Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ДВОРЯНСКАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XVIII В.




Во второй половине XVIII в. в России шел процесс вызревания капиталистического уклада в недрах господствовавшей феодально-крепостнической формации. Но крепостники не сдавали позиций: формы крепостного права распространялись на новые территории, а методы крепостной эксплуатации во многих поместьях ужесточались. При подобных обстоятельствах имели место крестьянские восстания, войны, заставившие трепетать представителей господствующего класса, несмотря на то, что государство имело такой военно-бюрократический аппарат, каким еще никогда не обладало.

Самодержавие во второй половине XVIII в. приобрело черты «просвещенного абсолютизма» и готово было проводить меры, стимулирующие буржуазное развитие, если они не задевали классовые интересы и прерогативы дворян. К числу подобных мер относились законы о большей свободе промышленной деятельности, секуляризации монастырских земель, превращение основной массы занимавших эти земли крестьян в государственных, меры по распространению просвещения, приобщение к научным знаниям лиц недворянского происхождения.

За 40 лет, прошедших с 1761 по 1800 г., в России было издано свыше 780 книг, т. е. в 5 раз больше, чем за предыдущие 60 лет; выходило 110 периодических журналов, тогда как в 1703-1760 гг. их насчитывалось всего 9. Стремительный рост книгоиздательского дела нельзя, конечно, объяснять только правительственной политикой. Решающую роль тут сыграло увеличение в стране числа писателей, переводчиков и читателей. Но игнорировать «просвещенный абсолютизм» также не следует.

Среди оригинальных и переводных книг мы встречаем немало исторических произведений. В 1760 — 1770 гг. начала, наконец, печататься «История Российская» В. Н. Татищева и «История Российская от древнейших времен» М. М. Щербатова, была опубликована «Древняя Российская история» М. В. Ломоносова. Вышли в свет «История» Геродота в переводе А. А. Нартова и «Известия византийских историков, объясняющие российскую историю», собранные и переведенные И. Штриттером, «Летопись Несторова», подготовленная к печати И. С. Барковым, и многие другие исторические и источниковедческие труды. Еще больше исторической литературы было издано в 1779—1789 годы, названные B.О. Ключевским «новиковским десятилетием». В своей историографической справке об историках того времени C.Л. Пештич заметил, что вопросы русской истории изучались в Москве и Петербурге, Оренбурге и Архангельске, Казани и Астрахани, в Сибири и на Украине учеными и писателями гражданского, военного и духовного звания. С.Л. Пештич говорил о тысячах различных людей - историков и не историков, писавших, переводивших и издававших произведения исторического характера (точнее говорить не о тысячах, а о сотнях).

Следует отметить общий рост числа лиц недворянского происхождения в среде ученых, писателей, переводчиков и просто образованных людей. В петербургской гимназии при Академии наук в 1751-1765 гг. обучалось 590 человек. Из них дворян было всего 80 (да и то преимущественно беспоместных). В Москов­ском университете в 1760-е годы подавляющее большин­ство студентов тоже было разночинцами (детьми солдат, канцелярских служащих, церковнослужителей, учителей и редко - крестьян). В книге М. М. Штранге приложен список важнейших сочинений и переводов, опубликованных представителями разночинной интеллигенции в 1750-70-е годы. Список насчитывает сотни произведений, принадлежащих 62 авторам. И в последующие годы роль, которую разночинная интеллигенция играла в литературном труде, не стала меньшей.

По своему идейному содержанию издаваемая в России литература была далеко не однородной: вместе с дворянско-крепостническими идеями, нередко прикрывавшимися просветительской фразеологией, все чаще выступали действительно просветительские идеи, враждебные, или во всяком случае расходившиеся с крепостнической идеологией. Наконец, благодаря сочинениям А.Н. Радищева впервые зарождается русская революционная идеология. Это размежевание мы наблюдаем и в историографии.

Применительно ко второй половине XVIII в. приходится особо говорить о дворянской просветительной и революционной исторической мысли. М.М. Щербатов и И.Н. Болтин были самыми крупными представителями русской дворянской историографии данного периода. Они являлись поборниками дворянских прав и привилегий, хотя дух критицизма им не был чужд.

Князь Михаил Михайлович Щербатов (1733- 1790) - аристократ по происхождению, общественному положению и, что особенно важно, по убеждениям. Это сказывалось на его публицистических и исторических работах. Подобно другим представителям знатных дворянских фамилий, Щербатов в тринадцатилетнем возрасте был определен в гвардию, но сразу после издания в 1762 г. «Манифеста о вольности дворянской» оставил военную службу. В 1767 г. была собрана Екатерининская комиссия для составления нового уложения. Щербатов стал ее депутатом от ярославского дворянства. В Комиссии он выступал за развитие дворянского самоуправления и дворянского сословного суда, за замкнутость высшего сословия и против петровской «Табели о рангах», открывавшей доступ в дворянство не дворянам. С особой страстью и красноречием Щербатов обрушивался на депутатов Комиссии, которые ставили вопрос о тяжелом положении крепостных крестьян и о необходимости хоть как-то ограничить крестьянские повинности.

И за пределами Екатерининской комиссии Щербатов выступал против любой попытки ограничения крепостнической эксплуатации и предоставления крестьянам права собственности на землю. Он ссылался на то, что в результате подобных мер дворянство, «достойное величайших похвал и восхищений», будет «низвергнуто в бедность» и вся страна представит собой «картину недородов, возмущений, убийств и прочего».

Несмотря на то, что Щербатов был одно время президентом Камер-коллегии, ведавшей денежными доходами государства, а затем сенатором, он не стал поборником екатерининских порядков. Губернская реформа 1775 г. дала, по его мнению, слишком большую «деспотическую» власть губернаторам и генерал-губернаторам и слишком малую - губернским предводителям дворянства, а привилегии, предоставленные дворянам Жалованной грамотой 1785 г., он считал недостаточными. Щербатов осуждал и «великую власть генерал-прокурора» Сената, и приведение самого Сената «почти в ничтожное состояние»б. Основной пафос критики существовавших в России порядков Щербатов в 1780-х годах направил против усиления абсолютистско-бюрократических тенденций, столь резко проявившихся после Крестьянской войны 1773-1775 гг. В относящейся к 1780-м годам брошюре «О повреждении нравов в России» Щербатов клеймил массовые злоупотребления властей, беззаконие и произвол, взяточничество и казнокрадство, фаворитизм и угодничество по отно­шению «к государю и вельможам» и другие «прелести» абсолютистско-бюрократического строя. И.А. Федосов заметил, что брошюра «О повреждении нравов» напоминает некоторые страницы знаменитого произведения Радищева и новиковского журнала «Трутень», хотя «произведение Щербатова имело совершенно другое классовое содержание». Критикуя политику и аморальность правящей верхушки, Щербатов оставался на тех же классовых позициях, что и критикуемое им правительство. Князю чужды не только революционные воззрения А. Н. Радищева, но и просветительские идеи Н.И. Новикова. И, тем не менее, критика его сыграла положительную роль в истории русской освободительной мысли. Через много десятилетий после написания брошюра «О повреждении нравов в России» была напечатана А.И. Герценом в его вольной типографии.

М. М. Щербатов различал четыре формы государственного устройства: монархическое, аристократическое, демократическое, или народное, и «самовластное, или деспотическое». В отличие от знаменитой классификации Аристотеля, в которой истинная форма народоправства - полития противопоставлялась его ложной форме - демократии, Щербатов объявлял любую форму народоправства ложной формой правления. Он не находил разумной альтернативы демократии, а саму демократию считал строем, при котором народ использует власть для уклонения от необходимых повинностей, гонит людей справедливых и возвышает людей пронырливых.

В противоположность демократии аристократическое правление характеризуется тем, что государственные дела вершатся «по здравому рассуждению разумнейших людей», войском командуют искуснейшие и храбрейшие, законы не переменчивы, «пронырство» не имеет силы, юношество воспитывается в добродетели и благородном честолюбии. Но, отмечая преимущества (главным образом мнимые) аристократического правления, Щербатов говорил и о его пороках: отдельные вельможи преследуют личные выгоды в ущерб государственным интересам и даже интересам многих знатных домов. Вредные законы с трудом отменяются, если они выгодны кому-либо из власть имущих. Дела рассматриваются медленно, и «тихость в разсуждениях и исполнении» может стать опасною в военное время. Щербатов даже признавал, что народ «нигде столь не несчастлив», как при аристократическом правлении.

Как видим, аристократическая республика не находила сочувствия у Щербатова. Но монархия, в которой государь опирается на родовитую знать, и с ней постоянно советуется, признавалась лучшим политическим строем. Добропорядочная монархия должна «иметь свои основательные законы и сохранять все установленные». К сожалению, цари склонны к честолюбию и другим страстям, а под влиянием «адского чудовища», имя которому - лесть придворных, монархия легко превращается в самовластье. К самовластью Щербатов относился с нескрываемой антипатией. Он даже сомневался, что его можно именовать формой правления, «понеже сие есть мучительство, в котором нет иных законов и иных правил, окромя безумных своенравий деспота». Если в монархии государь существует для народа, то при самовластном правлении «народ является быть сделан для государя». В.Н. Татищев не различал самодержавство и самовластье. А во времена Щербатова начинали вкладывать разное содержание в эти два термина. В частности, Щербатов считал, что самовластье - монархия, которая характеризуется пренебрежением к законам и законности. Критическое отношение к самовластью нашло свое выражение не только в публицистических, но и в исторических его произведениях.

Работу над основным трудом своей жизни - «Историей Российской от древнейших времен» Щербатов начал во второй половине 1760-х годов и не прекращал до конца своей жизни. Труд был доведен до начала царствования Михаила Романова. Следуя за просветителями, Щербатов полагал, что историческая личность не может действовать по своей прихоти и поступки людей обусловлены определенными причинами. В предисловии к «Истории Российской» он вслед за Юмом говорил: «Наука притчин есть приключающая наиболее удовольствия разуму». Стараясь понять и объяснить, почему произошли события, историк должен доходить «до тайных пружин и до притчин сокровенных», а его труд будет тем совершеннее, чем более полную и далеко уходящую цепь причин он представит читателю».

Историки XVI-XVIII вв. Татищев и Ломоносов тоже не ограничивались констатацией фактов, стремясь выяснить их причины. Но при этом они сводили свои объяснения к мотивам, вытекающим из психологиче ских особенностей исторической личности. Щербатов же был убежден, что историческая личность действует под влиянием господствующих мыслей и идей, под воздействием распространенных нравов и обычаев. Поэтому он счел необходимым перебить повествование о последовательно сменяющих друг друга князьях специальным «рассмотрением о состоянии России, ее законов, обычаев и правлений». Это «рассмотрение», правда, появилось в «Истории» Щербатова только один раз, после рассказа о Юрии Долгоруком. Оно к тому же бедно по содержанию и не включает анализа действовавшего законодательства и общественного быта. Но этот первый и несовершенный опыт оказался весьма плодотворным. Следуя примеру Щербатова, Карамзин и Соловьев впоследствии стали включать в каждый раздел своих трудов по русской истории очерк внутреннего состояния страны.

Интерес к господствующим нравам и обычаям побудил М. М. Щербатова остановиться на особенностях престолонаследия в роду киевского князя Ярослава. Автор «Истории Российской» был первым историком, поставившим вопрос, почему в качестве наследников киевских князей выступали не их сыновья, а братья. Щербатов называл такой порядок странным и давал ему разные объяснения. То он говорит, что молодые сыновья умерших князей добровольно отдавали стол дяде, так как боялись, что их не будут поддерживать горожане; то он говорит, что горожане сами отдавали предпочтение более зрелому и способному возглавить борьбу с внешним врагом брату умершего князя и не принимали его молодого и неопытного сына. Позднее С. М. Соловьев объяснял порядок наследования столов в Киевском государстве остатками родового быта. Сопоставление объяснений Щербатова и Соловьева ясно вскрывает особенности исторического мышления автора XVIII в., который исходил из критерия здравого смысла своего времени и не предполагал, что гам правый смысл в древности мог быть иным.

Говоря о разделении русской земли между детьми Ярослава, Щербатов смягчал вывод о его печальных последствиях. Он замечал, что, разделив землю, Ярослав все же «препоручил» высшую власть одному старшему сыну. Более пагубную роль, чем раздробление Руси на отдельные княжества, имело, по Щербатову, своеволие городов. Ослабление и злоключения Руси в послеярославово время объяснялись не столько «странными» обычаями престолонаследия, сколько обычаями избрания и замены князей по воле городов.

Отметим, что историк, пользуясь термином «разорение» для характеристики периода раздробленности XII—XIII вв., не столь решительно осуждал раздробленность, как Татищев и Ломоносов. «Хотя и видели мы, что каждый из владеющих в России князей особливо свое княжение правил, однако во всем том, что касалось до общего блага и великой важности было, в том они все с общего согласия поступали». В. Н. Татищев писал, что в период раздробленности «беспутство» младших князей порождало междоусобицы и кровопролития и привело к угасанию самодержавства. Монгольское иго, захваты русских земель Литвой, уничтожение власти великих князей в Новгороде, Пскове, Полоцке и другие бедствия были следствием «беспутства» младших князей и «беспорядочной аристократии», учиненной в период раздробленности. Нетрудно заметить, насколько далеко Щербатов отошел от Татищева, нетрудно догадаться, что в основе расхождений лежали аристократические симпатии Щербатова.

Интересно, что, анализируя причины победы татар и установления монгольского ига, Щербатов вовсе забывал упомянуть о политических смутах и разорении страны, хотя в сдержанной форме называл их в предшествующем изложении. В числе причин монгольского завоевания у него фигурировали неоднородность русского войска, «сочиненного из народа всякого состояния», разнобой в вооружении русских воинов и моральный дух народа, подавленного землетрясениями, затмениями солнца и появлением комет. Принимаемые за чудесные предзнаменования, эти явления природы «в крайнюю робость сии непросвещенные народы привели». Обращаясь к господствующим мнениям и нравам, Щербатов упоминал о «духе неумеренные набожности», вселившемся в сердца князей российских, и о монахах, «вкрадшихся в мирское правление» и прогнавших твердость и великодумие, столь необходимые военным людям и военачальникам.

Щербатовская трактовка причин монгольского ига менее основательна, чем тезис Татищева и Ломоносова (о решающей роли раздробленности). Но она интересна для нас тем, что показывает, как в сознании Щербатова преломлялся тезис просветителей о господствую­щей роли нравов и мнений в истории человечества. Она раскрывает также особенности щербатовского понимания исторической роли самодержавия. В представлениях Щербатова самодержавие не являлось решающей силой, укрепление которой есть корень процветания России, а ослабление — корень упадка. Необходимость постоянной опоры государя на совет знатнейших получило обоснование в характеристике Дмитрия Донского. Причины его выдающихся успехов Щербатов видел именно в том, что князь слушал советы боярства. Сочувствие боярам и вельможам явственно проступало и на страницах, посвященных жестокому правлению Ивана Грозного, или, точнее, периоду опричного террора.

До петровского времени Щербатову не удалось довести свою «Историю». Но к характеристике Петра и его преобразований он обращался в ряде других произведений. Эта характеристика не была однозначной. Уже в 1760-е годы Щербатов был далек от оценки, которую Петру Великому давал Ломоносов, и от прославления всего, что царь сделал. В Екатерининской комиссии, как мы видели, он выступал с критикой петровской «Табели о рангах». В 1780-е годы Щербатов написал небольшой очерк «Рассмотрение о пороках и самовластии Петра Великого». В среде высшего дворянства в это время нередко порицали Петра за радикализм, деспотизм и особенно за служебные тяготы, которые тот взвалил на благородное сословие. Так, для статс-дамы Е. Р. Дашковой Петр был «блестящим деспотом, пожертвовавшим полезными учреждениями, законами и привилегиями своих подданных ради честолюбивого стремления все заменить новым». «Записки» Дашковой относились ко времени более позднему, чем «Рассмотрение» Щербатова, но высказанные ею суждения были уже распространены в 1780-х годах. Щербатов не соглашался с «хулителями великого монарха», и в частности с их утверждением, что все сделанное Петром можно было сделать в течение более длительного времени, но зато без самовластья и насильственных методов. Щербатов отмечал, что для достижения «нынешнего состояния просвещения и славы» без иностранных заимствований и самовластья Петра понадобилось бы очень много времени; и кто может поручиться, что за это время Карл XII или Фридрих II не захватили бы часть русской территории.

Щербатов подходил с теоретических позиций вольтерианства к «порокам Петра», которые пытался объяснить умонастроением русского общества, «в рассуждение тогдашних обстоятельств и нравов». Жестокость и грубость царя, его расправа со стрельцами, телесные наказания дворян и другие поступки, вызывавшие возмущение во времена Щербатова, в конце XVII в. вовсе не считались порочными. Останавливаясь, в частности, на телесных наказаниях дворян, Щербатов высоко оценивал то, что «вельможи сановитые» не подвергались подобным унизительным наказаниям. Его одобрения заслужил и тот факт, что царь выслушивал мнение вельмож, когда они расходились с его собственным мнением.

Жестоко порицая самовластье применительно к своему времени, Щербатов признавал, что Петра «нужда заставила быть деспотом», хотя в душе он понимал «взаимственные» обязательства государя и подданных. Правда, в оценке петровских преобразований историк был не всегда последовательным, временами вступая в противоречие с самим собой. Так, в брошюре «О повреждении нравов» он писал, что сохраняет в своем сердце почтение к Петру как к великому монарху и человеку, и в то же время говорил о введенной им «перемене» как о «нужной, но, может быть, излишней». В данной брошюре мы также находим признание, что местничество было вредно службе и государству, но на смену ему не пришло другое право знатных родов. В результате стали почтенными не роды, а чины, заслуги и выслуги, причем стремление выслуживаться привело государство к пагубным последствиям. Петр много сделал для России, но при нем стали исчезать присущие старой знати благородные черты, «уступая место нагло стремящейся лести». На смену простому и скромному образу жизни московской знати пришли роскошь и сластолюбие, а с ними корыстолюбие и связанные с ним взяточничество и беззаконие.

Перемены в государствах всегда соединены «с нравами и умонастроением народным». В XVIII в. нравы и «умонастроения» повредились: стала исчезать привязанность к вере, ослабли узы брака и супружеская верность, необузданное «сластолюбие» порождало разные «стремительные хотения», для удовлетворения которых люди шли на всяческие мерзости. Это все отражалось не только на практике управления и судопроизводства, но и на законодательстве и всей политической деятельности правительства.

М. М. Щербатов не был ни панегиристом, ни хулителем Петра. Он пытался показать как положительные, так и отрицательные стороны петровской политики и, таким образом, всесторонне и объективно ее оценить. Однако это ему плохо удавалось, так как критерием положительных и отрицательных оценок петровских преобразований у Щербатова обычно служили его аристократические симпатии. Наиболее важным и новым из всего, что историк внес в характеристику Петра, нам представляется попытка объяснить некоторые из черт, присущих царю и его политике, условиями, в которых тот правил, нравами и идеями времени. Но не следует преувеличивать достижения Щербатова. Ведь нравами, обычаями и обстоятельствами времени он объяснял только грубость и самовластье царя, что же касается преобразований, то они выступали как личное дело Петра и не обусловливались никакими лежащими вне личных свойств причинами.

Для политических и исторических взглядов Щербатова характерно его отношение к попыткам верховников ограничить самодержавие в 1730 г. Автор брошюры «О повреждении нравов» писал, что данные попытки можно было бы считать «великим намерением», если бы их не «помрачало» самолюбие верховников. Беда в том, что, «уменьшая излишнюю власть монарха», они передавали власть нескольким родам и, таким образом, «сочиняли вместо одного „толпу государей"». Щербатов, подобно Татищеву, осуждал «затейку верховников», но, в отличие от Татищева, он относился с одобрением к некоторому ограничению государевой власти сенатом или парламентом, представляющим привилегированное сословие.

Рассмотрев взгляды Щербатова на важнейшие события русской истории, попытаемся оценить и его участие в деле внедрения нового подхода к истории. Призывы обращать внимание на господствующие нравы и мнения соответствовали новым достижениям науки XVIII в. Но историк, скорее, ставил, чем решал новые задачи.

Мы отмечали типичное для просветительской историографии противоречие, заключавшееся в том, что, декларируя необходимость раскрытия закономерных причин крупных исторических событий, просветители на деле нередко сводили эти причины к замыслам и деятельности великой личности. В этом отношении Щербатов был близок к просветителям. Не случайно он трактовал Петра не только как реформатора, но и как создателя новой России, ее промышленности и торговли, армии и флота, просвещения.

Состояние Руси до крещения изображалось Щербатовым как крайне примитивное. Он говорил не только о невежестве и отсутствии просвещения, но и об отсутствии городов и даже о кочевом быте. Принятие Владимиром христианства коренным образом изменило экономическое и культурное состояние Руси. Этому великому перевороту тоже нет в «Истории Российской» другого объяснения, кроме воли князя.

Широко пользуясь летописными материалами, Щербатов привлекал и грамоты, исходившие из правительственных кругов. Назначенный Екатериной II российским историографом, он получил доступ к документам, хранившимся в государственных архивах и библиотеках. В результате к III-VII томам своей «Истории» Щербатов приложил более 300 актов. Среди них читатель находил ранее не использовавшиеся в науке грамоты Великого Новгорода, духовные и договорные грамоты московских князей, ханские ярлыки. Щербатов одним из первых в России оценил значение актового материала и приступил к его изданию. Часть грамот была опубликована целиком, часть - в выдержках, причем приводились сведения о месте хранения документов, сохранности, данные для датировки и т. д. Советский историк источниковедения А.Т. Николаева отметила, что М.М. Щербатов не только выступил как зачинатель русского актоведения, не только ввел в научный оборот немало важнейших актовых источников, но и начал разработку археографических приемов их публикации . Не следует забывать, что историк явился первым издателем таких ценных летописных источников, как «Царственная книга» и «Царственный летописец».

Переходя к вопросу о критическом подходе Щербатова к источникам, отметим, что он не был охотником приводить фантастические догадки о происхождении современных народов от библейских. В соответствии с высказываниями Вольтера и других просветителей о недостоверности средневековых хроник Щербатов отмечал суеверие русских летописцев, наполнявших свои произведения россказнями о чудесах. Трудности, с которыми сталкивается историк Древней Руси, Щербатов усматривал и в том, что сохранилось мало летописей, «да и те не весьма верные».

Некоторым же маловероятным известиям источников Щербатов пытался найти рациональное объяснение. При этом он руководствовался тем самым критерием здравого смысла, который просветители применяли в источниковедческой практике. В «Повести временных лет» сообщается, что византийский император посватался к княгине Ольге, когда она побывала в Константинополе. Сопоставление дат этого сватовства и замужества Ольги и Игоря приводит к выводу, что Ольга посетила Константинополь в возрасте около 70 лет. Щербатов задавал вопрос, как мог византийский император увидеть семидесятилетнюю Ольгу «добру зело лицем» и влюбиться? Но историк заметил, что сердце императора «более всего воспламенилось тем, что, взяв Ольгу себе в жены, он мнил завладеть всей пространной Россией или, по крайней мере, сделать Святослава своим союзником. А политические виды могут, конечно, и престарелому лицу «красоту придать».

И. Н. Болтин упрекал М. М. Щербатова в том, что он проявлял чрезмерную поспешность в «совершении целого здания» российской истории и не отводил должного времени предварительной работе по приисканию источников, их разбору и «очистке». Признавая значение источниковедческой критики, автор «Истории Российской» действительно далеко не всегда оказывался на уровне лучших исторических достижений второй половины XVIII в., а временами допускал серьезные ошибки в толковании источников. Так, он смешивал города Владимир Суздальский и Владимир Волынский, вятичей переместил с Оки на Вятку, слово «стяг» превратил в «стог» и т. д. Отмеченные Болтиным ошибки и особенно тяжеловесный стиль изложения мешали популярности Щербатова и его «Истории». Читающей публике были известны слова, сказанные Екатериной II: «Голова его не была создана для этой работы». Но многие высказанные историком мысли, рассказы об исторических событиях и введенные им в оборот источники использовались позднейшими историками. Особенно значительным было влияние, оказанное «Историей Российской» Щербатова на «Историю Государства Российского» Карамзина.

Иван Никитич Болтин (1735—1792)являлся представителем высших слоев дворянства, но в отличие от Щербатова не принадлежал к титулованной знати. Он получил хорошее домашнее образование, служил в Конногвардейском полку. Некоторое время был директором Васильковской таможни, а затем вернулся в военное ведомство. Много лет Болтин был членом Военной коллегии и дослужился до чина генерал-майора (В. О. Ключевский охарактеризовал его как делового и добросовестного служаку, находившего все же время учиться). Особый интерес он проявлял к русской истории и, несмотря на то, что не готовил себя к написанию систематического труда по этому предмету, стал одним из крупнейших его знатоков. Чтобы быть «студентом русской истории», ему «необходимо было стать для самого себя профессором этого предмета».

И. Н. Болтин подготовил два пространных тома «Примечаний на „Историю древния и нынешния России" господина Леклерка». (В 1783-1792 гг. в Париже был опубликован шеститомный труд Леклерка, посвященный истории древней и новой России. Леклерк был врачом и прожил десять лет в России. Кроме личных наблюдений он пользовался переводами, сделанными для него с ряда архивных материалов, а также «резюме национальной истории», предоставленного ему Щербатовым. В 1788 г. на деньги, отпущенные императрицей, «Примечания» были опубликованы.

Другой капитальный труд И.Н. Болтина - «Критические примечания генерал-майора Болтина на первый и второй тома „Истории" князя Щербатова» (1793-1794) - был написан в конце жизни и увидел свет лишь после его смерти.

Поскольку основные произведения И.Н. Болтина представляли собой собрание примечаний на чужие труды, они разделены на сотни разрозненных параграфов, подчиненных структуре критикуемых книг. Но эти слабо связанные между собой параграфы охватывали огромный круг вопросов исторической и современной Болтину жизни и свидетельствовали об осведомленности автора в проблемах истории, политики, а также этнографии и статистики. Из разрозненных замечаний, в конце концов, вырисовывалась совершенно определенная общественная, философская и историческая концепция.

В политическом облике Болтина наиболее отчетливо проступают две основные черты: во-первых, патриотическое стремление защитить Россию от наветов иностранных писателей, которые рисовали ее как страну дикую, варварскую, схожую с самыми отсталыми колониальными народами и совершенно чуждую, особенно в допетровский период, основам европейской цивилизации; во-вторых, консервативное стремление оправдать и представить в выгодном свете крепостничество и самодержавие. Обе эти черты прослеживаются в примечаниях.

В «Уведомлении читателю», которым начинается критический труд о Леклерке, Болтин писал, что сочи­нил его, «будучи подвигнут усердием к отечеству». Это усердие заставило его опровергнуть то, что было написано о русском народе по заблуждению или «с прибавкою», а иногда «нелепо и смешно». Он опровергал утверждение Леклерка о лености русского народа, о его любви много спать, о нездоровой полноте («одутости») мужчин и женщин, сходстве русских танцев с плясками синегальских негров, о «пужливости» русских людей в темноте и т. д. Леклерк уверял, что находящийся в рабстве русский народ не может быть «плодороден». Для опровержения Болтин собрал и опубликовал данные о росте податного населения. Оказывается, что с 1722 г., когда была проведена первая ревизия, до 1782 г. число положенных в подушную подать увеличилось с 5,8 до 9,2 млн душ мужского пола.

Для социально-политических воззрений Болтина, прежде всего, характерно его отношение к проблеме крепостничества. Нельзя сказать, что автор «Примечаний» не замечал отрицательных черт крепостного права. Он признавал и то, что русским крестьянам необходимо дать «облегчение» и «пособие к выгоднейшей жизни». Но, во-первых, историк старался сгладить впечатление от пороков крепостничества, говоря, что жестокие поборы помещиков не следует «приводить в пример», так как они наблюдаются редко. А во-вторых, облегчение крестьянам должно, по его мнению, заключаться не в отмене крепостного права, а в частных улучшениях быта крестьян. Императрица Екатерина II поступает мудро, когда начинает не с отмены рабства, а с «освобождения душ от мрачной неволи невежества и суеверий» и с открытия училищ «для нижних чиностояний».

В политике, уверял Болтин, необходима осторожность, а в проведении реформ — постепенность. Даже просвещение он считал необходимым распространять медленно и с оглядкой. Петровские просветительные меры казались ему необдуманными и чрезмерно радикальными. С тех пор, как стали посылать юношей в чужие края и вверять их воспитание иностранцам, «погасла в нас любовь к отечеству, истребилась привязанность к отеческой вере, обычаям и проч.». С «мнимым просвещением» насадились новые предубеждения, страсти, слабости, прихоти. «Сие все произошло от торопливости и нетерпения; захотели то в несколько лет зделать, на что потребны веки» 28. Болтин писал, что Петр Великий «был вкупе и победоносец, и ирой, и насадитель наук и художеств, и покровитель ученых»29, отмечал плодотворную законодательную деятельность Петра, но порицал царя за радикализм и поспешность, за невнимание к старине и ее обычаям. Екатерина II предприняла меры «к исправлению поврежденных» петровскими реформами нравов. И Болтин убежден, что потомки увидят плоды политики Екатерины II и «возчувствуют благодарность» к мудрости императрицы.

Расхождение Болтина и Щербатова в оценке петровских преобразований и политики Екатерины II свидетельствует о том, что в рамках единой самодержавно-крепостнической идеологии наблюдались разные оттенки. Но даже когда Щербатов резко критиковал императрицу и ее правительство, он гораздо дальше отстоял от критикующего их же Радищева, чем от одобряющего Болтина. В оценке форм политического устройства Болтин был близок к Татищеву. Он неодобрительно отзывался о народном правлении, «понеже вольность черни, под таким правлением, превращается в своевольство и необузданность». Аристократическое правление также не встречало сочувствия Болтина. Олигархия плоха уже потому, что один правитель скорее совершит важное и великое, чем правительство из многих.

Лучшей формой правления Болтин, как Татищев, считал монархию. Правда, он не отрицал возможность «деспотичества» в монархиях. Но на всем протяжении истории России находил только один случай «деспотичества». Это было правление Ивана Грозного.

Болтин не только изучил философию просветителей, но преобразовал ее, приспособил применительно к своим социально-политическим взглядам. Подобно Щербатову, он искал конечные причины исторических событий не в произвольных действиях правителей. Нравы народа не являются податливым материалом, какой правители могут коренным образом переделывать с помощью законов. «Удобнее,— писал Болтин,— законы сообразить нравам, нежели нравы законам». Мы знаем, что Щербатов тоже пытался найти в нравах, мнениях и обычаях корни исторических событий. Но у Щербатова в большей мере, чем у Болтина, подобные поиски находились в противоречии с собственными высказываниями о всесилии князей и царей. А главное — Болтин не ограничивался объяснением событий нравами и обычаями, искал причины нравов и обычаев в природной среде, и, прежде всего, в климате. Следуя за Боденом и Монтескье, он считал «климат первенственною причиною в устроении и образовании человеков». К чести историка нужно, впрочем, заметить, что он возражал авторам, которые настолько преувеличивали роль климата, что выводили из него чуть ли не «все перемены в людях и государствах». Признавая первенствующую роль климата, Болтин отмечал, что воспитание и формы правления могут содействовать или препятствовать действию климата. Более того, он не отрицал возможного влияния причин, которые делают климат бессильным и недействительным. К числу таких причин Болтин относил и влияние чужих нравов.

Мы знаем, что В.Н. Татищев пытался согласовать крепостничество с учением о естественном праве, являвшемся по своей сущности антикрепостническим.

И.Н. Болтин продолжил эту традицию. Он писал: «Все проповедники вольностей говорят - человек родился свободным, и, следовательно, всякая неволя есть нарушение его права, природою ему данного». В принципе Болтин не оспаривал это общее положение. Но только в принципе. На деле же, по его утверждению, «бывает вольность хуже, несноснее рабства, а рабство выгоднее, удовольствованнее свободы». Да и самые вольности, которыми пользуются народы, бывают разными. «Из сих многообразных вольностей надобно нам избрать такую, которая бы сообразна была нашему настоящему физическому и нравственному состоянию».

Из данного высказывания явствует, что в своих рассуждениях о рациональности крепостного права Болтин обращался не только к естественному праву, данному людям природою. Он привлекал и соображения о «физическом состоянии» страны, или, иначе говоря, о географической среде, влияющей на нравы и обычаи народов. Россия не похожа на западноевропейские государства «в рассуждении физических местоположений ее пределов». Поэтому западноевропейские типы вольностей никак не могут ей подойти. «Земледельцы наши прусской вольности не снесут, германская не зделает состояние их лучшим, с французскою помрут они с голода, а английская низвергнет их в бездну гибели» и. Крепостное право является тем видом «вольности», который наиболее «приличествует» русскому земледельцу. Как можно обосновать крепостное право «физическим местоположением» России, Болтин не объяснял. Более того, приведенные рассуждения о связи крепостного права и местоположения России находились в противоречии с его собственным признанием, что народы, проживавшие в северной климатической зоне, признавали вольность первейшим благом, а рабство «гнуснейшим и посрамительнейшим для человечества» состоянием.

Тезис о своеобразии русской жизни и русской «вольности» не дает основания признать в Болтине раннего славянофила. Даже если учесть заявления о том, что судить о России по другим европейским государствам — то же, что шить на взрослого платье «по мерке с карлы», даже если вспомнить критическое отношение историка к реформам Петра Великого, мы не можем согласиться с В. О. Ключевским, считавшим Болтина «своего рода боковым предком славянофильства». Отмечая некоторые особенности России, Болтин, прежде всего, подчеркивал общность и неизмен­ность природы всех народов. В полном соответствии с теориями естественного состояния и естественного права, широко распространенными в XVII и XVIII вв., он говорил о природе человека, которая остается единой у разных народов и в разные времена. Неустанно полемизируя с Леклерком, Болтин признавал истинным его утверждение, что «человеки сходствуют между собою почти повсюду», прибавляя от себя «что во всех временах и во всех местах человеки, находяся в одинаковых обстоятельствах, имели одинаковые нравы, сходные мнения, и являлися под одинаким ви дом». Поэтому нельзя приписывать одному народу пороки и страсти, общие всему человечеству.

Леклерк говорил о жестокости и безнравственности древнерусских князей. Болтин приводил сведения о непрерывных кровопролитиях и «ужасных бытиях» ранней французской истории. Леклерк обращал внимание на невежество знати перед крещением Руси. Болтин отмечал, что «не лучшее в тогдашние веки имела просвещение и вся Европа». Леклерк указывал на многоженство русских языческих князей и на то, что Ярополк взял себе в жены собственную мачеху. Болтин замечал, что французские короли первого поколения тоже «по нескольку жен вдруг имели и на ближних сродницах были женаты». Леклерк говорил, что летописи других народов не представляют «столь странных перемен», как российские летописи с середины IX до второй половины XVIII в. При этом имелись в виду частые смены государей. Болтин отсылал к истории Египта при Птолемеях, государства Александра Македонского после его смерти, к Англии XV в., чтобы показать, что «странные» смены властителей дело не столь уж редкое . Леклерк говорил, что с 865 до 1620 г., т. е. от призвания варягов до окончания интервенции начала XVII в., русский народ был «наинещастнейшим из всех народов на земли». Болтин приводил много фактов, свидетельствующих о том, что другие европейские народы от римского завоевания до XIV в. были не в лучшем положении.

Вслед за Ломоносовым Болтин доказывал, что до Рюрика не было «столь великой тьмы невежества, какую представляют многие внешние писатели». После Ломоносова к «внешним писателям» присоединился Щербатов, считавший, что Древняя Русь была страной кочевников, а упоминаемые в летописях древнерусские города — лишь местами укрытия от набегов фрагов (рефугиумы). Болтин справедливо заметил, что источники не позволяют говорить о древнем населении Руси как о кочевниках, а города, существовавшие «прежде пришествия еще Рурика», нельзя считать рефугиумами, лишенными постоянного населения. В Древней Руси были промыслы, торговля, «сообще­ния» с соседними народами. Болтин писал, что народ в Древней Руси был разделен на сословия, «яко на бояр, дворян, гостей, купцов, свободных и рабов». Таким образом, он показывал, что «Русь иначе жила, нежели дикари в лесах». И в XIX, и в XX вв. в нашей историографии продолжались споры о главных занятиях, об экономическом и социальном строе Древней Руси. В этом вопросе Болтин был ближе к истине, чем Щербатов.

Имея в виду Русь при Рюрике и его первых преемниках, Болтин писал, что «образ жизни, правления, чиностояния, воспитания, судопроизводства тогдашнего века русских таков точно был, каков первобытных германцов, британцов, франков и всех вообще народов при первоначальном их совокуплении в общества». Одинаковыми были и первые формы государственного устройства всех народов. «Все государства,- отмечал Болтин,- началися правлением монархическим или самодержавным, которое есть естественнейшее и удобнейшее из всех других правлений». Приведенный тезис служил как бы подкреплением татищевской идеи исторического превосходства самодержавия, его мысли о том, что славяне с глубокой древности «нерушимо держали» самовластных государей, что бедствия страны проистекали от раздробленности самодержавной власти и от аристократических тенденций к ее ограничению.

Однако, солидаризуясь с дворянско-абсолютистской концепцией русской истории, Болтин допускал некоторые противоречия, когда переходил к конкретной характеристике политического устройства Древней Руси. Иногда он, подобно Татищеву, именовал Рюрика самодержавным государем, а иногда говорил, что до Рюрика, при нем и при последующих князьях, вплоть до татарского нашествия, «народ русской был вольной. Власть великих князей была умерена или растворена властью вельмож и народа». Присоединяясь к татищевской дворянско-абсолютистской концепции, Болтин характеризовал правление первых князей как самодержавное. А тщательно изучая источники, он замечал, что участие в управлении в Новгороде и в других местах принимали посадники, тысяцкие и бояре, что важнейшие решения зависели и «от определений всего народа». Болтин не позволял себе игнорировать факты в угоду концепции, но не отбрасывал и концепцию, противоречащую фактам.

Болтин решительно критиковал Щербатова за его попытки смягчить пагубную роль раздробленности, ослабления великокняжеской власти и усиления аристократических устремлений удельных князей к большей независимости. Естественно, что Болтин критиковал щербатовское объяснение татарского завоевания и возвращался к татищевскому. Главная причина монгольского ига усматривалась автором «Критических примечаний» в разделении страны на множество частей, в «несоюзстве» и «ненавидении между князей». Перед монгольским завоеванием «начальников по несчастью было больше, нежели нужно и потребно, и сих излишество главнейшим было несчастием России».

Значительный историографический интерес представляют мысли Болтина о феодализме, и прежде всего защищавшийся им тезис о распространении феодальных отношений и феодального права как в Западной и Центральной Европе, так и в России. Феодализм «в первоначалии» - не что иное, как власть помещика над крестьянами. Право на населенные земли первоначально было условным и вытекало из пожалования государем поместья. «Fief не другое, что было там (на Западе.- А.Ш.), что у нас поместье». Постепенно помещики превратили поместья в наследственные вотчины и «учинилися самовластными и независимыми». Власть государей стала номинальной, феодалы-землевладельцы вели войны друг с другом, а нередко и со своим государем. «Такое правление продолжается в Европе более 500 лет», а в Германии сохранилось «поднесь». Русские удельные князья «полным феодальным правом пользовалися». Подобно западным феодалам, они имели в своем подданстве младших князей, бояр, дворян и вели междоусобные войны. «Царь Иван Васильевич Грозный все их владения разрушил и уничтожил», подобно тому, как это сделал во Франции Людовик XI.

Появление феодализма Болтин связывал с государственными пожалованиями. Но в его рассуждениях вместе с ролью государя отчетливо выступала и роль помещиков-вотчинников в деле формирования феодального строя. Он учитывал не только политические, но и социальные корни феодализма, прежде всего угнетение дворянами подданных. В числе причин феодализма назывались и «грубейшие суеверия», распространяемые монахами, и особенно иноземные завоевания.

Признавая феодализм характерным для истории всех европейских народов, Болтин все же не считал, что его возникновение знаменовало переход от более низкой к более высокой ступени развития, и выделяет его как период, когда человеческий разум «ниспадал» в глубочайшее невежество. В духе просветительской философии истории целая эпоха средневековья рассматривалась как отступление от законов разума. В свою очередь, переход от феодализма к государственному единству трактовался не как переход к качественно новому этапу истории, а как восстановление дофеодальных, основанных на законах разума порядков. Таким образом, феодализм выступал у Болтина и закономерным явлением в том смысле, что он был обусловлен определенными (и притом одинаковыми в России и на Западе) причинами, и незакономерным - потому что находился в противоречии с вытекающими из законов разума путями развития. До трактовки феодализма как поступательной ступени развития об­щества Болтин не доходил.

Связывая уничтожение феодализма с деятельно­стью Ивана Грозного, Болтин тем самым дал очень высокую оценку этому царю. В то же время он не счи­тал возможным оправдать жестокости Ивана IV. Как и Щербатов, Болтин полагал, что современники приписали Грозному гораздо больше жестокостей, «нежели он учинил», и все же считал его деспотом. А деспотизм, больно ударявший по знати, был для Болтина, как и для других дворян периода «Жалованной грамоты» 1785 г., весьма непривлекателен. В этом отношении расхождения Щербатова и Болтина не были велики.

Более значительными были расхождения, когда речь заходила о попытках аристократии ограничить власть русских самодержцев. Болтин решительно осуждал стремление вельмож связать Василия Шуйского крестоцеловальной записью, якобы данной царем боярам в момент своего вступления на престол. Также он осуждал правительство «семибоярщины», пришедшее к власти после царствования Шуйского. Эти аристократические преобразования осуществлялись «к великому государственному вреду», как и «затейка» верховников 1730 г. Леклерк доказывал, что русские дворяне предпочли монархическое правление аристократическому потому, что не ведали «прав человечества» и были привычны к рабству. Болтин, наоборот, считал «достохвальными» действия русского дворянства, «предпочтившего» власть монархическую аристократической.

Как отмечалось, В. Н. Татищев был первым историком русского крестьянства, первым, кто изучал проблему закрепощения крестьян. И. Н. Болтин дальше продвинул изучение этой сложной проблемы. Вслед за Татищевым он говорил, что до Судебника и по Судебнику 1550 г. крестьяне не привязаны еще были к земле и могли переходить от одного помещика к другому. «Они были тогда вольные»,— считал Болтин. Он относил запрещение крестьянских переходов к царствованию Федора Ивановича, причем подчеркивал, что речь шла о прикреплении крестьян к земле, а не к личности владельца. Правда, владельцы использовали запрещение переходов, чтобы принуждать крестьян к платежу большого оброка и отбыванию «работ излишних». Но все же торговля крестьянами без земли была запрещена по закону, и этим «различался крестьянин от рабов». Помещики стремились расширять свои права над крестьянами, а также над кабальными холопами и распоряжаться ими как полными холопами — рабами. Петровское законодательство, и прежде всего подушная подать, «которою холопи, без различия кабальных от полных, поверстаны в одинакой оклад с крестьянами», удовлетворило стремления владельцев.

И. Н. Болтин был первым историком, определившим этапы развития крепостного права: сначала прикрепление крестьян к земле, затем слияние крестьянства и холопства. Ему также принадлежит приоритет в установлении роли, которую играла в ужесточении крепостнических прав произвольная, не подкрепленная правительственными указами практика распоряжения крестьянами. Недаром соответствующим высказываниям Болтина высокую оценку давал один из главных теоретиков безуказного закрепощения крестьян В. О. Ключевский.

Говоря о достижениях И. Н. Болтина в области исторического источниковедения, отметим, во-первых, его критичность в подходе к источникам, а во-вторых, более правильное толкование терминологии древних памятников. Болтин считал, что поздние показания Синопсиса, которые не согласны с Нестором или прибавляют что-либо к нему, вряд ли «достойны вероятия». Об известиях иностранных путешественников Болтин говорил: «Не всему без разбора, что путешественники рассказывают, должно верить, но тому только, что похоже на правду и вероятия достойно». При  обосновании такого подхода к источникам он ссылался на Вольтера, лучше других обосновавшего этот принцип источниковедческой критики с позиций здравого смысла.

Очевидно, в известиях, приведенных Татищевым со ссылкой на Иоакимовскую летопись, Болтин не заметил ничего, что «недостойно вероятности». Поэтому он признал эту летопись более старой, чем Нестерову. С. Л. Пештич был прав, когда писал, что отрицавший древность Иоакимовской летописи Щербатов показал себя более зрелым источниковедом, чем Болтин. Зато Болтин превосходил Щербатова в толковании терминов и неясных мест древнерусских источников. Особенно это относится к такому трудному и важному источнику, как Русская Правда.

Историки русской исторической мысли еще в прошлом столетии считали, что важнейшая заслуга И. Н. Болтина — применение сравнительно-исторического метода. Они отмечали, что Болтин был первым исследователем, попытавшимся «провести русскую историю в связи с европейской». При этом жизнь своего отечества он на каждом шагу сопоставлял с жизнью остальной Европы.

Болтин действительно был одним из первых русских историков, обративших серьезное внимание на общие черты исторической жизни русского и других европейских народов. А одинаковое самостоятельное движение разных народов возможно, если оно подчиняется одинаковым законам. Вместе с самыми вдумчивыми историками-просветителями Болтин признавал исторический прогресс и усматривал его не только в распространении просвещения и наук, но и в переходе от кочевого скотоводства к оседлому земледелию. Отмечал он и прогрессивную роль торговли, которая «открывала людям глаза». В то же время понимание исторической закономерности у Болтина отличалось противоречиями и недоработанностью, которые были характерны для просветителей XVIII в. Развитие просвещения и наук само нуждалось в объяснении, а малоизменчивый климат плохо объяснял изменчивые исторические события. Эпоху средневековья Болтин, как и просветители, трактовал как отступление от законов разума.

Из сказанного явствует, что распространенное у нас мнение, согласно которому И.Н. Болтин «признавал закономерность исторического развития», нуждается в оговорке: вместе с некоторыми своими современниками он понял необходимость раскрытия законов исторического развития. Но прочные результаты в этом деле достигнуты еще не были.

 

Лекция 14

БУРЖУАЗНЫЕ ТЕНДЕНЦИИ

И ПРОСВЕТИТЕЛЬСТВО

В РУССКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ

ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XVIII В.

В связи с созреванием капиталистического уклада и увеличением роли недворянских слоев в общественной культурной жизни возникали определенные явления и в историографии этого периода. Прежде всего, напомним, что в числе лиц, писавших исторические произведения, появилась значительная прослойка из представителей купечества, мещанства и разночинной интеллигенции. Автор многотомных «Деяний Петра Великого» И.И. Голиков и историк Подвинья В.В. Крестинин были купцами; выступавший с работами по истории семьи и собственности юрист С.Е. Десницкий происходил из мещан; автор одной из первых работ по истории Украины и историк города Москвы В.Г. Рубан являлся выходцем из бедной казацкой семьи; первый историк русского книгопечатания и историк Петербурга А.И. Богданов служил помощником библиотекаря в Академии наук, а автор монументального труда по истории коммерции М.Д. Чулков - секретарем в Коммерц-коллегии, затем в Сенате. Можно было бы назвать немало других историков, издателей исторических источников и переводчиков иностранных трудов по истории, выходцев из купеческих, мещанских семей или из семей священников, мелких государственных или церковных служащих, людей незнатных и небогатых. Что же касается читателей исторических произведений, то немногие сведения, которые дают возможность судить об их социальном статусе, позволяют предположить, что разночинцев в этой среде было немало.

Буржуазные тенденции проявились в подрыве того почти монопольного положения, какое на протяжении столетий занимала в русской историографии феодальная проблематика. В первой половине XVIII в., как мы видели, сюжеты, привлекавшие историков, были расширены и стали включать правительственные меры, регламентировавшие народную жизнь и народный быт. Но только во второй половине XVIII в. стали появляться работы, в которых специально рассматривались история коммерции, история «сельского домостроительства», промышленности и «художеств». Буржуазные тенденции проявлялись и в том, что внимание историков начали привлекать не только феодальные властители, цари, полководцы, дипломаты и представители высшей церковной иерархии, но и купцы, которые признавались авторами «наиполезнейшими членами общества», а также ученые и писатели. Буржуазные тенденции проявились также в усилении внимания к истории русских городов. Так, в 1773 г. вышел в свет «Географический лексикон Российского государства», а в 1788-1789 гг. - «Новый и полный географический словарь Российского государства». В этих словарях, а также в топографических описаниях наместничеств и губерний, в путевых записках участников географических экспедиций и в других географических источниках, охвативших разные районы страны, содержались исторические сведения о русских городах.

По новейшим подсчетам, к концу XVIII в. было также издано около пятидесяти специальных работ по истории городов. Назовем только произведения трех упомянутых выше историков недворянского происхождения: «Историческое, географическое и топографическое описание Санкт-Петербурга и начала заведения его» А. И. Богданова, «Описание императорского столичного города Москвы» В. Г. Рубана и работы по истории Архангельска и Холмогор В. В. Крестинина.

Расширение тематики исследований и социальные симпатии исследователей отразились на характере привлекавшихся ими источников. Стали предметом изучения документы архива Коммерц-коллегии и сенатские документы, относящиеся к коммерции. Наряду с государственными грамотами и актами (духовные и договорные грамоты князей, межгосударственные договора и другие дипломатические акты, жалованные грамоты феодалам) историки начали привлекать и изучать частные акты (купчие, меновные, духовные и другие документы, исходящие от частных лиц, часто недворянского и даже крестьянского происхождения). Поскольку исследователи стали больше интересоваться простыми людьми, они обращались к этнографическим и статистическим материалам. В таком расширении источниковедческой базы нельзя не усмотреть влияние социальных интересов историков. Буржуазные тенденции в русской историографии второй половины XVIII в. мы проследим на примере трудов М. Д. Чулкова, И. И. Голикова и В. В. Крестинина.

М. Д. Чулков (1740—1793) выступил в качестве автора семитомного труда «Историческое описание российской коммерции». Это сочинение имело не только теоретическое, но и практическое значение: оно должно было знакомить купцов с состоянием и порядком ведения торговли в разных портах и на разных границах. Поставленными задачами определялась и структура труда, один из томов которого содержал материалы о торговле через Петербург и Кронштадт, другой - через Ригу, Ревель, Нарву и Выборг. Вместе с тем Чулков собрал для первого тома рассеянные по летописям и другим «историям» сведения о древней российской торговле, «краткие, темные и иногда невразумительные», и дополнил их изложением грамот, актов и других источников, затрагивающих вопросы торговли Московского государства.

Чулков писал, что купечество «составляет благополучие общества не потому только, что прибыль казне пошлинами приносит, но потому более, что сей класс ободряет земледельство, служит ко обогащению общественному и в политических делах бывает иногда подпорою государствам». Политическим настроениям тогдашней русской буржуазии соответствовало отношение историка к абсолютизму, который заботился о купечестве во времена Петра Великого и на который буржуазия продолжала уповать при Екатерине II. Недаром Чулков добивался проведения таких политических мер, которые бы способствовали обеспечению мануфактур рабочей силой и принуждению работников «довольствоваться малым жалованьем».

И. И. Голиков (1735-1801)должен быть упомянут в курсе русской историографии как автор двенадцатитомных «Деяний Петра Великого, мудрого преобразователя России» и восемнадцатитомных «Дополнений к „Деяниям Петра Великого"». Л. В. Черепнин справедливо замечал, что в труде Голикова деятельность Петра рассматривается с позиций сторонника абсолютной монархии и защитника интересов купечества. Выходец из купеческой среды и сам купец, Голиков был осужден за злоупотребления по винным откупам, но получил прощение в связи с открытием в Петербурге Медного всадника. По преданию, он пришел на площадь, где был поставлен памятник, упал на колени и дал клятву посвятить свою жизнь написанию истории Петра Великого. Впрочем, Голиков еще раньше интересовался «деяниями» Петра.

Внимание автора привлекало заведение мануфактур («мастерств, фабрик и заводов»), «размнощение всякого рода продуктов», разведение иностранных пород овец, лошадей и рогатого скота, забота о развитии внутренней и внешней торговли, заключение международных торговых трактатов и обеспечение твердого курса русской монеты. Голиков отмечал, что военные успехи Петра и перенесение столицы из Москвы в Петербург содействовали хозяйственному подъему России. Царь во всем был рачительным и бережливым хозяином, «не истощал подданных». Это последнее утверждение не слишком вязалось с действительностью, но хорошо согласовывалось с буржуазными представлениями о хорошем царе.

Заслуга И. И. Голикова состояла в том, что по печатным и архивным источникам он собрал и систематизировал многочисленные данные о деятельности Петра, а так как «Деяния» и «Дополнения...» находили многочисленного по тем временам читателя, они способствовали распространению сведений по истории петровского царствования, а отчасти и по истории допетровского времени (которому были посвящены первые два тома «Дополнений...»). При этом изложение Голикова носило апологетический характер. Достижения современной ему историографии в области трактовки событий и методологического подхода к их объяснению были чужды Голикову, который о себе говорил, что он «человек неученый, следовательно, не знающий никаких критических правил» и к тому же «не искусный в историческом слоге».

Купеческий сын В. В. Крестинин (1729-1795) написал ряд работ по истории своего родного Подвинья и осветил в них не только судьбы народа в доновгородские и новгородские времена, в составе единого Русского царства и в Российской империи, но и вопросы хозяйственной жизни, деятельности купечества и т. д. Крестинина интересовали «частные роды», не имевшие княжеских титулов и дворянского достоинства, но тем не менее выделившие из своей среды людей, достойных благодарной памяти потомков, а также вопрос о том, как в непривилегированной среде северного черносошного крестьянства зарождались богатые фамилии, как они сосредоточивали в своих руках значительные имущества и влияние в посадских и сельских мирских общинах. Так, им прослеживалась история зажиточной крестьянской фамилии Вахониных-Негодяевых, ставших богатыми купцами и скупщиками земли и одновременно занимавших посты земских старост и целовальников.

Идеальным В. В. Крестинин считал положение, при котором среди «главных купцов и капиталистов» находилось бы побольше «мужей добродетельных, соединяющих собственную пользу с общим благом». Однако он вынужден был признать, что на деле «первые нашего посада (Архангельска.- А.Ш.) капиталисты» эксплуатировали бедноту. Останавливаясь на отдельных представителях архангельского купечества, Крестинин давал им такие характеристики: «купец, превосходный по-своему в умножении богатств искусству», но «гражданин, предпочитающий при всяком случае собственное добро выше общего блага», или «первостатейный купец, речистый, проворный, богатый, но в гражданских добродетелях убогий человек».

Крестинин, подобно Чулкову и Голикову, уделял большое внимание коммерции, и в частности беломорской торговле. А ценам «на имения и на необходимые вещи к содержанию человеческой жизни» посвятил две главы «Исторического опыта о сельском старинном домостроительстве». Подобно Чулкову и Голикову, он очень высоко ценил петровскую политику, заботу Петра о купечестве, и в частности обучение архангелогородцев «азбуке коммерческой науки».

Трех только что названных историков второй полови­ны XVIII в. можно охарактеризовать как буржуазных, не столько исходя из социальной принадлежности, сколько основываясь на их внимании и симпатиях к непривилегированным слоям общества, на тематике исследований, на круге привлекаемых ими источников. Но этим и ограничивалось их научное новаторство. По своим социально-политическим убеждениям и философско-историческим представлениям они выступают перед нами как люди, далекие от передовых буржуазных идей эпохи Просвещения.

Представители купечества в Екатерининской комиссии для составления нового Уложения скорее заботились о расширении своих узкосословных привилегий и о праве владения крепостными людьми, чем о ликвидации крепостного гнета. Соответственно Голиков славил Петра за предоставление мануфактуровладельцам владеть принудительными работниками, Чулков заботился о внеэкономическом принуждении в отношении тех же мануфактурных работников, а Крестинин — о законных правах северных купцов владеть половниками.

О приверженности самодержавию и Чулкова, и Голикова, и Крестинина мы уже говорили. Остается добавить, что вместе с верой во всемогущество исторических личностей и непониманием той причинной обусловленности их деятельности, о которой говорили просветители, мы находим у некоторых историков — буржуа второй половины XVIII в.— рассуждения провиденциального толка. Так, Голиков говорил о провидении божием, которое карает народы, «совращающиеся со стези добродетели». Отсюда не следует, что передовые просветительские теории не находили адептов в русской историографии второй половины XVIII в. Но носители этих теорий были чаще всего не разночинцами, а дворянами.

Вопрос об особенностях просветительской идеологии в России второй половины XVIII в. решался советскими историками общественной мысли и литературы не однозначно. Л.А. Дербов даже говорил о разноголосом хоре мнений и путанице в высказываниях о классовом характере и хронологических рамках русского просветительства. Эта разноголосица в значительной мере объясняется различиями в понимании самой сущности просветительства.

Говоря о просветительстве более раннего времени, следует подходить к нему не только как к явлению культурно-историческому, но и как к явлению социальному. Л.А. Дербов справедливо заметил, что только при подобном подходе можно избежать расширительного (а значит, лишенного социальной и хронологической конкретности) толкования просветительства. Такой подход исключал распространение русского просветительства на период от Симеона Полоцкого (XVII в.) до Чернышевского и не позволял относить к просветителям Феофана Прокоповича или Татищева. Русское просветительство начало складываться только с середины XVIII в.

Говоря о русском просветительстве, зародившемся во второй половине XVIII в., мы также должны учитывать присущее ему своеобразие. Н.И. Новиков и другие просветители XVIII в. критиковали многие порождения крепостного права в экономической, социальной и юридической областях, но не поднимались до протеста против крепостничества в целом. Критикуя такие порожденные самодержавно-крепостническим строем пороки, как чиновничий произвол, беззаконие, тунеядство и жестокость помещиков, они не поднимались до отрицания абсолютизма и политического господства класса помещиков.










Последнее изменение этой страницы: 2018-04-12; просмотров: 398.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...