух собственные мысли.

Мы, по-видимому, так привыкли без нужды повышать голос, что перестали замечать это. Когда, привыкнув к полубезмолвию английской толпы, вновь попадаешь на континент, например во Францию или к себе домой, ловишь себя на мысли, что человеческая речь режет ухо, люди кажутся излишне шумливыми.

Но вернемся к нелегкому процессу вживания. Торопишься слиться с уличной жизнью и вскоре задаешься вопросом: а существует ли она? Мало-помалу убеждаешься, что английская улица не живет сама по себе. Это лишь русло, по которому протекает жизнь. Это лишь поток безучастных друг к другу людей, каждый из которых спешит по своим делам или торопится попасть домой.

Английская улица не предназначена быть местом встреч, споров, свиданий или прогулок. Она не служит для того, чтобы развлечься, побродить без цели, побеседовать с приятелем, поглазеть по сторонам. Люди, которые собираются группами на тротуаре или праздно слоняются туда-сюда, мешая потоку пешеходов, привлекают взгляды, в которых сквозь английскую сдержанность сквозит неодобрение.

Англичанин молчаливо шагает по своим делам, словно не замечая уличной толпы, не являясь ее частью. Никогда не увидишь, чтобы он обернулся, проводил кого-то взглядом. Отчасти потому, что незнакомцы не существуют для него, отчасти потому, что это было бы недопустимым вторжением в чужую частную жизнь.

Считается, что улицы существуют не для человеческого общения, а для того, чтобы без помех добраться из одного места в другое. Поэтому попытка вступить в разговор с незнакомым человеком на улице, на взгляд англичанина, столь же неуместна и даже антиобщественна, как попытка завязать флирт с водительницей соседней автомашины на перекрестке перед светофором. Английская улица - это лишь русло, по которому протекает жизнь, ибо англичанин живет дома, а не на улице. Причем даже на людях он умудряется сохранять собственное одиночество и охранять одиночество других.

Если четыре англичанина входят в пустой вагон, они инстинктивно рассядутся по разным купе. И каждый новый пассажир непременно обойдет весь вагон, прежде чем решится подсесть к кому-либо из них.

Как об удивительной экзотике далеких стран рассказывают лондонцы - о москвичах, которые успевают разговориться с иностранцем даже на станции метро - хотя интервалы между поездами не превышают пяти минут, - причем ухитряются довести беседу до вопросов о том, чем занимается их новый знакомый, что у него за семья и сколько он зарабатывает.

Находясь на людях, англичанин способен мысленно изолировать себя от окружающих. Сотни незнакомых людей ежедневно обедают вместе в одних и тех же закусочных. Но даже если соседи по столику знают друг друга в лицо, отчужденность сохраняется. И когда один из них просит другого передать ему соль или перечницу, голос его столь же безукоризненно вежлив, сколь холодно-безличен. Соседство с незнакомым человеком не стесняет англичанина. Но уже самим тоном обращения к нему он как бы отстаивает свое право на одиночество среди других людей.

Куда ни кинь, а Британия действительно царство частной жизни, что заведомо ставит приезжего в невыгодное положение: он чаще видит перед собой ограду, чем сад, который она обрамляет. Впрочем, в этой изгороди, скрывающей от посторонних взоров частную жизнь загадочных островитян, есть, пожалуй, две отдушины, позволяющие наблюдать их как бы на воле, будто львов в вольерах Виндзорского зоопарка. Первая из этих отдушин - английский парк. Вторая - английский паб.

Да, английские парки - это не только заповедники сельской природы внутри городов, это поистине оазисы в пустыне безжизненных улиц. В парке англичанин становится иным. Его отчужденность разом сменяется непринужденностью. Здесь не только можно, но и нужно освободиться от пут подобающего поведения, снять с себя бремя забот, дать волю своим порывам. В английском парке человека ничто не стесняет. Он может резвиться, как ребенок, или мечтать, сидя под развесистым дубом. Он может бродить по лужайкам, валяться на траве, он может играть в мяч или заниматься любовью (хотя последнее я, пожалуй, отнес бы к способности англичан игнорировать окружающих, абстрагироваться от них).

Что же касается английского паба, то для людей, которые волей-неволей обрекли себя на одиночество, возведя в культ понятие частной жизни, эти питейные заведения призваны, по-моему, играть ту же роль, что отведена острому вустерскому соусу среди пресного однообразия английской пищи.

Английский паб представляется мне неким антиподом французского кафе. Идеал парижан - сидеть за столиком на тротуаре, перед потоком незнакомых лиц. Идеал лондонца - укрыться от забот, чувствуя себя в окружении знакомых спин. Разумеется, паб служит и для общения. Но прежде всего он способен дать каждому посетителю радость уединения в той мере, в какой он сам того пожелает.

Англичанин ценит паб прежде всего как место встречи соседей, далее по важности как место отдыха коллег и лишь затем как приют для незнакомцев. Для новичка же эти три функции обычно раскрываются в обратном порядке.

Прежде всего постигаешь, что паб незаменим как оазис, дающий приют путнику в пустыне городских улиц. Как выручает он, когда хочется дать отдых ногам после осмотра лондонских достопримечательностей - хождения по Вестминстерскому аббатству и залам парламента, по Национальной галерее и Британскому музею! Как выручает паб в чужом городе, когда на улице дождь, а до поезда еще полтора часа или когда неожиданно удалось удачно запарковать машину и надо скоротать время до начала приема или спектакля! Как выручает паб, когда требуется наскоро перекусить, или назначить место встречи, или, наконец, когда (прошу прощения) не знаешь, где находится ближайшая общественная уборная. Не дай бог только, чтобы подобная потребность возникла после трех дня и до шести вечера, когда пабы закрываются (даже в разгар лета, когда весь Лондон умирает от жажды, а иностранные туристы тщетно мечтают о глотке пива и на чем свет клянут английские традиции).

Многие из загородных пабов с незапамятных времен соседствуют с божьими храмами, к общему удовольствию их содержателей и благочестивых прихожан. Кстати сказать, именно эти загородные пабы с их пылающими каминами, дубовыми стропилами под потолком и старинной медной утварью в наибольшей степени хранят уют старой английской таверны, воспетой Сэмюэлом Джонсоном. По достоинству оценить их очарование редко удается мимолетному туристу. Ведь для этого нужно не только время, чтобы их разыскать, но и знакомство с кем-то из местных жителей, который ввел бы своего гостя в круг завсегдатаев. Только тогда можно осознать незаменимую роль паба как универсального центра общинных связей, как место, где можно получить дельный совет насчет ремонта крыши или прививки яблонь, по случаю приобрести подстреленных на охоте зайцев или удачно сбыть подержанную автомашину.

Возможности да и потребности заставляют иностранного журналиста раньше познакомиться с той категорией пабов, где посетителей объединяет не место жительства, а место работы. Как заманчиво, например, воспользоваться приглашением соотечественника из Московского народного банка и посетить после полудня один из пабов Сити, где можно вблизи наблюдать загадочных обитателей "квадратной мили" - того города в городе и государства в государстве, каковым является крупнейший в мире финансовый центр. (Бываешь лишь чуть разочарованным, что немногие из них носят традиционные котелки, точно так же как мои московские гости в Токио сокрушались, что не все японки на улицах одеты в кимоно.)

На вечерней Шафтсбери-авеню после спектакля "Иисус Христос - суперзвезда" можно оказаться в пабе, где Мария Магдалина пьет джин с тоником, а Иуда заказывает себе вторую пинту темнейшего ирландского "Гиннеса". Однако, оказавшись среди людей с общими профессиональными интересами, не следует обольщаться. Если не считать пабов на Флит-стрит, профессионализм этот почти не проявляется в разговорах. Москвичи когда-то шутили, что если французы в конторе ведут речь о делах, а в кафе о женщинах, то русские подчас поступают наоборот. Англичанам же, пожалуй, не свойственно ни то, ни другое. Даже о политике в пабах спорят меньше, чем в любом питейном заведении на континенте.

В пабе, где собираются актеры, тебя знакомят с двумя драматургами. Думаешь: вот счастливейший шанс войти в курс театральной жизни! А собеседники весь вечер толкуют о новой системе обогревания теплиц для цветочной рассады или о том, как выступает нынче в Индии английская сборная по крикету. Менее всего вероятно, чтобы кто-нибудь из них упомянул о недавней премьере нашумевшей пьесы, о чем как раз и хотелось бы узнать их мнение.

И это не досадная случайность, а роковая для иностранца местная особенность, которая изрядно досаждает ему и на последующем этапе тернистого пути к познанию страны - когда он наконец обретает долгожданную возможность переступить порог английского дома.

Уже отмечалось, что с англичанами, во-первых, трудно разговориться на улице, что их жизнь, во-вторых, наглухо скрыта от посторонних взоров тем, что они именуют "мой дом - моя крепость". Обзаводясь наконец первыми знакомствами и вписавшись в ритуальную схему взаимных представлений и приглашений, без которых личные контакты тут вообще невозможны, с горечью убеждаешься, что есть еще и в-третьих: даже разговор со знакомым англичанином, который представлялся таким желанным и недоступным, на поверку дает гораздо меньше, чем от него ждешь.

Начать с того, что„ попав в гости в английский дом, обычно остаешься в неведении: с кем, кроме хозяев, свела тебя судьба под одной крышей? Тут не принят обмен визитными карточками, непременный у японцев, стремящихся получить при встрече максимальный набор сведений друг о друге. Тем более чужд здесь американский обычай прикалывать приглашенным на грудь именные таблички.

Знакомя гостей, хозяева, прежде всего, представляют их друг другу просто по имени: "Это Питер, это Пол, а это его жена Мери". Если и добавляется какая-то характеристика, то чаще всего шутливого характера: "Вот наш сосед Джон, принципиальный противник мытья автомашины". Или: "Позвольте представить вам сэра Чарльза, который не живет в Лондоне, так как его ирландский терьер предпочитает свежий воздух". Тут, само собой, завязывается длительная беседа о последней собачьей выставке, о родословной призера, о новом виде консервированного корма для щенков, который недавно начали рекламировать по телевидению. И, может быть, уловив, что чужеземца не так уж волнует собачья жизнь, сэр Чарльз из вежливости осведомляется, сохранилась ли еще в России псовая охота на зайцев и лисиц.

Лишь недели три спустя, упомянув при новой встрече с хозяином, что "давешний седой собаковод на удивление хорошо знает Тургенева", с досадой узнаешь, что сэр Чарльз - известный писатель, побеседовать с которым о литературе было бы редкой удачей, ибо он почти не бывает в Лондоне.

- Что же вы не сказали мне об этом раньше! - упрекаешь своих знакомых. Но даже когда в другой раз тебе шепнут пару слов о собеседнике, результат бывает тот же самый. Директор банка в Сити уклонится от расспросов о невидимом экспорте и заведет речь о коллекции старинных барометров или об уходе за розами зимой. А телевизионный комментатор по проблемам рабочего движения проявит жгучий интерес к методам тренировки советских гимнастов.

Несколько упрощая, можно сказать, что англичанин будет скорее всего разговаривать в гостях о своих увлечениях и забавах, искать точки соприкосновения со своим собеседником именно в подобной области и почти никогда не станет касаться того, что является главным делом его жизни, особенно если он на этом поприще чего-то достиг. Так что при знакомстве нечего рассчитывать на серьезную беседу о том, что тебя в этом человеке больше всего интересует, услышать о вещах, которые прежде всего хотелось бы выяснить.

Англичанин придерживается правила "не быть личным", то есть не выставлять себя в разговоре, не вести речи о себе самом, о своих делах, профессии. Более того, считается дурным тоном неумеренно проявлять собственную эрудицию и вообще безапелляционно утверждать что бы то ни было (если одни убеждены, что дважды два - четыре, то у других на сей счет может быть иное мнение).

На гостя, который страстно отстаивает свою точку зрения за обеденным столом, в лучшем случае посмотрят как на чудака-эксцентрика, а в худшем - как на человека плохо воспитанного. В Англии возведена в культ легкая беседа, способствующая приятному расслаблению ума, а отнюдь не глубокомысленный диалог и тем более не столкновение противоположных взглядов. Так что расчеты блеснуть знаниями и юмором в словесном поединке и завладеть общим вниманием не сулят лавров.

Каскады красноречия разбиваются об утес излюбленной английской фразы: "Вряд ли это может служить подходящей темой для разговора". Остается лишь нервно звякать льдинками в бокале джина с тоником (завидуя тем, кто может солидно набивать или выколачивать трубку) и размышлять: как же все-таки проложить путь к сердцам собеседников сквозь льды глубокомысленного молчания и туманы легкомысленного обмена ритуальными, ни к чему не обязывающими фразами?

Почему же все-таки так мучительно труден процесс вживания в эту страну? Ведь здесь не ощущаешь, как на Востоке, труднопреодолимого языкового барьера, И дело не только в том, что выучить английский куда легче, чем китайский или японский. Каждый проявляет тут поразительное терпение, сталкиваясь с неуклюжими попытками иностранца говорить по-английски. Никто никогда не улыбнется, не проявит раздражения, пока ты с трудом подыскиваешь нужное слово. Видимо, считая себя вправе не говорить ни на одном языке, кроме своего собственного, англичанин честно признает за иностранцем право говорить по-английски плохо (хотя в отличие от японца он никогда не сочтет долгом отметить, что ты владеешь его языком хорошо). Словом, нет нужды опасаться ошибок или извиняться за плохое произношение. То, как ты говоришь по-английски, попросту не бывает темой обсуждения. Но, с другой стороны, англичанин никогда не станет упрощать свою речь ради иноязычного собеседника, как это порой инстинктивно делаем мы. Он не представляет себе даже отдаленной возможности, что его родной язык может быть непонятен кому-то.

Отсюда следует отнюдь не утешительный вывод: в стране, где языковой барьер не служит помехой, не сможет стать подспорьем и языковой мост. В Китае или Японии порой достаточно было прочесть иероглифическую надпись на картине, процитировать к месту или не к месту какого-нибудь древнего поэта или философа, чтобы разом расположить к себе собеседников, вызвать у них интерес к "необычному иностранцу", - словом, навести мосты для знакомства. Разве способен сулить подобные дивиденды английский язык, на котором, как тут считают, говорят все нормальные люди? Или знание сонетов Шекспира (в переводе Маршака), если, ко всему прочему, первой заповедью для поведения в гостях у этого народа могли бы быть слова "не выкаблучивайся!"?

Англичане не то чтобы чураются иностранцев, но и не проявляют к ним особого интереса. Они относятся к чужеземцам не то чтобы свысока, но несколько снисходительно, словно к детям в обществе взрослых.

Вряд ли можно сказать, что быть иностранцем в Лондоне значит обладать какими-то преимуществами. Скорее наоборот. Его приглашают домой, присматриваются к его необычному поведению, прислушиваются к его прямолинейным высказываниям. Но если заморский гость проявляет себя в чем-то как личность явно незаурядная, окружающие отнесутся к его талантам и достоинствам с чуть изумленным любопытством - скажем, как к эскимосу, который неведомо как и неведомо зачем выучился играть на арфе.

Чем глубже вживаешься в английскую действительность, тем труднее становится дать односложный ответ на простой вопрос: дружелюбны ли в целом англичане по отношению к иностранцам? С одной стороны, постоянно убеждаешься, что способность не замечать, игнорировать незнакомых людей вовсе не означает, что англичане черствы, безразличны к окружающим. Отнюдь нет! При всей своей замкнутости и отчужденности они на редкость участливы, особенно к существам беспомощным, будь то потерявшие хозяев собаки или заблудившиеся иностранцы. Можно остановить на улице любого лондонца и быть наперед уверенным, что он, не считаясь со временем, окажет любое возможное содействие.

Там, где японец или француз предпочтет не ввязываться в дело, которое его не касается, англичанин без колебания придет на помощь незнакомцу, если почувствует, что в этом есть нужда. И чем затруднительнее положение, в котором вольно или невольно оказался человек, тем больше участия проявят к нему окружающие. Если в незнакомом поселке у тебя сломалась машина, тут же найдутся люди, готовые съездить за механиком в ближайшую автомастерскую. Если ребенок в дождливый день не может попасть домой из-за того, что потерял ключи, незнакомые соседи тут же уведут его к себе, согреют, напоят чаем. Но, с другой стороны, вновь и вновь с сожалением отмечаешь и другое - что всякая подобная услуга (полученная или оказанная) отнюдь не разбивает лед отчужденности, не служит мостом к более близкому знакомству. Соседи, к которым ты преисполнишься благодарности, подчеркнуто держатся так, словно никакого сдвига в отношениях с ними не произошло.

Как часто туристов с континента, особенно итальянцев, испанцев, французов, вводит в заблуждение легкость, с которой им удастся завязать уличный разговор с английской девушкой. Она отвечает на вопросы без смущения, просто и дружелюбно, словно хорошему знакомому. Но не нужно обманываться: это просто долг участия в отношении иностранца, которому она чувствует себя обязанной помочь, как слепому старику, которого нужно перевести на другую сторону улицы. Она охотно покажет приезжему дорогу, она может даже довести его до нужного театра, ресторана или отеля. Но тщетно приглашать ее разделить компанию и чаще всего бесполезно пытаться выяснить ее имя, телефон или договариваться о встрече.

Повествуя о других народах, путешественники любят начинать с фразы: "Что меня больше всего поразило в них с первого взгляда, так это..." Для рассказа об англичанах такая строчка, пожалуй, меньше всего подходит, ибо их самой типичной чертой является как раз отсутствие чего-либо характерного, броского, нарочитого. Можно довольно долго жить в Британии, не увеличивая и не убавляя того арсенала предубеждений об этой стране, с которыми в нее приехал. Раньше, чем что-либо другое замечаешь, впрочем, что англичанам, в свою очередь, тоже свойственны контрпредубеждения в отношении иностранцев, и именно они оказываются, как правило, первым предметом наблюдений и размышлений новичка.

 

Печатается по: Новый мир. 1979. №№ 4-6

Шеминский Ян (польский этнограф ХХ века)

Кто такой индеец?

Известно, что миллионов двадцать – восемь процентов населения Латинской Америки – индейцы. В некоторых странах континента индейцев вообще нет: в Уругвае, на Антильских островах; в других – Чили, Аргентине, Бразилии, Сальвадоре, Коста-Рике – их очень мало. Зато в таких странах как Гватемала, Боливия, Эквадор, Перу, Парагвай, индейцы составляют большинство населения.

Все эти данные широко известны, повсюду приводятся и, очевидно, соответствуют истине.

Неизвестно только одно – кто такие индейцы, или, точнее формулируя вопрос, - кого можно считать индейцем?

В 1492 году ответ на этот вопрос был предельно прост: индейцем называется каждый неевропеец, встреченный в Новом Свете. Ныне утверждать, что индеец – это человек, предки которого жили в Америке до Колумба, - значит не сказать ничего: ведь под это определение попадают и мексиканский интеллигент, с гордостью говорящий о своих предках-ацтеках (обычаи которых ему абсолютно чужды, а язык непонятен), и эквадорский крестьянин, на наш взгляд, ничем не отличающийся от своих соседей, которых он тем не менее презрительно называет “indios”, и боливийский шахтер, и нагой охотник из Амазонки.

Но попробуйте спросить у большинства этих людей, индейцы ли они, и в тот же момент выяснится, что в Латинской Америке индейцев нет вообще. Дело в том, что мы задали невежливый вопрос: в латиноамериканском обществе (почти везде) назвать кого-нибудь индейцем – серьезное оскорбление.

Во времена испанского владычества словом «индио» называли человека, чье правовое положение крепостного крестьянина в Европе. Если же к слову «индио» добавляли определение «браво» (что по-испански значит «дикий», «воинствующий»), имелся в виду туземец, находящийся вне юрисдикции испанских властей.

В независимых государствах Южной Америки слово «индио» заменили на слово «индихена» – туземец. Статистика обычно сообщает число туземцев и количество людей, говорящих на туземных языках; беда только в том, что в каждой стране критерии того, кто индеец – разные, тем более они разные у счетчиков во время переписи населения. Приводимые данные чаще всего отражают мнение чиновника, проводящего перепись, а не точку зрения того человека, о котором надлежит решать, индеец он или нет. В 1945 году в Гватемале провели анкету: «Кого можно считать индейцем», 88 процентов опрошенных ответили, что считают индейцем каждого, кто говорит в семье на одном из индейских языков, 86 процентов утверждали, что индейца можно распознать по привычкам и обычаям, 76 процентов опознавали индейца по одежде, а 67 процентов отдавали приоритет антропологическим чертам.

Итак, гватемальские жители назвали четыре критерия определения индейца. Но список этот можно продолжить. Слово «индеец может обозначать: а) человека, ведущего свой род непосредственно от доколумбовских американцев; б) человека, говорящего на одном из индейских языков; в) человека, в культуре которого преобладают элементы, признаваемые индейскими, даже если они были приняты от конкистадоров; г) человека, живущего в резервации; д) крестьянина; е) кочевника; ж) нищего; з) человека, носящего «типично индейское» имя (в Мексике, например, Хуан); и) человека, обутого в сандалии. Итак далее, итак далее, итак далее. Причем ни одно из приведенных определений не охватывает всех индейцев, а с другой стороны – включает в себя не только их.

Термин «индеец», однозначный только в момент своего рождения, а именно в 1492 году, в течении столетий менял свое значение в зависимости от того, как в данный период складывались отношения коренного населения с европейскими пришельцами. Правда, это категории людей во все времена была свойственна общая черта - самое низкое общественное положение.

Во время войны из-за района Чако, разыгравшейся между Боливией и Парагваем, индейское – по языку и обычаям - племя чиригуано, живущее в Боливии у самой парагвайской границы, выступило на стороне парагвайцев. Дело в том, что чиригуано видели в парагвайцах соплеменников, ибо и те и другие говорят на языке гуарани, одинаково выглядит, да и враги у них были общие - боливийское правительство. Короче говоря, заведомые индейцы чиригуано признали в парагвайцах братьев.

И все-таки можно ли однозначно ответить на вопрос: «Кого считать индейцем?» Теоретически да. Скорее всего индейцем следует называть человека, который, во всяком случае, считаете себя членом этнической группы, признаваемой индейской. Но что включается в понятие индейской группы?! Пока здесь царит полная путаница…

Печатается по: Вокруг света. 1972. № 2. С. 30.

 

 

Григорий Чхартишвили

 

Японец: натура и культура

 

Похоже, что на Японских островах вызревает прообраз человека будущего, нового андрогина, который совместит в себе восток и запад.

 

Великий немой

Вот уже несколько десятилетий на обширнейшей опытной базе, почти не замеченной человечеством, идет уникальный эксперимент по выведению homo sapiens новой породы. Это отнюдь не селекция традиционного гибридного типа, когда в результате смешения рас, культур и менталитетов получается какой‑нибудь англо‑индокитайский Лондон или англо‑афро‑испано‑еврейский Нью‑Йорк, а диковинной кудесничество мичуринско‑лысенковского толка, безо всякой генной инженерии, исключительно при помощи прививки и яровизации.

Япония – очень большая страна, по населению почти такая же, как Россия, а по технологическому, промышленному и финансовому потенциалу, разумеется, и побольше будет. Если происходящие там удивительные антропогенетические процессы до сих пор ускользают от нашего внимания, то лишь в силу некоторой призрачности японского присутствия в современном мире.

Отчасти японцы виноваты в этом сами – слишком уж пестуют они свое пресловутое островное сознание. При огромных возможностях Япония принимает минимальное участие в международной деятельности. Она взирает на мир из‑за невидимого, но труднопреодолимого барьера. Барьер этот фортифицирован головоломным языком и пугающей письменностью. Япония среди великих стран – Великий Немой. Ее культурное общение с внешней средой происходит в основном на языке жестов и символов – изобразительного искусства, икебаны, спорта, архитектуры, моды, скуднотекстового кино. Нигде (даже в России) нет такого количества писателей и поэтов, но сколько из них известно миру?

В общем, мы Японию видим, но почти не слышим. Зато она чутко прислушивается ко всему, что происходит в мире, и через уникальную мембрану своей гипервосприимчивости вбирает все, что кажется ей полезным или занятным, не отдавая во внешний мир почти ничего своего. Непонятость – причина перманентной обиды Японца на Большую землю, и кольчуга, расставаться с которой ему не хочется. Вот почему иностранец, слишком хорошо знающий язык и обычаи аборигенов, вызывает у них не привычное в таких случаях умиление, а настороженность.

Именно непонятостью объясняются широко укорененные в зарубежной культурной традиции и массовом сознании заблуждения относительно японского национального характера. Всякий, читавший «Сегуна» и смотревший «Восходящее солнце», знает, что Японец скрытен, коварен, жесток, непредсказуем и фантастически шустер. На самом деле все ровным счетом наоборот: классическому Японцу скорее свойственны бесхитростность, чувствительность (слезы не возбраняются даже суровому самураю), почти экзотическая честность, абсолютная предсказуемость (Японец всегда играет только по правилам, он – истинный маньяк пресловутой fair play) и, скажем прямо, некоторая заторможенность – китайцы или корейцы куда шустрей.

 

Триумф лысенковщины

Поистине поражает скорость с которой прямо на глазах меняется национальная физиономия Японца. Нынешние двадцатилетние очень мало похожи на отцов и совсем не похожи на дедов. Молодое поколение так потрясло воображение японского общества, что заслужило особое прозвище – Синдзинруй, Новое Человечество. Это вам не какое‑нибудь американское «поколение Икс», тут пахнет нешуточным мутагенезом.

Первая причина метаморфозы – обрушевшееся на Японца (нет, вернее, честно им заработанное) богатство и связанное с этим избавление от расовых, национальных и социальных комплексов. Еще тридцать лет назад японцы были бедны, скудно питались и жили в крольчатниках. Еще двадцать лет назад японцы смотрели на американцев и европейцев снизу вверх, готовые признать, что у тех все‑превсе лучше – и форма глаз, и длина носа, и музыка, и литература, и даже кухня (только вот рис варить длинноносые не умеют). Но подросло новое поколение, никогда не знавшее нужды, и выяснилось, что оно чувствует себя в мире, в том числе зарубежном, вполне уверенно и комфортно.

Синдзинруй отличается раскованностью, приличным знанием иностранных языков, легким отношением к вопросам семьи и брака, нежеланием надрываться на работе и вдумчивым отношением к досугу, который является главным жизненным интересом нового Японца. Побывав в Японии после трехлетнего (всего лишь) перерыва, я был сражен тем, что молодые токийцы – о ужас! – стали переходить улицу на красный свет, что раньше было совершенно немыслимо. Это вам не пустяк, тут налицо революция в системе ценностей.

Ладно, переворотами в общенациональной ментальности нас не удивишь – сами за десять лет ого‑го как переменились. Но Японец умудрился преобразиться и чисто физиологически. За какие‑то три десятилетия существенно изменились некоторые основные антропометрические характеристики нации. Средний японец стал на двадцать килограммов тяжелей, на двадцать лет долгожительней и на двадцать сантиметров выше. Не так давно, еще в конце семидесятых, автор этих заметок при своем вполне среднем росте возвышался над японской толпой почти что Гулливером, теперь же я теряюсь в ней так же, как в московской. У Японца вытянулись руки и ноги, чем и объясняются неожиданные успехи японских футболистов, теннисистов, гимнастов и балерин. Помните, Маяковский писал: «Если мы как лошади, то они как пони?» Так вот, забудьте. Завтра мы рядом с японцами будем как пони.

И совсем уж с небывалой для гомогенного этноса стремительностью меняется лицо Японца (лицо не в переносном, а в буквальном смысле). Разглядывая публику в токийском метро, все чаще замечаешь физиономии, лишенные характерных расовых отличий. Дело не только в среднеоксидентальном выражении лица и манерах – у японцев начинают «размываться» монголоидные черты.

Это отдающее мракобесием наблюдение подтверждается и антропологами, которые объясняют подобное чудо революцией в рационе питания и образе жизни. Оказывается, у Японца заметно трансформируется строение черепа: удлиняется нос, заостряется подбородок, вытягивается лицо – в общем, настоящий триумф лысенковщины. Происходит майклджексонизация Японца, и это, ей‑богу, неспроста. Похоже, что на Японских островах вызревает прообраз человека будущего, нового андрогина, который вместит в себе Восток и Запад, Инь и Ян.

 

О японскости

Космополитизируясь, японец приобретает новые, прежде не свойственные ему черты, но при этом умудряется не утрачивать своей национальной неповторимости, то есть в полной мере сохраняет японскость. На этом, в частности, стоит вся японская культура, в которой при постоянном возникновении новых течений, школ, направлений бережно сохраняется все старое и, казалось бы, отжившее. Искусство в Японии развивается совсем не так, как в прочих странах, где оно строится подобно многоэтажному дому, – все строители копошатся на самом верхнем, сегодняшнем этаже, а в нижних ни души. Японцы же, затевая новое строительство, отводят под него отдельный участок, их культурный сеттльмент весь состоит из не заслоняющих друг друга построек: постмодернистский театр мирно соседствует со средневековым, компьютерная живопись с калиграфией et cetera. Одни из главных компонентов в формуле японскости – спонтанная переимчивость и приспособляемость к новым условиям жизни. Вот почему в новом антропогенезе именно Японцу досталась роль дрозофилы. Возможно, причина столь спорой реакции Японца на внешние влияния объясняется уникальностью исторического опыта: Япония, как Илья Муромец, долго сидела на печи, два с половиной столетия полностью изолированная от мира, и, видимо, накопила бешенную дозу мутационной активности. Сто сорок лет назад Иван Гончаров писал, что японец вял, ленив, нелюбопытен и вообще «неинтересен». Вряд ли писатель был до такой степени ненаблюдателен – просто Японец с тех пор слишком уж преобразился.

Дрозофила полюбилась генетикам главным образом за то, что век ее недолог. Она как будто совсем не цепляется за жизнь – смерть поджидает бедную плодовую мушку почти сразу же после рождения. Сегодняшний Японец живет дольше всех на свете, но от прочих подвидов homo sapiens его отличают особо доверительные, можно сказать, дрозофильные отношения с небытием.

Небоязнь смерти – еще один краеугольный камень японской культуры, еще одно объяснение редкостного таланта японца к мутагенезу. Смерть все время находится в поле зрения Японца, является постоянным атрибутом его экзистенциального интерьера, при этом ничуть не нарушая душевный уют. Отсюда лояльное, не осуждающее отношение к самоубийству.

Помню как в японском университете, где я стажировался лет двадцать назад, юная студенточка спрыгнула с крыши по причине неразделенной любви. Обычное вроде бы дело, но уж больно легкомысленной была оставленная самоубийцей записка – мол, не полюбил в этой жизни, так полюбит в следующей, никуда не денется. А недавно я перелистывал стопку тетрадок с сочинениями японских четвероклассников на тему «Мое будущее». Там были нормальные детские мечтания: стану олимпийским чемпионом, получу Нобелевскую премию, никогда не женюсь и так далее, но каждое сочинение без единого исключения кончалось описанием собственной смерти. Десятилетние японцы излагали свои чаяния по этому печальному поводу безо всякой дрожи: наивно – «Буду убит во время зарубежного государственного визита»; романтично – «Совершу двойное самоубийство с любимым человеком»; неординарно – «Умру в 88 лет, поняв, что мне все равно не пережить родителей». Дети наглядно проиллюстрировали японскую рецептуру жизни: memento mori без трагического заламывания рук и возведения очей горе.

Не скрою, люблю японцев (вполне понимая всю политическую некорректность подобного заявления).

По‑моему, они – интереснейшая нация на свете.

По‑моему, их пример вселяет оптимизм и, стыдно вымолвить, веру в человечество.

По‑моему, они демонстрируют всем нам, что человек может учиться на ошибках и изменяться к лучшему.

В общем, пусть их мутируют. Может, со временем Японцу как первопроходцу антропогенеза поставят памятник – увековечили же в бронзе дрозофилу.

 

 

Вежбицкая А.










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-10; просмотров: 210.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...