Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

БРИТАНЦЫ НА КАСПИИ, ФРАНЦУЗЫ В ПЕТЕРБУРГЕ




Глава VII ДЕЛО ПЕТРОВО

Реформы, начатые в России Петром I на рубеже XVIII века, стали одним из ключевых сюжетов отечественной истории. Речь идет не только о бестолковом и, в сущности, беспредметном романтическом споре «западников» со «славянофилами», но и о куда более содержательных дискуссиях среди исследователей начала XX века. Официальная литература (как царского периода, так и при Сталине) видела Петра Великого преобразователем и борцом с отсталостью. Однако уже известный историк С.Ф. Платонов писал, что наука «уже давно сдала в архив старое представление о «неподвижности» и «окаменелости» русской жизни до Петра Великого» [334].

Знаменитый философ Николай Бердяев считал Петра Великого «большевиком на троне» [335]. А либеральный политик и историк Павел Милюков описывал Петра бестолковым бюрократом, увлекающимся абсурдными проектами и ради них ломающим все вокруг. С точки зрения Милюкова, европеизация Московии происходила естественным путем, и Петр скорее испортил дело своими чрезмерно радикальными начинаниями.

ЗАПАДНОЕ ВЛИЯНИЕ

В самом деле, Петр отнюдь не был правителем, внедрившим в Московском государстве западную технологию или установившим связи с Европой. И то и другое произошло задолго до него. Точнее, связи с Западом никогда и не прекращались.

Вопреки представлениям позднейшей «западнической» публицистики Московия никогда не была изолированной от Запада – ни дипломатически, ни экономически. В противном случае немыслимо было бы и существование в Москве знаменитой Немецкой слободы, где юный царевич Петр учил немецкий и голландский языки и перенимал европейские манеры. Но в то же время власть, возникшая в России после поражения в Ливонской войне и потрясений Смуты, действительно сознательно выбрала изоляцию, только не экономическую, а культурную, идеологическую. Государство первых Романовых, испытывая возрастающую зависимость от западных технологий, пыталось компенсировать это культурным самоутверждением, противопоставлением «московского благочестия» западным нравам. Россия не изолировалась от европейской культуры, а противопоставляла себя ей. Это противопоставление как раз потому и имело смысл, что русский человек XVII века сталкивался с различными проявлениями западной культуры постоянно.

«Государство, – пишет в.О. Ключевский, – запутывалось в нарождавшихся затруднениях; правительство, обыкновенно их не предусматривавшее и не предупреждавшее, начинало искать в обществе идей и людей, которые выручили бы его, и, не находя ни тех, ни других, скрепя сердце, обращалось к Западу, где видело старый и сложный культурный прибор, изготовлявший людей и идеи, спешно вызывало оттуда мастеров и ученых, которые завели бы нечто подобное у нас, наскоро строило фабрики и учреждало школы, куда загоняло учеников» [336].

Именно сочетание культурного изоляционизма с растущей интеграцией в формирующуюся мировую экономическую систему объясняет противоречивое, невротическое, почти шизофреническое состояние, в котором находились правящие круги Москвы к моменту воцарения Петра Великого.

По мнению Покровского, ключ к петровской реформе «приходится искать, в конечном счете, в условиях европейской торговли XVII века» [337]. Однако непосредственной причиной событий, потрясших Россию на рубеже XVII-XVIII веков, было не сближение с Западом само по себе, а противоречие между этим объективно происходившим сближением и политической культурой Московского царства при первых Романовых.

Культурный консерватизм отнюдь не был присущ всей допетровской истории. Но Москва второй половины XVII века действительно являла собой странное зрелище. Чем больше она сближалась с остальной Европой технологически, чем больше вовлекалась в орбиту общеевропейской политики, тем более стремилась изолироваться в культурном отношении.

Как отмечает Платонов, культурный консерватизм режима первых Романовых был, прежде всего, реакцией на Смуту: «Казалось необходимым вернуть общественное сознание на старые пути древнего благочестия и национальной исключительности» [338]. Но сами по себе представления о «национальной исключительности» и «древнем благочестии» были в значительной мере новыми идеологическими конструкциями, созданными специально для того, чтобы удовлетворить новые потребности власти.

Вообще-то, осознанная политика культурной изоляции проводилась не так уж долго, на протяжении второй половины XVII века. Именно в это же время отставание России от Запада непрерывно усиливалось. Нормализация жизни после Смуты привела к массовому спросу на импортные товары – от музыкальных инструментов до лекарств.

Как уже говорилось, число иноземцев в Московии на протяжении XVII века росло неуклонно. Уже в Ливонскую войну московское войско пополнялось пленными немцами (не говоря об английских «экспертах», присутствовавших на заднем плане). По словам современного историка, многие иностранные специалисты прибыли в Россию «как военная добыча» [339].

Как отмечает Платонов, «заморский солдат-профессионал, «мастер»-техник и купец обратились в необходимую принадлежность московской жизни» [340]. Особенно массово их привлекали на военную службу. Неудачи русской армии в Ливонской войне выработали у московского начальства стойкое убеждение, что воевать профессионально могут только немцы. Массовый найм иностранцев начался при Василии Шуйском. Очень скоро московские правители обнаружили здесь и политические выгоды: в нестабильной обстановке того времени «немецкая» наемная стража была надежнее, не поддавалась агитации, не присоединялась к бунтам и не вникала в перипетии общественной борьбы. Иностранцев назначали на всевозможные командные должности, награждали огромным жалованьем, поместьями. Полковник пехоты получал 250 рублей в месяц, в кавалерии – 400 рублей, деньги по тем временам астрономические.

При Романовых военное ведомство настолько не могло обойтись без западных наемников (как солдат, так и офицеров, служивших инструкторами и специалистами), что завело у себя даже специальное учреждение – «Иноземский приказ». Тем самым защита национальной независимости и государственных интересов все больше оказывалась в руках иноземцев. Многочисленные западноевропейские авантюристы на русской службе получали огромные деньги, вербуя наемников, заказывая за границей вооружение, обучая солдат и создавая оружейные заводы. В 1632 году для войны с Польшей в Голландии закупали не только мушкеты и шпаги, но даже порох и ядра. Стоило все это невообразимо дорого. Командир пехотного полка, некий Лесли, ведавший подобными вопросами, за один год получил 22 тысячи рублей жалованья.

Поскольку иностранцы, привлеченные такими условиями, в России оставались надолго, появилось деление на «старых» и «новых» немцев. Уже в 30-е годы XVII века в Москве стали различать «немцев» «старого» и «нового выезда», то есть прибывших до и после Смутного времени. «Старые» немцы быстро обрусели. Современный западный наблюдатель ехидно замечает, что «старых» сразу можно отличить – они «ходят в русском платье и очень плохи в военном деле» [341].

Однако, подчеркнем еще раз, не самоизоляция была причиной отсталости, а, напротив, периферийное положение России по отношению к складывающейся мироэкономике породило политику самоизоляции как своеобразную реакцию. Эта реакция была неэффективной, но вполне закономерной (достаточно обратить внимание на то, что такие же попытки «закрыться» предпринимались в XVII-XIX веках Китаем и Японией). При этом «изоляционизм» Московии в XVII веке был исключительно культурным. Он не только не предполагал отказа от экономических связей, но, напротив, в значительной мере основывался на них. Именно в силу того, что государство буквально не могло существовать без иностранных технологий, специалистов и даже военных наемников, оно пыталось сохранить свою политическую самостоятельность и найти идеологическое обоснование в постоянном подчеркивании религиозного и морального превосходства над Западом. В контексте культурного изоляционизма ранних Романовых новое звучание получил и лозунг «Москва – Третий Рим». Отныне утверждалось не ключевое значение России в контексте общей европейской и христианской истории, а «духовное» превосходство Руси на фоне все более очевидного технического превосходства Запада.

Православие не могло быть главной причиной изоляционизма. В течение большей части Средних веков религиозные распри не останавливали торговые и политические контакты русских князей со скандинавами, а позднее – с Италией. В XVIII-XIX веках православие не только не помешало контактам с Европой, но и не смогло предотвратить растущей секуляризации общества. Не православие было причиной изоляционизма, а политика изоляционизма делала необходимым подчеркивание религиозных различий между православным Востоком и католическо-протестантским Западом.

Верхушка общества, публично провозглашая верность дедовским обычаям и православной вере, сама все более проникалась западными влияниями, всячески подражая в своем быту «европейскому комфорту», заказывая за границей дорогостоящие предметы роскоши и даже приглашая немецких актеров. Иностранная мебель, часы, кареты и другие престижные товары ввозились и покупались без разбору, без вкуса и здравого смысла. «Иноземное искусство, – иронически заключает Ключевский, – призывалось украшать туземную грубость» [342].

Воплощением растущей зависимости России от Запада стала Немецкая слобода в Москве. Держава не могла обойтись без иностранцев, но одновременно боялась их и старалась их изолировать. «Немцы» жили обособленно, в собственном маленьком пригороде. На них смотрели с восхищением и завистью. Однако если московские «ревнители благочестия» стремились оградить сознание своих сограждан от соблазна, то добились они обратного эффекта: процветающая Немецкая слобода контрастировала с однообразием обыденной жизни в Московии, становясь все более привлекательной, особенно для молодежи из привилегированных слоев общества.

В культурном плане Запад казался одновременно соблазнительным и отталкивающим. Правители Московии оказались в безнадежно противоречивом положении. С одной стороны, провозглашая незыблемость существовавших в стране порядков и обычаев, они осуждали западное «тлетворное влияние», с другой – все больше зависели от Запада. Чем больше «русский дух» стремились оградить от «иноземной заразы», тем в меньшей степени общество обладало иммунитетом по отношению к западным веяниям.

Петр Великий и его политика были естественным порождением Москвы конца XVII века, насквозь пронизанной иноземными влияниями, но не желающей это публично признавать. Представитель нового поколения, Петр готов был сделать решающий шаг. Это была именно КУЛЬТУРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ. Ее успех был предопределен тем, что направление петровской политики было тем же, что и направление политики его предшественников. Петр не изменил курс, которым шла Россия, но он обеспечил культурные и политические условия, без которых этот курс не мог успешно проводиться. Растущая зависимость от Запада и постоянно усиливавшаяся интеграция в мироэкономику требовали нового отношения к западной культуре и реорганизации государственных структур.

ЕВРОПЕЙСКИЙ ФАСАД

Фанатичное стремление Петра Великого заставить русский правящий класс до мельчайших деталей повторять образ жизни европейской элиты вызывало впоследствии иронические замечания даже у многих западников. Петровская культурная революция призвана была сломить сопротивление, которое оказывали западным идеям и нормам ревнители «старого благочестия». Естественно, вопрос о достоинствах и недостатках самой западной культуры не ставился. Ее надлежало заимствовать всю и сразу, так же, как заимствовали технологии и военную организацию. И Грибоедов, и А.К. Толстой язвительно писали про западные наряды русского дворянства. Чаадаев в своих философических письмах иронизировал по поводу господствовавшего у нас убеждения, будто «европейский прогресс», потребовавший столетий медленного развития, «мы можем себе сразу усвоить, даже не потрудившись узнать, как он свершился» [343].

Однако политика Петра была вполне логична и обоснована. Государство Романовых не могло прожить без западных европейцев, одновременно пытаясь сохранить свою независимость, отгораживаясь от иностранцев культурно. Чем больше была экономическая зависимость, тем больше – потребность в культурном изоляционизме, и тем больше, в свою очередь, становилась зависимость.

Петр, исходя из той же логики, нашел иное решение. Если русские не могут обойтись без западных европейцев, русские дворяне сами должны стать иностранцами. При этом царь интуитивно понял, что западное знание, которое так стремились получить все русские цари, начиная от Ивана Грозного, порождено соответствующей культурой. Для того чтобы не просто получать результаты западной науки и технологии, но самим их развивать, необходимы люди, воспитанные в культурной среде, аналогичной западной.

Разумеется, западная наука, даже в эпоху блестящих открытий на рубеже XVII и XVIII веков, была далеко не единственной на планете моделью развития знания. Но она была единственной готовой моделью, доступной тогдашней России. Заменив иностранцев русскими и создав культурные условия для развития западной технологии и в России, Петр, казалось бы, сделал все необходимое для того, чтобы преодолеть отсталость страны. И если бы проблема была именно в отсталости, то к середине XVIII столетия она была бы раз и навсегда решена.

Итак, выбором Петра была революция сверху. В плане культуры потрясение было действительно грандиозным. На протяжении жизни одного поколения был разрушен один мир и создан другой. Культурный изоляционизм сменился открытостью, страх перед Западом – ориентацией на иностранные образцы. Даже язык изменился из-за введения массы немецких и голландских слов, обозначающих множество незнакомых ранее понятий. Вместо старой патриархальной системы управления была создана новая централизованная бюрократия по немецкому или французскому образцу. Армия и флот были полностью реорганизованы. Начала насаждаться новая система просвещения. Была реформирована орфография. Сменился календарь. Появились новые праздники. Быт, обычаи правящего класса стали западными. Изменилась архитектура, следовательно, и облик городов. Новая столица Санкт-Петербург, построенная на берегах Невы, где раньше ничего не стояло, становилась символом модернизации и нового величия России. Успешные войны закрепили достигнутое, открыли стране выход к морю и сделали европейскую политику без России немыслимой.

Как и всякая революция сверху, «дело Петрово» несло в себе многочисленные противоречия. Верхушечный характер реформ, проводившихся правительством с головокружительной быстротой, делал их, по существу, антинародными. С точки зрения Петра, новая столица строилась на пустом месте, на деле же она была построена на болоте, удобренном костями тысяч крестьян, согнанных на эту работу во имя «величия империи». Население новой столицы жило в совершенно невыносимых условиях, страдая от ужасного климата и частых наводнений.Известно, что «первые обитатели прибрежья Невы никогда не строили прочных домов, но небольшие избушки, которые, как только приближалась бурная погода, тотчас ломали, складывали доски на плоты, привязывали их к деревьям, а сами спасались на Дудерову гору» [344].

Система, создававшаяся усилиями небольшой европеизированной элиты, навязанная стране верховным властителем, не могла быть иной, кроме как авторитарной. Парадокс в том, что чем более радикальными были реформы, тем более сильной, неограниченной и деспотичной становилась центральная власть. Упорядочивая государство и придавая ему европейскую форму, Петр I, по существу, делал его еще более варварским.

Это очевидное противоречие не давало покоя мыслителям и историкам последующих эпох. Причем как в России, так и на Западе. В разгар Крымской войны один из английских журналистов с недоумением констатировал: «Так, обращаясь к русской истории, мы обнаруживаем, что деспотизм по мере развития цивилизации и роста империи не исчезает, а напротив, укрепляется» [345]. Пушкин, восхищаясь Петром I, считает, что насаждая в России европейское просвещение, тот неизбежно создавал предпосылки для «народной свободы», но тут же оговаривается, что этот великий реформатор «презирал человечество», а все сословия, «окованные без разбора были равны перед его ДУБИНКОЮ. Все дрожало, все безмолвно повиновалось» [346].

Не стоит думать, будто недовольство политикой Петра было вызвано культурным консерватизмом жителей Московии. Скорее наоборот, бедствия, порожденные реформами, служили питательной средой для культурного консерватизма низов. Для большинства населения страны военные мероприятия Петра оборачивалась настоящим разорением. «Вводя в условиях войны со шведами все новые и новые чрезвычайные денежные, натуральные и людские поборы и повинности, правительство не отменяло старых, пытаясь содрать с отощавшего стада три шкуры, – пишет вятский историк, оценивая ситуацию на северо-востоке Московского государства. – При этом система самообложения предполагала, что стадо само должно стричься и свежеваться» [347]. Поскольку органы местного самоуправления не проявляли по этому поводу достаточного энтузиазма, центральная власть постепенно ослабляла их, заменяя собственными структурами.

Общеизвестно высказывание Вольтера о том, что Петр искоренял варварство варварскими методами. Исторические писатели обожали изображать великого царя, собственноручно рубящего головы взбунтовавшимся стрельцам или стригущего бороды боярам. Но дело не только в жестокости и грубости царя-реформатора, а в самих насаждавшихся им новых порядках. Либеральный исследователь XIX века, начинавший с безусловной симпатии к царю-«западнику», неизбежно задавался вопросом: почему построенная им империя оказалась столь авторитарной? Со времен Ключевского укоренилось мнение, что по своей внутренней организации российское государство после петровских реформ стало еще менее европейским, нежели раньше. Как отмечает Ключевский, «под формами западноевропейской культуры складывался политический и гражданский быт совсем неевропейского типа» [348]. Крестьянство было окончательно закрепощено, элементы местного самоуправления и автономии устранены.

При этом русская либеральная историография, разумеется, исходила из абсолютно идеалистического, упрощенного представления о «Западе» как обществе гражданских добродетелей и политических свобод. Вне поля зрения русских исследователей неизменно оставалось колониальное государство, построенное представителями все той же «западной цивилизации» на периферии новой мировой системы.

Критерием успеха петровских реформ в традиционной историографии принято считать победу в Северной войне и внешнеполитические успехи петербургской империи. Однако сразу же возникал вопрос о цене этих побед. Знаменитый либеральный историк и политик начала XX века Милюков, подвергший петровские реформы уничижающей критике, писал: «Новые задачи внешней политики свалились на русское население в такой момент, когда оно не обладало еще достаточными средствами для их выполнения. Политический рост государства опять определил его экономическое развитие». В итоге, продолжает Милюков, «ценой разорения страны Россия возведена была в ранг европейской державы» [349].

Подобный ход мысли вообще типичен для русской и западной либеральной историографии, представляющей государство как нечто самодостаточное, действующее на основе какой-то собственной внутренней необходимости. В результате государство своими политическими амбициями и военными потребностями деформирует «естественное» развитие экономики и общества. Этот ход мысли задал еще Ключевский, заявив, что на протяжении русской истории «внешнее территориальное расширение государства идет в обратно пропорциональном отношении к развитию внутренней свободы народа» [350].

Вне поля зрения исследователей остается вопрос о том, насколько политические и военные задачи русского государства сами вытекали из сложившейся экономической ситуации, как отечественной, так и глобальной. Государство не «деформировало» общество и не «душило» его, а развивалось вместе с ним, реагируя на вызовы внешнего мира. Именно потребности складывавшейся мировой экономики, а не амбиции Петра или некий абстрактный «государственный интерес» толкали Россию и Швецию к смертельной схватке на Балтике. И именно общие правила, установленные в новой миросистеме, предопределили то, что военный триумф России не привел страну к процветанию.

«Банкротство петровской системы, – пишет Покровский, – заключалось не в том, что ценою разорения страны Россия была возведена в ранг европейской державы, а в том, что, несмотря на разорение страны, и эта цель не была достигнута» [351].Историческая трагедия петровских реформ состоит в том, что, решая проблему технической отсталости и культурной изоляции, они еще больше встраивали Россию в формирующую мировую систему, закрепляя как раз периферийное положение страны. Парадокс в том, что и за такое место в мировой системе приходилось бороться. Петровские реформы предопределили окончательную победу России над Польшей в этой борьбе.

Культурная реформа, проведенная Петром, дала огромное преимущество России над ее западными соседями, у которых ничего подобного не произошло. Польский правящий класс был не менее отсталым, чем российский: его постоянные военные неудачи, непрекращающийся политический упадок говорили сами за себя. Однако, будучи в культурном отношении более «западным», он так и не смог осознать масштабов собственной отсталости и сформулировать задачу радикальной культурной реформы. В Московии же, напротив, именно официально декларированный культурный изоляционизм второй половины XVII века обострил понимание проблемы, как бы «от обратного» подготовив радикализм петровских преобразований. Комплекс неполноценности, сложившийся у части русской элиты к началу петровских реформ, начисто отсутствовал в Польше. Напротив, в Москве рубежа XVII-XVIII столетий именно это ощущение собственной недостаточности в сочетании с пониманием своих огромных возможностей стало мощнейшим стимулом к действию.

ИМПЕРИЯ РАСШИРЯЕТСЯ

Походы против Польши во второй половине XVII века оказались успешными несмотря на то, что Россия первых Романовых по отношению к остальной Европе – страна еще более отсталая, нежели Московия Ивана Грозного. Но с другой стороны, Польша тоже является отнюдь не представителем передовой обуржуазивающейся Европы. Напротив, это такая же периферийная страна, как и Россия, со сходной динамикой развития. Несмотря на внешние проявления «европейской» культуры (начиная от католицизма, заканчивая подражанием французской дамской моде),Польша в целом переживает упадок. Ее периферийное положение предопределило неудачу реформации, которая на первых порах получила здесь значительную поддержку. В XVII веке Польша примыкает к лагерю контрреформации. Сочетание периферийной экономики и феодальной реакции в идеологии гарантируют постоянное ослабление позиций Польши в меняющемся мире. В военном отношении, однако, решающие удары по ней наносит не Россия, а Швеция, стремящаяся поставить под свой контроль портовые города, через которые польский экспорт поступает на мировые рынки.

Теперь, когда проведенная Петром реформа позволила реорганизовать армию и модернизировать бюрократию, настал черед борьбы со шведами. Великая Северная война означала не только торжество русского оружия, но и установление нового геополитического равновесия на Балтике. Через Ригу и Ревель шел значительный поток русских товаров, поэтому, отвоевав эти города, российское правительство удерживало их в руках без особых трудностей до 1917 года. Эти успехи Петра особенно контрастируют с трудностями Ивана Грозного, которому закрепиться на балтийских землях упорно не удавалось. Со времени Ливонской войны многое изменилось. Мало того, что рижская буржуазия наживалась на русском экспорте, она рассматривала шведов как конкурентов. Стокгольмское правительство так и не освободило рижских купцов от зундских пошлин, которые не платили шведы, немецкое дворянство постепенно теряло свои привилегии. Неоднократные попытки немецкой балтийской элиты добиться «справедливости» у шведского короля не давали результатов. Хуже того, в своем стремлении подорвать позиции немцев шведы стали покровительственно относиться к коренному населению. Неудивительно, что приход русских на Балтику в начале XVIII века немецкими баронами и купцами воспринимался с облегчением. Петр с легкостью подтвердил бюргерам Ревеля и других городов «все старые привилегии, свободы и права». Как заметил современный историк, «свирепый тиран при необходимости становился большим демократом» [352].

Укрепление военной силы России, ее становление как морской державы на Балтике, однако, никоим образом не отменяли периферийного характера ее развития. История русского военно-морского флота в этом отношении показательна. Голландия, Британия и даже Испания с Португалией нуждались в мощном военном флоте для поддержки и защиты флота торгового.Напротив, Россия, завоевав выход к морю, в кратчайший срок построила внушительные военно-морские силы, но значительный (по мировым масштабам) торговый флот создать оказалась не в состоянии вплоть до революции 1917 года. Торговые партнеры России – Англия и Голландия – сами были ведущими морскими державами. К тому же Навигационный акт запрещал ввозить в британские порты товары иначе как на британских же кораблях.Таким образом, рост русского экспорта, даже в периоды, когда Россия имела положительный торговый баланс с Западом, способствовал в первую очередь развитию английского и голландского торгового капитала.В свою очередь, русский флот на Балтике оказался вынужден охранять торговые пути для британских и голландских судов.

В своем знаменитом памфлете о секретной дипломатии XVIII века Карл Маркс отмечает, что поддержка российской военно-политической экспансии в Европе стала «открыто провозглашаемой и ортодоксальной догмой английской дипломатии» [353]. Поскольку во времена Маркса русский царизм воспринимался главной опорой европейской реакции, автор «Капитала», не удосуживая себя более тщательным «марксистским» анализом, в самых гневных словах осуждает политику британских кабинетов. Между тем показательно, что пророссийскую политику в Лондоне проводили именно виги – либералы, поборники свободной торговли и буржуазного прогресса.Маркс видит в этом лишь проявление политической близорукости и двуличия, а также доказательство голландского влияния. Главная его задача – показать, что на протяжении ста с лишним лет сменявшие друг друга кабинеты проводили политику, никоим образом не отражавшую ни национальные, ни даже торговые интересы Британии. Радикальный публицист здесь явно подавляет в Марксе исследователя.

Рассматривая статистику русско-английской торговли, Маркс замечает, что в ходе Северной войны она выросла ровно настолько, насколько англо-шведская сократилась. Следовательно, произошедший рост объясняется просто переходом под русскую корону бывших шведских провинций Прибалтики. Однако Маркс не учел, что балтийские порты торговали в значительной мере русскими товарами. Английский капитал теперь получает доступ на русский рынок прямо, без шведского посредничества и пошлин. Всего внешняя торговля России при Петре Великом выросла в 8-10 раз. Основная часть ее приходилась на Англию и Голландию.

Тем не менее, поддерживая стремление России к модернизации, всячески поощряя Петра I в его стремлении «ногою твердой стать при море», английский и голландский торговый капитал, равно как и официальная дипломатия обеих стран, не проявляли особого восторга по поводу начала Северной войны между Россией и Швецией. Русская историческая традиция, в свою очередь, склонна видеть в этом типичное поведение «коварного Альбиона», двуличие английской политики. Маркс видит такое же коварство, но уже в отношении Швеции.Формально англо-шведские отношения в годы Северной войны были дружественными, вплоть до 1719 года между двумя странами даже существовал договор о совместной обороне. «И тем не менее, в течение почти всего этого периода мы видим Англию последовательно помогающей России и ведущей против Швеции войну с помощью тайных интриг, а порой и с помощью грубой силы, хотя договор никто не отменял, а войны не объявлял» [354].

Голландцы, имевшие торговый, а англичане – еще и военный договор со Швецией, вооружали и обучали войско Петра. В 1715 году Англия присоединилась к антишведской коалиции почти в открытую: на стороне России выступил Ганновер, объединенный с Англией династической унией. В 1716 году британский флот появился у берегов Зеландии, чтобы поддержать русско-датский десант, готовившийся к высадке на территорииШвеции. Однако русское командование, в конечном счете, от этой рискованной затеи отказалось, причем отношения между союзниками за время пребывания русских войск в Дании сильно испортились. Войска Петра возвратились на родину, и уже с 1718 года английская политика в отношении России резко меняется. Почувствовав, что петровская империя пытается занять на Балтике господствующее положение, в Лондоне начали всячески этому противодействовать.Английский флот вновь появился на Балтике, на сей раз для того, чтобы сдержать рост русского могущества и принудить Петра к заключению мира. Что и было вскоре достигнуто [Надо сказать, что английское посредничество было не совсем бескорыстным: в качестве «благодарности» Швеция была вынуждена уступить часть своих германских владений Ганноверу].

Чем, однако, руководствовались в Лондоне и Гааге, проводя столь двусмысленную политику в отношении России? Причина этой двойственности была та же, что и во время Ливонской войны. С одной стороны, Швеция была союзником Франции, злейшего врага и англичан и голландцев, английской промышленности был нужен доступ к русским рынкам, голландским купцам было нужно русское зерно. Но с другой стороны, не менее важны были для них и польские рынки, доступ к которым обеспечивал немецкий торговый капитал под военно-политическим патронажем шведской короны. Иными словами, в начале XVIII века английская дипломатия столкнулась с тем же противоречием, что и во время Ливонской войны. Разница была лишь в том, что в Ливонскую войну Московия вела непосредственную борьбу с польскими армиями, а в Северную войну Речь Посполитая уже не играла самостоятельной роли, превратившись из субъекта в объект международной политики. Саксония, Швеция и Россия боролись между собой за влияние в Польше. Но общий экономический расклад оставался прежним. Усиление России автоматически означало углубление упадка Польши.

В XVII веке Швеция систематически захватывала устья рек, по которым польский экспорт может быть отправлен в Балтийское море. Теперь шведов теснила поднимающаяся Россия. Рост влияния на Балтике не только открывал ей доступ к морю, но и создавал возможность контроля над товарными потоками, идущими из Польши. Наконец, превращение петербургской империи в самостоятельную торговую силу на Балтике в планы Лондона никак не входило. «Преобладание малопроизводительной и бедной Швеции в Балтийском море при незначительном распространении шведской активной торговли не слишком беспокоило Англию, – читаем мы в старом немецком исследовании по морской истории. – Но если бы вновь созданное российское государство взяло в свои руки торговлю сырьем, доставляемым из внутренних областей России и Польши, то, вероятно, монополии Англии и Голландии пришел бы конец» [356].

И Россия, и Польша вошли в мировую систему именно как поставщики дешевого сырья и продовольствия. Но именно потому, что, в конечном счете, эта роль не предполагала больших выгод, обе страны были обречены на жесточайшую борьбу между собой, стремясь максимизировать те немногие преимущества, которые давало их участие в мировой торговле. Именно в этом и состоял пресловутый «спор славян между собою».

По существу, они боролись за одно и то же место в мировой системе. И если в XVI веке Россия вчистую проиграла первый этап этой борьбы, оказавшись на грани полной катастрофы, то в XVIII веке она не только взяла реванш, но и обрекла Польшу на экономическую и политическую деградацию, а позднее – и на потерю политической независимости. Подъем России сопровождается упадком Польши. В годы Смуты польские войска стояли в Кремле, а польский королевич претендовал на московский престол. Эпоха торговых войн завершилась разделом Польши и присоединением ее хлебородных провинций к России. В XIX веке под власть русского царя перешла Варшава.

Раздел Польши закрепил положение России в мироэкономике как ведущего поставщика дешевого сырья и зерна. «После присоединения Польши, – удовлетворенно констатирует Кирхнер, – даже сухопутные торговые пути были открыты. Борьба России за непосредственную связь с Западом была выиграна, и обе стороны остались в выигрыше» [357]. Так историк, отстаивающий принципы свободной торговли, с почти детской наивностью констатирует положительные последствия уничтожения одного из ведущих европейских государств. После раздела страны польские патриоты на протяжении полутора столетий регулярно обращались к либеральному Западу с просьбами о помощи, но от них отделывались двусмысленными обещаниями. Увы, борцы за национальное возрождение, как и свойственно романтикам, обращали на лозунги и декларации куда больше внимания, чем на деловые интересы.

САМОДЕРЖАВИЕ

Авторитаризм русского государства в XVI-XVII веках далеко не уникален. Иван Грозный мог недоумевать по поводу странных английских порядков, при которых его «царственная сестра» Елизавета мирилась с парламентским представительством, но другие европейские монархи смотрели на лондонское правительство с такими же чувствами. Для того времени исключением была именно Англия. И неслучайно новая династия Стюартов, взойдя на трон, пыталась исправить политическую систему на континентальный манер.

Совершенно иначе обстояло дело в XVIII-XIX веках, когда принципы политического представительства пробивают себе дорогу в Европе. На Западе происходят буржуазные революции и политические реформы, тогда как в России самодержавие не только сохраняется, но и укрепляется. Неудивительно, что современниками это воспринимается как доказательство отсталости. Однако этот авторитаризм был необходимым следствием крепостничества, которое отнюдь не было просто пережитком прошлого. Экономика «просвещенного» XVIII века основывается на принудительном труде, который, в свою очередь, обеспечивает включение России в систему европейских держав. Крепостничество остается ключевым элементом всего модернизаторского петербургского «проекта», экономической основой русского «западничества».

Непрерывно усиливающееся вовлечение в мировую систему требовало модернизации русского капитализма. Между тем отечественная буржуазия, как и в большинстве периферийных обществ, не только отставала от своих западных «братьев по классу», но и не могла в полной мере удовлетворить потребности мировой экономики в русских товарах. Именно поэтому решающую роль в формировании капиталистических отношений с самого начала играет именно государство, обслуживающее, прежде всего, потребности мирового, а не внутреннего рынка.

«Торговый капитализм, – писал М. Покровский, – шел к нам с Запада; мы уже тогда были для Западной Европы той колонией, характер которой во многом мы сохранили доселе» [358].

Крепостническая Россия в XVIII веке оставалась для Запада крупнейшим поставщиком сельскохозяйственных товаров, сырья и полуфабрикатов. Причем львиная доля русского экспорта приходилась на буржуазные страны – Англию и Голландию.

Активную роль в международной торговле играла православная церковь. Основатель Печенгского монастыря преподобный Трифон был, безусловно, одним из пионеров торгового капитализма, наладив экспорт зерна в Нидерланды. Дела шли хорошо, и печенгские братья заключили торговые соглашения с партнерами в Антверпене, а затем в Амстердаме.

Хотя масштабы русской торговли с завоеванием балтийских портов резко выросли, структура ее оставалась примерно такой же, как и в предшествующее столетие. Продолжался вывоз древесины. В огромных количествах вывозились технические культуры – лен, пенька. Как отмечают современные исследователи, рыночный спрос влиял на организацию помещичьего хозяйства. Интерес к техническим культурам резко возрос, «расширение их посевов, улучшение обработки продукции во многом были продиктованы внешним спросом» [359]. Часть урожая передавалась помещику в виде натурального оброка, остальное скупалось перекупщиками.

Буржуазия в России развивалась, срастаясь с самодержавным государством и помещичьим землевладением. Старейшие купеческие семьи в Москве были, по свидетельству историков, «самым теснейшим образом в своей деятельности связаны с абсолютизмом и феодальным сектором, пользуясь привилегиями и ссудами правительства, освобождением от постоев, служб, налогов, получая право на монопольное производство и продажу товаров и использование крепостного принудительного труда»[360]. С XVIII века многочисленные купеческие семьи получали дворянство и таким образом добывали себе политические права.

По сути дела, историческая трагедия России была вовсе не в отсутствии у народа свободолюбия или привычки к свободе, а в отсутствии организованных структур гражданского общества. Именно поэтому Россия не раз завоевывала свободу, но никогда не могла закрепить ее.Включение России в мировую экономику и развитие связей с Западом вело не к становлению и расцвету гражданского общества, а к укреплению авторитаризма. Возникала противоречивая ситуация. С одной стороны, культурные и идеологические влияния, идущие с Запада, тесно связанные с развитием новых производственных отношений, требовали раскрепощения личности и формирования гражданских институтов. С другой стороны, логика экономического взаимодействия между Россией и миросистемой предполагала сохранение авторитарной системы власти, не только в государстве, но и в обществе. Этот авторитаризм не мог не пронизывать всю глубину социальных отношений.

В XIX веке историки-славянофилы яростно ругали Петра Великого за его реформы. Однако эта критика не смогла повлиять на доминирующее направление исторической мысли. И дело не только в очевидной внутренней противоречивости славянофильства, которое, яростно отрицая все западное, само по себе было в значительной мере продуктом западных, в первую очередь немецких идей – без влияния эстетики романтизма и философии Шеллинга славянофильство никогда бы не появилось на свет. Важнее то, что, рассматривая поворот России к Западу исключительно с культурной точки зрения, славянофилы в качестве своего идеала видели Москву допетровскую, не сознавая, насколько московское царство было зависимо от Запада, а русская история XVI-XVII веков подготовила и сделала неизбежной петровскую реформу. В рамках того пути, по которому страна шла с 60-х годов XVI века, эта реформа была закономерна и даже спасительна. И ее относительный успех (по крайней мере, на культурно-политическом уровне) был предопределен именно предшествующими событиями. Это был не разрыв с прежней траекторией развития, а ее кульминация.

Другой вопрос, что западное влияние отнюдь не обязательно оказывалось благом для России. Если в XVI-XVII веках Россия постоянно сражается, идет на огромные жертвы, чтобы вписаться в создаваемую Западом миросистему, то Япония в эту же эпоху закрывается от Запада. С точки зрения «западнических» теорий развития, этот шаг должен был бы обернуться для страны исторической катастрофой беспрецедентных масштабов. В последующие почти двести лет, пока Россия жила вместе с Западом, участвовала в его войнах, торговала с ним и перенимала его технологии, Япония оставалась изолированной и, казалось бы, потеряла почти два века для развития. Однако в конце 60-х годов XIX столетия, когда Япония, наконец, открылась для внешнего мира, оказалось, что ничто не мешает успешному формированию там капитализма, внедрению новых технологий исозданию современного государства. В кратчайший срок Япония догоняет Россию, а в начале XX века оказывается способна нанести ей сокрушительное поражение в войне 1904-1905 годов. Причем успех японцев предопределен не гениальностью полководцев или численным перевесом, а именно более высоким уровнем технологии и организации. Отсталой страной к началу XX века оказывается не Япония, а именно Россия!

Самоизоляция оказалась для Японской империи настолько же эффективной стратегией, насколько неудовлетворительными для самого русского общества оказались итоги модернизации, предпринятой Петербургской империей.Разумеется, островная Япония, находившаяся за тридевять земель от Европы и к тому же опирающаяся на совершенно иную культурную традицию, могла избрать изоляционистскую стратегию, которую Россия, несмотря на все мечтания ревнителей древнего благочестия, реально осуществить не могла. По крайней мере – не в XVII веке. Но невольно напрашивается вопрос: может быть, трагедия русской отсталости предопределена вовсе не отдаленностью и оторванностью от Европы, а как раз наоборот – ее близостью и связью с Западом, тем, что при всем желании Россия, ни Московская, ни Петербургская, никуда не могла от него деться?

Глава VIII ЭКСПАНСИЯ XVIII ВЕКА

Покровский солидарен с Милюковым, считая, что «естественное развитие тех зачатков капитализма, какие существовали в XVII веке, дало бы больше, нежели все попытки вогнать русскую буржуазию дубиною в капиталистический рай» [361]. Однако специфика капитализма в том, что он делает «естественное развитие» в одной отдельно взятой стране немыслимым. Формируясь в качестве глобальной системы, капитализм втягивает все общества в мировой рынок, навязывая им общие правила игры и «заражая» одними и теми же болезнями. Капитализм в России развивался не столько в результате естественных внутренних процессов, сколько под давлением извне: страна должна была модернизироваться, стать капиталистической, чтобы удовлетворять потребности мироэкономики. Разумеется, в самой России существовали собственные зачатки буржуазного развития. Но именно стремительное вовлечение страны в мировой рынок и головокружительная модернизация, вызванные необходимостью участвовать в политической и экономической жизни Европы, отнюдь не благоприятствовали развитию этих зачатков «туземного» капитализма.

Буржуазные отношения в России развивались, но одновременно и видоизменялись. Складывались специфические структуры периферийного капитализма, воспринимавшиеся наблюдателями то как проявления отсталости, то как доказательства «самобытности».

Правительство оказалось не только, по выражению Пушкина, единственным европейцем в России, но и ее первым капиталистом.Двор управлял не только политической, но и деловой жизнью страны.Государственный грабеж – внутри и вне собственных границ – оказывался наиболее эффективной формой первоначального накопления капитала.Одновременно происходило и постоянное перераспределение средств с их частичной приватизацией в пользу петербургской элиты. Формы приватизации были самые разнообразные – от раздачи имений и крестьян, предоставления государственных контрактов до разворовывания казенных денег. Там, где государство грабит, подданные воруют.

ГОСУДАРСТВО РОМАНОВЫХ

Империя Романовых, сложившаяся в XVII-XVIII веках, по мнению Покровского, представляла собой «феодальный произвол в его чистом виде, но направленный к новым целям» [362]. Однако сами эти цели были определены не российской властью, а общим характером мирового развития и потребностями капиталистической миросистемы. «Феодальные» методы мобилизации ресурсов служили модернизации капитализма – не только российского, но и европейского. Западному капиталу, продолжает Покровский, нужна была Россия – «нужна была как рынок, как объект ростовщической эксплуатации, просто как боевая сила. У нас вошло в обычай повторять, что в России «государство» в XVIII- XIX веках шло «впереди общества». Да, конечно, технически оно всегда было гораздо прогрессивнее общества, ибо к услугам его техники был международный капитал, для которого поддержка русского государства, правильнее русского феодализма, сделалась своего рода профессией» [363].

В отличие от кризисного XVII века, следующее столетие оказалось для миросистемы временем экономической экспансии. Это не могло не отразиться и на Восточной Европе.

На протяжении XVIII века русское государство не просто «догоняло» Запад, оно успешно встраивалось в создаваемую Западом экономическую систему Успехи Петербургской империи XVIII и начала XIX века в значительной мере были связаны именно с эффективным обслуживанием этой системы. «Отсюда, – замечает Покровский, – и западничество правящего класса XVIII века, столь же грубое и наивное, как и его индивидуализм…» [364]

Поскольку «феодальная» форма государства использовалась для решения вопросов капиталистического развития, то это был уже и не феодализм в том смысле, в каком он существовал в средневековой Франции или в Киевской Руси. Точно так же и рабство в Соединенных Штатах или Бразилии середины XIX столетия имело мало общего с рабовладением в античной Греции. Мировой рынок нуждался в русском сырье, а правящий класс – в деньгах, чтобы соответствовать «европейскому» уровню. Чем более «западным» становился быт правящего класса, тем дороже это обходилось. «Европеизация» дворянского быта обернулась, с одной стороны, развитием товарного хозяйства, а с другой – ростом эксплуатации крестьян.

«На протяжении XVIII века, – отмечает известный советский историк Н.М. Дружинин, – крепостное право постепенно расширялось, охватывая новые прослойки сельского населения и превращая землевладельцев в неограниченных распорядителей рабочей силы и всех жизненных отношений крепостного крестьянства» [365]. В 1718-1721 годах в стране была проведена «ревизия»: при переписи населения все категории зависимых крестьян были объединены, по своему статусу все крепостные были уравнены с холопами, то есть наиболее бесправной группой населения.

Фактически при Петре I были окончательно ликвидированы и привилегии старой феодальной аристократии. Боярство потеряло свои преимущества перед дворянством, а само дворянство стало пополняться людьми из самых разных слоев общества. Речь, казалось бы, идет о радикальной «демократизации» общественного строя, но на деле имело место нечто, разительно непохожее на процессы, происходившие на Западе[Показательно, что «демократизм» русского дворянства неоднократно подчеркивался в работах консервативных отечественных мыслителей, ОТ примитивных «почвенников» до Ф.М.Достоевского]. В большинстве европейских стран «демократизация» означала отмену феодальных привилегий или уравнение сословий. В России же двери правящего сословия были довольно широко раскрыты, но сама система привилегий не только не отменялась, напротив, она усиливалась. Привилегии дворянства на протяжении десятилетий постоянно расширялись.В свою очередь, привилегированное сословие, единственной обязанностью которого была военная или гражданская «служба», органически сливалось с разбухающим государством. Таким образом, констатирует Ключевский, «демократизация управления сопровождалась усилением социального неравенства» [367].

Дворянство в буквальном смысле насильственно втягивало деревню в рынок. Повинности крестьян в XVIII веке выросли в 12 раз.Сопротивление крестьянства подавлялось жесточайшим образом. Указ 1765 года разрешал помещикам отправлять провинившихся крепостных на каторжные работы, а указ 1767 года запрещал крестьянам подавать государю жалобы на своих хозяев.

В деньгах нуждалось не только дворянство, но и правительство. «Европейские» амбиции здесь оборачивались растущей финансовой зависимостью от Запада. В XVIII столетии получение кредитов за границей становится обычным делом. В 1769 году Екатериной Великой был взят заем на 7,5 млн. гульденов в Амстердаме для войны с Турцией. На следующий год взяли деньги в Генуе. «К концу же царствования императрицы было уже заключено 16 иностранных займов на сумму 55 млн. рублей. На покрытие военных расходов ушли, впрочем, лишь 36 млн. руб. этой суммы, а 17 млн. руб. затрачено было на погашение займов же» [368]. В среднем на погашение этих долгов шло до 5% государственного бюджета. Нынешние историки, как правило, успокаивают читателя тем, что это «было в то время обычным явлением». Точно так же никого не смущал и дефицит бюджета, «причем, несмотря на все нововведения, дефицит был постоянным и все время увеличивался» [369].

В XIX веке, однако, к подобным явлениям относились менее терпимо. Как заметил один из экономистов той эпохи, история знает мало «таких примеров, чтобы финансы абсолютной монархии находились в не то чтобы цветущем состоянии, а просто в порядке» [370]. Пытаться наладить контроль за расходованием средств при дворе – дело практически безнадежное.

Расточительные и амбициозные западноевропейские дворы, действительно, были в этом отношении не лучше петербургского. Но есть и существенное различие. На Западе деньги брали у своей буржуазии (если даже не в собственной стране, то, по крайней мере, в собственной экономической зоне). Долги западных монархов оставались частью экономики «центра», укрепляя там позиции банковского капитала. Напротив, российский долг способствовал перекачке денег с Востока на Запад, способствуя развитию буржуазии не у себя дома, а в странах «центра».Дело, следовательно, не только в том, что дорогостоящие амбиции Петербурга не могли быть реализованы без иностранной помощи, но и в том, что сами успехи петербургских императоров оказывались вкладом в развитие новой мировой системы, в которой Россия занимала далеко не ведущую роль.

Успехи, впрочем, были совершенно реальны. Блестящий XVIII век был временем не только военных и дипломатических достижений петербургской монархии. Это было и время впечатляющего экономического роста. Причем речь идет не только о сельском хозяйстве, но и о промышленном развитии. Другой вопрос, что успехи промышленности были вызваны не увеличением внутреннего спроса, а потребностями мирового рынка и международной политики.

Главным торговым партнером России на протяжении этого периода оставалась Британия. Легко заметить параллелизм между происходящим в это время становлением Британской империи и достижениями империи петербургской.

К началу XVIII века сходит на нет англо-голландское соперничество. Одним из главных последствий переноса торговли из Архангельска в Петербург стало ослабление позиций голландцев и усиление влияния англичан. В новой русской столице голландцы, по собственному признанию «могли претендовать только на второе место» [371]. Проиграв военно-политическую борьбу английским конкурентам, голландская буржуазия превращается в их младшего партнера. Это проявляется и в России. На смену «Московской компании» приходит Russia Trade Company, объединяющая английский и голландский капитал.

Упадок Голландии как военно-морской державы сопровождался развитием финансового капитала, который не находил себе применения в собственной стране. Голландская колониальная империя не шла ни в какое сравнение с британской и даже французской. Но голландский капитал нашел себе применение в России. Именно голландцы первыми отправили корабль в петербургский порт. Именно они стали культурной моделью для Петра Великого. Но самое главное, они регулярно предоставляли средства, необходимые для развития петербургской империи. Маркс с раздражением писал, что на протяжении XVIII века «Голландия оставалась банкиром России. Во времена Петра она снабжала русских кораблями, офицерами, оружием и деньгами, так что построенный царем флот, как заметил один из современников, правильнее было бы назвать голландским, а не московским» [372].

АНГЛИЙСКИЙ КАПИТАЛ

Решающую роль во внешней торговле России все же играл именно британский капитал. На долю Англии приходилось в XVIII веке почти половина внешней торговли Российской империи, а в 30-е годы XVIII века – даже более половины [373]. Английские купцы также являлись главными покупателями казенных товаров (железо, медь, поташ, ворвань), доставляя прямую выгоду петербургскому правительству. Однако торговый баланс, как правило, оставался для России позитивным. Поставки русского сырья имели для Британии стратегическое значение. Единственной доступной альтернативой для Англии была торговля с североамериканскими колониями, однако здесь дела шли не самым благоприятным образом. Лондонское правительство неоднократно пыталось увеличить поставки из Америки, но без большого успеха. Как отмечает русский историк П.А. Остроухов, вывоз сырья из России оставался более простым и выгодным вариантом. Несмотря на огромные затраты и усилия, существенно увеличить поставки древесины и других корабельных материалов из Новой Англии оказалось невозможно.«Что же касается пеньки, то попытка увеличить ее производство не удалась совсем; равным образом не имели успеха и старания метрополии сохранять лесные богатства колоний в качестве постоянного источника для заготовления корабельных брусьев. Они встретили сопротивление со стороны местного населения, для которого гораздо выгоднее было вывозить лесной материал в Португалию» [374].

Проблема североамериканских колоний, в особенности Новой Англии, состояла именно в «чрезмерном» (с точки зрения метрополии) развитии там буржуазных отношений. Колонисты имели собственные деловые интересы. Они не удовлетворялись ролью поставщиков сырья и готовы были конкурировать с «исторической родиной». До середины XVIII века их связь с Британией сохранялась по причинам скорее военно-политическим, чем экономическим. Страх перед французским присутствием в Канаде заставлял их искать защиты у британского флота и армии. Но, как отмечает Остроухов, еще до Семилетней войны североамериканские колонии начали соперничать с метрополией на мировом рынке, производя «те же продукты, которые производились в самой Англии» [375].

Гораздо более удобным партнером для метрополии были южные рабовладельческие штаты, производившие табак, хлопок, рис. Они не конкурировали с Англией, а, напротив, снабжали ее товарами, которые в Европе получить было нельзя. В период Войны за независимость политическая связь северных и южных колоний оказалась более важным фактором, нежели их торговые отношения с метрополией, но даже после отделения от Лондона эти штаты оставались сырьевой базой для английского рынка (что сказалось и на последующем конфликте Севера и Юга).

Американским колонистам сырье было нужно для развития собственной промышленности. Напротив, Россия со своим крепостническим хозяйством была идеальной сырьевой базой для английского капитала. Чем более отсталой была Российская империя, тем успешнее она интегрировалась в миросистему. Экспорт в Англию непрерывно рос. Бурная экономическая экспансия XVIII века требовала постоянно увеличивающихся поставок сырья. Только в 1710 году Англия имела положительный торговый баланс с Россией. Однако стратегическое сырье, получаемое отсюда, служило, по мнению современников, «распространению английской торговли во все страны света, так что, в сущности, расплачиваются за них все нации, с которыми торгует Англия» [376].

Победа Англии над конкурентами на русском рынке в значительной мере была предопределена именно тем, что это была единственная западная страна, которая могла позволить себе отрицательный торговый баланс. Ввозя серебро, в котором так нуждались петербургская знать и правительство, англичане вывозили товар. Напротив, французы постоянно имели положительный торговый баланс.

Следует помнить, что в соответствии с меркантилистскими идеями первой половины XVIII столетия вывоз серебра из страны рассматривался как негативное явление, тогда как ввоз серебра считался главным критерием успеха страны в мировой торговле. В итоге французы сталкивались с многочисленными проблемами и ограничениями, от которых были свободны их британские конкуренты.

Тем не менее, в Лондоне считали, что экспорт в Россию мог бы существенно увеличиться. Главная задача виделась в том, чтобы увеличить поставки сукна и шерсти (в том числе для обмундирования русской армии). Но ввоз британской продукции в Россию вовсе не был свободным. Правительство в Петербурге устанавливало протекционистские пошлины для защиты собственных мануфактур. С английскими товарами конкурировали прусские и голландские. Борьба между английскими и прусскими купцами сопровождалась подкупом русской таможни, раздачей взяток чиновникам, отвечавшим за контракты петербургского оборонного ведомства, и т.д.

Англичане добивались снижения тарифов и в 1731 году, во время царствования Анны Иоанновны, достигли своих целей. Позиции британского капитала были закреплены трактатом «О дружбе и взаимной между обеих держав коммерции» от 2 декабря 1734 года. Хотя пошлины были резко сокращены, британской стороне этого оказалось недостаточно, и она требовала нового снижения. Так далеко, однако, не могло пойти даже правительство Анны Иоанновны и Бирона, известное своей продажностью. Важнейшим достижением англичан по трактату 1734 года было то, что им, наконец, разрешена была транзитная торговля с Персией, которой они добивались со времен Ивана Грозного.

Открытие для России балтийских портов дало новый стимул каспийской транзитной торговле. В 30-40-х годах XVIII века ее объем резко возрастает. Большая часть оборота находилась в руках армянских купцов. Астраханские и московские армяне получали товар из Голландии, Англии и Франции, который потом везли на Восток. В принципе, промышленные изделия можно было бы вывозить и из России, но то, что могла бы предоставить российская промышленность, не желало продавать петербургское правительство: в Персии и Бухаре хотели покупать российское оружие, металл, материалы для строительства флота. Естественно, в Петербурге не желали помогать южным соседям в укреплении их военных сил. Персидский поход Петра I оказался бесполезной авантюрой, но от перспективы нового броска на Юг в Петербурге отнюдь не отказывались.

В итоге каспийская торговля для России оставалась сугубо транзитной. Из Астрахани в Петербург везли шелк-сырец. В 30-е годы XVIII столетия – в среднем на 116,7 тыс. рублей в год, а в 40-е – уже на 292,1 тыс. рублей в год [377]. За десятилетие объем транзита более чем удваивается.

Неудивительно, что для английского капитала непосредственное присутствие на Каспии становится крайне желательно. Трактат 1734 года открывал для британской экспансии новые рынки. Он позволял англичанам использовать русскую территорию как дополнительный плацдарм для коммерческой, политической и даже военной экспансии в Персии, Центральной Азии и Индии. Оговаривалось, впрочем, что по рекам товары должны были перевозиться английскими торговцами на русских судах, что противоречило британскому Навигационному акту. Потребовалось специальное решение парламента от 1741 года, позволявшее отступить от Навигационного акта на Каспии. Было начато и создание на Каспии английской судоверфи. По мнению советских историков, это было вызвано тем, что англичане «хотели быть независимы от России» [378]. На самом деле, однако, главной причиной была все же необходимость выполнения Навигационного акта.

БРИТАНЦЫ НА КАСПИИ, ФРАНЦУЗЫ В ПЕТЕРБУРГЕ

После переговоров с российскими властями решено было построить на Волге для Каспия корабль, который будет ходить под британским флагом – но с русскими матросами. Первый такой корабль водоизмещением в 180 тонн был в августе 1741 года спущен на воду на казенных верфях в Казани. А уже в ноябре 1742 года в строй вошло второе судно, которое англичане льстиво назвали «Императрица Елисавета». Пушками и порохом снабдили корабли также из казенных складов. Русским кораблям было приказано оказывать английским судам всяческую помощь на море, а астраханскому губернатору, царицынскому коменданту и саратовскому воеводе поступило в 1742 году постановление Сената, чтобы они британским поданным и их приказчикам «без задержания в их нуждах отправку чинили» [379].

Азербайджанский историк Л.И. Юнусова справедливо замечает, что российские власти своими руками оснастили флот торговых конкурентов. «Если учесть, что грузоподъемность русских купеческих судов на Каспии к этому времени составляла, в зависимости от конструкции, от трех до пяти тысяч пудов (что соответствует 48 и 80 тоннам), то становится ясным соотношение между русскими и проектируемыми английскими судами и перспективы торговли на этих судах соответственно» [380].

В Лондоне разгорелся конфликт между Русской и Турецкой компаниями. Торговлю в Персии теперь вели обе, и каждая отстаивала собственные интересы не только на местных рынках, но и перед английскими властями. Русская компания доказывала, что избранный ею торговый путь несколько сложнее, но безопаснее, и в силу этого дешевле. В конечном счете, компании договорились работать в Персии сообща.

Несмотря на всевозможные поборы, безответственность и хамство русских чиновников, Россия для англичан оставалась страной наиболее безопасной и удобной. По крайней мере, в военном отношении все было надежно. Здесь не надо было бояться разбойных нападений и корсарских рейдов. При необходимости российские власти отправляли солдат сопровождать английские торговые караваны. Делалось это, разумеется, не бесплатно: воинские подразделения, выполнявшие эту задачу, находились «на коште купцов» [381].

Правительство Анны Иоанновны вообще не видело особой проблемы в том, чтобы предоставлять своих людей для британской службы. Было договорено, что англичане получат из России солдат, причем, как отмечает Покровский «не нашли нужным даже определить, против кого» [382]. Впрочем, особой загадки здесь не было. Осью международной политики XVIII века было англо-французское соперничество. Россия нужна была Британской империи в первую очередь не как деловой, а как военный партнер в ее глобальном противостоянии с Францией. Это проявилось и в каспийских делах. С помощью русских в Азербайджане создаются британские фактории. Английские сукна здесь обмениваются на персидский шелк – такие операции дают до 80% прибыли. Российское правительство полагало, что присутствие иностранного капитала создаст новые возможности для развития отечественной торговли. Так, русские купцы выиграют от найма британцами речных судов для перевозки грузов, а также для ведения дел в Персии «будут входить с англичанами в компанию» [383]. Если же в итоге русским купцам и будет убыток, то его надлежало стерпеть «для пользы государственного интересу» [384].На практике, однако, все произошло несколько иначе. Началось быстрое вытеснение русского капитала из каспийской зоны. Обладая большими средствами и немалым опытом в восточных делах, англичане нуждались в русских как в военно-политических, но не торговых партнерах.

Ненавидевший петербургский режим Карл Маркс заявлял, что, развивая связи с Россией, английские политики и предприниматели становились инструментом «для реализации планов Петра I и его наследников» [385]. В свою очередь, русские историки и публицисты сетовали на иноземное засилье в первой половине XVIII века. Дело, однако, вовсе не в том, кто кого использовал. И петербургское правительство, и его иностранные партнеры участвовали в общем процессе, встраивая Россию в растущую мировую систему.

Как уже упоминалось, правительство Анны Иоанновны, состоявшее преимущественно из остзейских немцев, отличалось исключительной продажностью и пренебрежением к национальным интересам. Засилье иностранцев во всех областях петербургской жизни вызывало возмущение русского общества. Показательно, однако, что, как отмечает Покровский, «иностранцы, в жертву которым немецкое правительство приносило русские интересы, были как раз не немцы, а англичане. Бирон служил не тем, кто говорил с ним на одном языке, а тем, кто ему больше и лучше платит» [386].

В свою очередь, Франция, главный соперник поднимающейся Британской империи, имела свою кандидатуру на трон в Петербурге. Ею была Елизавета Петровна. Когда в русской столице составился заговор против Анны Иоанновны и Бирона, французское посольство его с энтузиазмом поддержало. В свою очередь, патриоты и борцы с иностранным засильем, сплотившиеся вокруг Елизаветы, поддерживали тесную связь не только с французами, но и со шведским двором, планировавшим войну против России. Как иронически замечает Покровский, «патриотизм» тех дней «был совсем особенным» [387].

События пошли не совсем так, как планировали заговорщики. Военная кампания шведов закончилась неудачей, чем впоследствии воспользовалась Елизавета, обещавшая вознаградить Стокгольм за помощь территориальными уступками, но обещания не выполнившая. Англичане пытались сорвать заговор, информируя Бирона и его окружение о возникшей опасности, однако правительство Бирона было обречено. 9 ноября 1740 года Бирон был арестован. Исход дела решила гвардия, возведшая на престол Елизавету.










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-10; просмотров: 167.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...