Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

III. АРХЕОЛОГИЧЕСКОЕ ОПИСАНИЕ




 

АРХЕОЛОГИЯ И ИСТОРИЯ ИДЕЙ

 

Теперь можно изменить направление нашего анализа; можно вновь спуститься вниз по течению и, осмотрев область дискурсивных образований и высказываний, обрисовав их общую теорию, направиться к возможным областям применений. Мы выясним, чему должен служить анализ, который я, может быть, слишком торжественно окрестил «археологией». Окрестил, впрочем, из соображений необходимости, поскольку, если быть искренним, вещи пока что не лишены некотрой неясности.

Я исходил из относительно простой проблемы установления дискурса посредством больших общностей, не являющихся общностями произведений, авторов, книг или тем. И когда с единственной целью их установить я приступил к работе над последовательностью понятий (дискурсивных формаций, позитивности, архива), я определил область (высказывания, поле высказываний, дискурсивные практики), я попытался выявить специфику метода, который не был бы ни формализаторским, ни интерпретативным, — одним словом, я обращался к любому инструментарию, сложность и несомненно странное устройство которого вызывает затруднения.

На то есть несколько причин: существует достаточно методов, способных описать и анализировать язык, и этого, кажется, достаточно для того, чтобы он высокомерно не пожелал прибавлять к себе другой. Кроме того, я не снимал подозрения с дискурсивных общностей в роде «книги» или «произведения», поскольку предполагал, что они не так уж и непосредственны и очевидны, как это может показаться на первый взгляд. В самой деле, разве разумно противопоставлять их общностям, которые устанавливают ценой такого усилия, после стольких подготовительных мер и согласно столь неопределенным принципам, что необходимо исписать многие сотни страниц, прежде, чем удастся их прояснить? И являются ли разграниченные в конце концов и отождествленные с помощью этих инструментов пресловутые «дискурсы» тем же явлением, что и фигуры (называемые «психиатрией», «политической экономией» или «естественной историей»), из которых я эмпирически исходил и которые послужили поводом для применения этого странного арсенала?

Теперь мне непременно нужно будет измерить «описательную эффективность» понятий, которые я попытался определить. Мне нужно знать, работает ли это устройство и что именно оно способно производить. Может ли «археология» предложить что-либо отличное от того, что предлагают другие способы описания? Какую пользу можно извлечь из столь сложного предприятия?

И сразу же у меня возникает первое подозрение. Я действовал так, как будто бы открыл новую область, как будто бы для ее описания мне нужны были еще никому неведомые вехи и ориентиры. Но задумаемся: не попал ли я в действительности в пределы пространства, уже давно и хорошо известного в качестве «истории идей»? Разве не в этих же пределах я оказывался неожиданно для самого себя, когда в два или три приема пытался установить свои дистанции? Разве бы я не нашел в нем, — уже вполне подготовленном, уже достаточно проанализированном, — разве бы я не нашел в нем того, что искал, не отведи я от него взгляда? В сущности, может быть, я всего лишь историк идей? Пристыженный или, если вам будет угодно, надменный… Историк идей, который захотел целиком и полностью обновить свою дисциплину; историк идей, который несомненно желал придать ей строгость, недавно приобретенную столькими родственными ей системами описания, историк идей, который, оказавшись неспособным действительно изменить прежнюю форму анализа, неспособным заставить ее преодолеть порог научности (пусть даже подобная метаморфоза никогда бы и не могла произойти, пусть даже у меня нет и не было сил для того, чтобы самостоятельно производить эти преобразования), заявляет, стремясь ввести читателя в заблуждение, что он всегда делал и хотел делать другое, нежели то может показаться… Может быть, весь этот туман предназначен лишь для того, чтобы скрыть нечто оставшееся во все том же прежнем пейзаже, неотделимое от старой почвы, истощенное использованием? Я не могу найти оснований для безмятежности и не могу стать безмятежным настолько, чтобы не показать, чем археологический анализ отличается от других способов описания и не отделить себя от истории идей.

Непросто охарактеризовать такую дисциплину как история идей:

неопределенные объекты, расплывчатые границы, заимствованные отовсюду понемногу методы, петляющий и сбивчивый ход мысли… Тем не менее, кажется, можно признать за ней две несомненные роли. С одной стороны, вспомним, она рассказывает историю побочных обстоятельств, историю по краям, — отнюдь не историю наук, но историю несовершенных, плохо обоснованных форм познания, которые так и не достигли на протяжении своей долгой жизни степени подлинной научности. Так, обычно это скорее история алхимии, нежели история химии, скорее, история животного разума или френологии, нежели история физиологии, скорее история атомистической тематики, нежели история физики. Это история призрачных философий, исследующих литературу, искусство, науки, право, мораль и самое повседневную жизни людей; это историй вечных сюжетов, которым никак не удается выкристаллизоваться в строгую и индивидуальную систему, но которые образуют спонтанную, стихийную философию для тех, кто никогда не философствует; это история не литературы, но окружающей ее молвы, этой повседневной письменности, так быстро стирающейся, что никогда не приобретающей статус произведения или сразу его лишающейся; это анализ сублитератур разного рода, альманахов, журналов и газет, мимолетных успехов, непризнанных авторов. Определенная таким образом (но сразу же видно, насколько сложно найти ее точные границы) история идей обращается ко всему скрытому массиву мысли, ко всей игре репрезентаций, анонимно протекающих между людьми, — в зазорах дискурсивных памятников она выявляет хрупкий фундамент, на котором они основываются. Это наука о сбивчивых речах, неоконченных произведениях, бессвязных суждениях… Это скорее анализ точки зрения, нежели анализ собственно знания, скорее анализ заблуждений, нежели анализ истины, наконец, скорее анализ менталитета, нежели анализ форм мысли.

Но с другой стороны, история идей дана нам для того, чтобы мы могли изучать существующие научные дисциплины, трактовать их и вновь интерпретировать. Она представляет собой скорее стиль анализа, угол зрения, нежели маргинальную область. Она берет на себя ответственность за все историческое поле наук, литератур и философий: но она же и описывает знания, послужившие историческим основанием и не размышляющие о дальнейших формациях; она пытается восстановить непосредственный опыт, предписываемый дискурсом, она следует генезису, который, исходя из полученных и приобретенных репрезентаций, дает рождение системам и произведениям… И, в то же время, она показывает как мало-помалу эти образованные подобным образом большие фигуры распадаются, она показывает как разрешаются неразрешимые было темы, как они следуют своей изолированной жизни, выходят из употребления или соединяются по-новому в новые формации. Так понятая, история идей оказывается дисциплиной, занятой началами и концами, описанием смутных непрерывностей и возвращений, воссозданием подробностей линеарной истории. Но, в равной степени, она может описать от одной области к другой всю игру обменов и посредничеств, она может продемонстрировать, как научное знание рассеивается, уступает место философским концептам и принимает всевозможные формы в литературных произведениях, она может показать, как проблемы, понятия, темы переходят из философского поля, в котором они были сформулированы, в научные или политические дискурсы, она может устанавливать отношения произведений с институциями, обычаями или нормами социального поведения, технологиями, потребностями и безмолвными практиками… И она же пытается вернуть к жизни самые разнообразные формы дискурса в том или ином конкретном пейзаже, в среде пересечения и развития, из которой они некогда появились. Она становится, тем самым, дисциплиной взаимодействий, описанием концентрических кругов, которые окружают произведения, очерчивают их, связывают между собой и включают во все то, что не является ими.

Вполне понятно, как взаимосвязаны две эти роли истории идей. В самом предварительном смысле можно сказать, что история идей постоянно описывает переход из не-философии в философию, из не-науки в науку, из не-литературы в само произведение- описывает во всех направлениях, где только такой переход осуществляется. Она, таким образом, является анализом тайных рождений, отдаленных соответствий, постоянства, которые упорно сохраняются ниже уровня очевидных изменений, медленных образований, которые извлекают выгоду из тысячи слепых соучастий, всеобъемлющих фигур, которые намечаются постепенно и внезапно сгущаются в заключительной точке произведения. Генезис, непрерывность, подытоживание — вот предметы, которыми занята история идей, вот ее темы, с помощью которых она привязывается к определенной, теперь уже вполне традиционной форме исторического анализа. В этих условиях естественно, что любой, кто представляет историю, ее методы, требования и возможности как эту, все же несколько обветшавшую идею, не может и помыслить о том, чтобы расстаться с такой дисциплиной, как история идей. Для такого исследователя естественно предположить, что любая другая форма анализа дискурса будет поистине предательством самой истории.

Итак, археологическое описание — это именно уход от истории идей, систематический отказ от ее постулатов и процессов, это последовательная попытка выработать любую другую историю того, что было сказано людьми. Что за беда, если кто-то не узнает в этом предприятии историю своего детства, что за беда, если кто-то оплакивает ее, взывает к ней, — к той эпохе, что более не доказывает наверняка этой великой тени прошлого свою исключительную верность? — Такой убежденный и последовательный консерватор только убеждает меня в моей правоте и придает мне уверенности в том, что я собирался сделать и сказать.

Между археологическим анализом и историей идей действительно существуют многочисленные различия. Сейчас я пытаюсь установить четыре из них, которые кажутся мне основными, а именно:

различие в представлении о новизне; различие в анализе противоречий; различие в сравнительных описаниях; и, наконец, различие в ориентации трансформаций. Я надеюсь, что в них можно будет найти частные особенности археологического анализа, и, вероятно, измерить его описательную способность. Для этого достаточно установить несколько принципов.

1. Археология стремится определить не мысли, репрезентации, образы, предметы размышлений, навязчивые идеи, которые скрыты или проявлены в дискурсах; но сами дискурсы, — дискурсы в качестве практик, подчиняющихся правилам.

Она не рассматривает дискурс как документ, как знак другой вещи, как элемент, которому бы должно быть прозрачным, но назойливую неясность которого приходится порой преодолевать, чтобы достичь наконец глубины существенного- там, где еще сохранилось существенное. Археология обращается к дискурсу в его собственном объеме как к памятнику. Это не интерпретативная дисциплина: она не ищет «другого дискурса», который скрыт лучше. Она отказывается быть «аллегорической».

2. Археология не стремится найти непрервный и незаметный переход, который плавно связывает дискурс с тем, что ему предшествует, его окружает и за ним следует.

Она не подстерегает ни момент, в который, исходя из того, чем дискурс еще не был, он стад тем, что он есть, ни момент, в который, расшатывая прочность фигуры, он начинает постепенно терять свою тождественность. Напротив, ее проблема заключается в том, чтобы определить дискурс в самой его специфичности, показать, в чем именно игра правил, которые он использует, несводима к любой другой игре; ее задача — следовать по пятам за дискурсом и, в лучшем случае, просто очертить его контуры. Археология не движется в медленной прогрессии из смешанного поля мнения к единичности системы или определенному постоянству науки; она вовсе не «славословие», но различающий анализ, дифференциальное счисление разновидностей дискурса.

3. Археология не упорядочивается в суверенной фигуре произведения; она не стремится уловить момент, когда последняя отделяется от анонимного горизонта.

Она не хочет восстановить загадочную точку, где индивидуальное и социальное переходит друг в друга. Она не является ни психологией, ни социологией, ни, что важнее, антропологией творения. Произведение не является для нее существенным разрывом, даже если речь идет о его перемещении в глобальный контекст или в сеть причинностей, которые ее поддерживает.

Археология определяет типы и правила дискурсивных практик, пронизывающих индивидуальные произведения, иногда полностью ими руководящих и господствующих над ними так, чтобы ничто их не избегало. Инстанция создающего субъекта в качестве причины бытия произведения и принципа его общности археолгии чужда.

4. Наконец, археология не стремится восстановить то, что было помыслено, испытано, желаемо, имелось в виду людьми, когда они осуществляли дискурс; она не задается целью описать эту точку концентрации, где автор и произведение обмениваются тождественностями, где мысль остается еще ближе к самой себе в пока что не искаженной форме, а язык еще не развертывается в пространственном и последовательном рассеивании дискурса.

Другими словами, — археология не пытается повторять то, что сказано, настигая уже-сказанное в самой его тождественности. Она не претендует на то, чтобы самостоятельно стереться в двусмысленной скромности чтения, которое вернуло бы далекий слабый, едва брезжущий свет первоначала во всей его чистоте. Она не является ничем более и ничем иным, нежели перезаписью, трансформацией по определенным правилам того, что уже было написано, в поддерживаемой форме внешнего. Это не возврат к самой тайне происхождения; это систематическое описание дискурса-объекта.

 

ОРИГИНАЛЬНОЕ И РЕГУЛЯРНОЕ

 

Обычно история идей рассматривает дискурсивное поле как область, где существуют два достоинства: каждый отмеченный элемент здесь может характеризоваться как старый или новый, новоизобретенный иди воспроизведенный, традиционный или оригинальный, как соответствующий общему типу или отклоняющийся от него. Итак, можно выделить две категории формулировок: одни — наделенные ценностью и сравнительно немногочисленные, появляющиеся впервые, не имеющие в предшествующем ничего схожего — в некоторых случаях становятся моделью для других и, вследствие этого, достойны считаться самостоятельными творениями; вторые — заурядные, обыкновенные, массовые, несамостоятельные — отталкиваются от того, что было уже сказано, порой для того, чтобы буквально повторить то же самое. За каждой из вышеописанных групп история идей закрепила особое положение и анализирует их по-разному. Описывая первую, она рассказывает историю открытий, перемен и метаморфоз, показывает, как истина отделилась от заблуждений, как сознание пробудилось от сна, как одна за другой поднялись новые формы, чтобы образовать наш нынешний кругозор и, таким образом, стремится раазглядеть сквозь эти изолированные точки, сквозь непрерывную цепь разрывов цельную линию эволюции. Другая группа, напротив, манифестирует историю как инерцию и силу тяготения, как медленную аккумуляцию пройденного и молчаливое накопление произнесенного; здесь высказывания должны быть рассмотрены в массиве того, что есть между ними общего. Их случайное своеобразие может быть нейтрализовано; подлинность их авторства, время и место возникновения также теряют значение, — измерению подлежит их продолжительность: вплоть до какого места и до каких пор они повторяются, по каким каналам передаются, в каких группах циркулируют, какой целостный кругозор очерчивают в сознании людей, как его ограничивают, наконец, каким образом, характеризуя эпоху, они дают возможность отличить ее от других эпох. Следовательно, здесь рисуется ряд глобальных образов. В первом случае история идей описывает последовательный ряд событий в области мысли; во втором — непрерывную ткань взаимодействия; в первом случае воссоздается момент внезапного появления новых знаний или форм, во втором — воспроизводятся забытые всеобщие знания и отображаются дискурсы в их взаимном соотношении.

Правда, история идей постоянно устанавливает взаимодействие между этими двумя подходами; в ней никогда не бывает только одного из двух этих типов анализа в чистом виде. Она описывает конфликты между старым и новым, противодействие накопленных познаний, подавление ими любого нового слова, покровы, под которыми они его скрывают, забвение, на которое порой его обрекают; но она описывает также и явления, облегчающие и подготавливающие — незаметно, загодя — возникновение новых дискурсов. Она описывает отблески открытий, скорость и продолжительность их распространения, медленный процесс их перемещения или мгновенные толчки, переворачивающие разговорный язык; она описывает включение новаций в уже структурированное поле познаний, нарастающий спад от оригинального к традиционному иди же возрождение ранее сказанного. Однако такое скрещение не мешает ей постоянно проводить биполярное разделение на старое и новое, — разделение, которое в каждый из моментов привносит в эмпирическую часть истории проблематику первоначального источника: во всяком произведении, в любой книге, в мельчайшем тексте — задача сводится к тому, чтобы найти переломную точку, установить с наибольшей возможной точностью место разрыва во внутренней толще явлений, верность — быть может, невольную — приобретенному знанию, закономерность дискурсивных неизбежностей и живость созидания, прыжок в несокращаемую разность. Это описание своеобразий, хотя и кажется, что оно разумеется само собой, ставит две весьма непростые методологические проблемы: подобие и происхождение. Оно в самом деле предполагает, что возможно установить нечто в роде большого и единого ряда, в котором все формулировки были бы одинаковым образом датированы. Но если взглянуть поближе, — разве сходным образом и на одной временной линии Гримм с его законом звуковых изменений предшествует Боппу (цитировавшему и использовавшему его, давшему практическое применение и внесшему в него ряд уточнений), а Керду и Анкетийль-Дюперрон (установив аналогию между греческим и санскритом) предвосхитили определение индоевропейских языков и явились предшественниками основателей сравнительной грамматики? Действительно ли образуют единый ряд и на одном и том же основании базируются последовательность, по которой Соссюр оказывается «преемником» Пирса с его семиотикой, Арно и Лансдо с их классическим пониманием знака, стоики с их теорией «обозначающего»? Предшествование не есть наименьшая основная данность; она не может служить абсолютным мерилом, которое позволило бы оценить все дискурсы и отделить оригинальное от повторенного. Самого по себе определения предшественников недостаточно, чтобы определить порядок дискурсов: напротив, оно само зависит от анализируемого дискурса, избранного уровня, установленной шкалы. Распределяя дискурс по протяженности календаря, присваивая каждому из его элементов дату, мы упускаем четкую иерархию предшественников и оригинальных явлений; последняя же не может не относиться к дискурсивным системам, которые предполагает оценить,

Что касается подобия между двумя или большим числом взаимосвязанных формулировок, то и оно, в свою очередь, создает целый ряд проблем. В каком смысле и на основании каких критериев можно утверждать: «это уже было сказано»; «то же самое содержится в таком-то тексте»; «это предложение уже весьма близко к тому» и т. д.? Что такое идентичность в дискурсивном строе — частность или всеобщее явление? Даже когда два акта высказывания совершенно идентичны, составлены из одних и тех же слов в одном и том же значении, нельзя, как известно, полностью их отождествлять. Хотя бы у Дидро и Ламарка или у Бенуа де Майе и Дарвина и нашлись одинаковые формулировки эволюционного принципа, нельзя считать, что у первых двух и у двух других речь идет об одном и том же дискурсивном событии, которое складывалось с течением времени в ряд повторений. Итак, идентичность критерием не является; тем более поскольку она частична, поскольку слова в каждом случае использованы в ином смысле или само смысловое ядро было воспринято посредством различных слов: каким измерением можно подтвердить, что сквозь столь различные дискурсы и словари Бюффона, Жюссье и Кювье пробивается одна и та же органиницистская тема? И, наоборот, можно ли сказать, что одно и то же слово «организация» передает одно и то же значение у Добентона, Блюменбаха и Жоффруа Сент-Илера? И вообще, в самом ли деле подобие, отмеченное между Кювье и Дарвином и между тем же Кювье и Линнеем (или Аристотелем) — это подобие одного и того же типа? Между формулировками не существует немедленно распознаваемого подобия как такового; их сходство — это эффект дискурсивного поля, в котором они отмечены.

Недопустимо, конечно, спрашивать ни с того, ни с сего у текстов, названия которых всем известны с рождения, в самом ли деле они настолько благородного происхождения, что могут претендовать (как это требуется в данном случае) на полное отсутствие предков. Такой вопрос может иметь смысл только применительно к четко определенным рядам, к единствам, чьи область и пределы установлены, между метками, ограничивающими достаточно однородное дискурсивное поле*. Но искать в огромном нагромождении уже сказанного текст, который «заранее» походил бы на позднейший текст, копаться в истории в поисках перекликающихся предвидений и отзвуков, восходить к первоистокам или спускаться до мельчайших следов, по

________________

* Как раз таким образом М. Кангюльем выстроил последовательность предложении, которыми от Вилиса до Прохазки давалось определение рефлекса.

 

очереди демонстрировать, применительно к тексту, то его принадлежность к трагедии, то его долю несократимого своеобразия, то преуменьшая, то преувеличивая степень его оригинальности, утверждать, что грамматики Пор-Рояля совершенно ничего нового не изобрели, или открыть, что у Кювье было гораздо больше предшественников, нежели принято считать — все это приятные, но запоздалые забавы, развлечение для историка в коротеньких штанишках.

Археологическое описание обращается к тем видам дискурсивной практики, для которых факты преемственности должны служить референтом, если мы не хотим выстраивать их по степени важности. На уровне, где оно располагается, оппозиция «оригинальность/банальность» уже нерелевантна: между первичной формулировкой и более или менее точным ее воспроизведением через годы и века — оно не устанавливает никаких ценностно-иерархических отношений;

существенной разницы для него здесь нет. Оно стремится только установить регулярность, или закономерность, высказываний. Здесь регулярность не противопоставляется нерегулярности, которая, в свою очередь, в пределах обычных воззрений или наиболее употребительных текстов могла бы характеризовать высказывания отклоняющиеся от общепринятых правил (ненормативные, пророческие, запоздавшие, гениальные или патологические); для всякого вербального речевого акта, каков бы он ни был (экстраординарным или банальным, единственным в своем роде или тысячекратно повторенным), она означает совокупность условий, при которых выполняется повествовательная функция, обеспечивающая и определяющая его существование. Понятая таким образом, регулярность не является некиим средним положением между критическими точками статистической кривой — а значит, не годится и в качестве показателя частотности или вероятности; она описывает фактическое поле явлений. Всякое высказывание является носителем определенной регулярности и раздельно они не существуют. Невозможно даже противопоставить регулярность одного высказывания нерегулярности другого (более неожиданного, странного, богатого инновациями), но это возможно применительно к иным видам регулярности в других высказываниях.

Археология не предназначена для поисков изобретений; и она остается бесстрастной в тот момент (охотно признаю — весьма трогательный), когда некто впервые открывает некую истину; она и не пытается возродить отзвук того великого дня. Однако не стремится она и к тому, чтобы обратить свое внимание на посредственные проявления общественного мнения и серенькую картину того, что в данное время у всех навязло в зубах. Она изучает тексты Линнея или Бюффона, Петти или Рикардо, Пинеля или Биша — не затем чтобы составить святцы основоположников — но для того чтобы обнажить регулярность дискурсивной практики, — практики, осуществляемой в равной степени, как всеми их хоть сколько-нибудь самостоятельными последователями, так и подобными же предшественниками; практики, которая сама проявляется в их работе — не только в наиболее оригинальных утверждениях, ни одно из которых не было бы ранее выдвинуто, но и в тех, что были ими переняты, даже и списаны у своих предшественников. В качестве высказывания открытие — не менее регулярное явление, нежели текст, где оно повторяется и развивается; что в банальности, что в исключительности — регулярность ни менее действенна, ни менее продуктивна. При таком подходе невозможно найти различий в природе творческих высказываний (тех, что раскрывают нечто новое, передают доселе неизвестную информацию и являются в каком-то смысле «активными»), — и высказываний подражательных (которые заимствуют информацию, будучи, так сказать, «пассивными»). Поле высказываний не является совокупностью неподвижных мест, оглашенных в благоприятный момент;

это область, активная от начала до конца.

Такой анализ регулярности высказывания можно вести по многим направлениям, которые когда-нибудь стоило бы, наверное, исследовать, с большим усердием.

1. Итак, одна из форм регулярности описывает объединение высказываний без того, чтобы было необходимо или возможно ввести различие между тем, что представляется новым, и тем, что таковым не представляется. Но эти виды регулярности — до них мы еще дойдем — не даны раз и навсегда; это не та же регулярность, какая находится в трудах Турнефора и Дарвина иди Лансло и Соссюра, Петти и Кейнса. Имеются однородные поля регулярности (ими характеризуются дискурсивные формации), но эти поля отличны друг от друга. Итак, нет необходимости, чтобы переход на новое поле регулярности высказываний сопровождался соответствующими изменениями на всех других уровнях дискурса. Можно найти примеры вербального речевого акта, идентичные с точки зрения грамматики (словаря, синтаксиса и общего способа речи); идентичные, в равной степени, с точки зрения логики (структуры предложения или дедуктивной системы, в которой она располагается) — но которые будут различны как высказывания. Так, определение количественной связи между ценой и массой обращающихся денег может быть осуществлено при помощи одних и тех же слов — или синонимов — и получено с помощью одного и того же хода рассуждений; но оно как высказывание различно у Грехема или Локка и у материалистов XIX в., оно не принадлежит в обоих случаях к одной и той же системе объединения предметов и понятия. Нужно, следовательно, различать лингвистическую аналогичность (или переводимость) от логической идентичности (или эквивалентности) и однородности высказывания. Именно эти виды однородности — и исключительно они — составляют предмет археологии. Она может наблюдать, как возникает новая дискурсивная практика в словесных формулировках, остающихся лингвистически аналогичными или логически эквивалентными (повторяя — иногда слово в слово — старую теорию фразы-атрибуции и глагола связки, грамматики Пор-Рояля открыли закономерность высказываний, чью специфику должна описать археология). И наоборот, она может пренебречь словарными различиями, может перейти на семантические поля или различного рода дедуктивные произведения, если будет в состоянии опознать в обоих случаях, вопреки такой разнородности, некоторую регулярность высказывания (и с этой точки зрения теория «трудовых выкриков», разыскание происхождения языка, поиски начальных корней, какими мы находим в XVIII в., не являются «новыми» по отношению к «логическиому» анализу Лансло).

Так вырисовывается определенное число расхождений и пересечений. Теперь можно говорить лишь об открытии, формулировке основного принципа или определении предварительного замысла — и о массовом явлении, новой фразе в истории дискурса. Теперь нельзя больше заниматься поисками того момента абсолютного начала или тотального переворота, в ходе которого все организуется, все становится возможным и необходимым, все отменяется, чтобы начаться заново. Мы имеем дело с явлениями различных типов и уровней, рассматриваемыми в конкретных исторических структурах; с однородностью высказывания, организованной способом, в ней самой не содержащимся, но который начиная с этой минуты и в течение последующих десятилетий и столетий люди будут считать и называть одним и тем же; не содержащий и определения — развернутого или нет — каких бы то ни было принципов, их которых вытекало бы как следствие все остальное. Однородность (и разнородность) высказываний пересекается с лингвистической неизменностью (и изменением) и с логической идентичностью (и различием), хоть они и не идут рука об руку и не обязательно соотносятся. Вместе с тем между ними должно существовать какое-то количество связей, чья область — бесспорно, весьма сложная — также заслуживает описания.

2. Другое направление разысканий — внутренняя иерархия в регулярности высказываний. Как мы видим, всякое высказывание связано с определенной регулярностью и, следовательно, не может быть сочтено первозданным творением или волшебным произведением взбалмошного гения. Однако мы видим также и то, что никакое высказывание не может быть расценено как пассивное и принято за тень или едва похожая копия первоначального высказывания. Все поле высказываний регулярно и подвижно в одно и то же время, оно непрестанно изменяется; наименьшее высказывание — самое сдержанное или в высшей степени банальное — использует весь механизм правил, которыми определены его объект, его модальность, используемые им концепты и стратегия, частью которой оно является. Правила эти никогда не даны в определении, они пересекаются между собой и сами создают пространство, в котором сосуществуют; но невозможно разыскать такое единичное высказывание, которое бы собственно их артикулировало. В то же время, некоторые группы высказываний используют эти правила в их наиболее общей и наиболее широко применимой форме; наблюдая их, можно видеть, как новые объекты, новые понятия, новые модальности высказывания или новые виды выбора стратегии могут быть образованы на основании более частных правил с более специфической областью применения. Можно, таким образом, описать применительно к высказыванию древо деривации, в основе которого лежат высказывания, использующие правила построения в их обширнейшем понимании, а в вершине (после некоторого числа разветвлений) оказываются высказывания, следующие той же регулярности, но сформулированной тоньше, лучше определенной и более ограниченной в объеме.

Археология, таким образом, может (в этом — одна из ее основных тем) состоять в воссоздании деривационного древа дискурса, — например, дискурса естественной истории. В корневой области она расположит под общим названием— направляющих высказываний те из них, что имеют отношение к определению доступных для наблюдения структур и к области возможных объектов, те, что предписывают доступные формы описания и коды восприятия, те, что обнажают наиболее общие возможности характеристики и открывают, тем самым, всю область строящих концептов, те, наконец, что, создавая возможность для стратегического выбора, оставляют место для множества последующих решений. И на концах ветвей или в побегах кроны она найдет и «открытия» (например, ряды ископаемых), и преобразования концепций (например, новое понятие жанра), и неожиданные ответвления определений (например, определения млекопитающего или организма), и методологические усовершенствования (принципы организации собрания, метод классификации и номенклатура). Эта деривация, идущая от направляющих высказываний, не может быть смешана с дедукцией, идущей от аксиом; она в равной степени не должна быть уподоблена процессу зарождения общей идеи или философской истины, чьи значения проявляются понемногу по мере накопления опыта или уточнения формулировок;

наконец, она не может быть принята за психологический генезис, идущий от открытия, развивая и расширяя понемногу его следствия и возможности применения. Она отличается от всех этих путей и должна быть описана самостоятельно.

Итак, можно описать археологические деривации естественной истории без того, чтобы начать с ее недосказуемых аксиом или фундаментальных тем (к примеру, с предположения о континуальности природы), а также и без того, чтобы принять за отправную точку и направляющую нить первые открытия или ранние изыскания (поиски Турнефора, следовавшего за Линнеем, иди Джонстона, шедшего за Турнефором). Порядок в археологии — не тот же, что в систематике или хронологической преемственности.

Как мы видим, открывается целая область возможных вопросов. Поскольку каждое из этих разнообразных направлений стремится к самостоятельности и своеобразию. Для каких-то дискурсивных формаций археологический порядок может не особенно отличаться от систематического, как, в равной степени, в иных случаях он может следовать за нитью хронологической преемственности. Эти параллелизмы (в противоположность обнаруживаемым в других местах несоответствия) заслуживают изучения. Во всяком случае, важно не смешивать различные порядки, не искать в первоначальном «открытии» или регулярном характере формулировки — все объясняющего и все порождающего принципа; не искать в общем принципе закона регулярности высказываний или индивидуальных изобретений; не требовать от археологической деривации воспроизведения хронологической последовательности или порождения дедуктивной схемы.

Нет большей ошибки, нежели стремление видеть в анализе дискурсивных формаций опыт всеобщей периодизации: дескать, начиная с какого-то момента и в течение некоторого времени все будут думать одинаково, невзирая на внешние различия, сообщать одно и то же, пользуясь разнородным словарем, и воспроизводить некий большой дискурс, обозримый во всех направлениях. Археология, напротив, описывает уровень однородности высказываний, имеющих свой временной срез и не объемлющей всех остальных форм идентичности и различия, какие только можно заметить в речи. На этом уровне она устанавливает порядок, иерархию, направление разветвлений, исключающие массовую, аморфную и данную раз и навсегда синхронию. В этих смутных единствах, которые мы называем «эпохами», она выявляет во всей их спецификой «периоды высказываний», объединяющиеся, не перемешиваясь, в виде эпохи господства понятия, фазы развития теории, стадии формализации и этапа языковой эволюции.

 

ПРОТИВОРЕЧИЯ

 

Ванализируемом дискурсе история идей предполагает обычно наличие связности. Что же, если ей приходится констатировать нерегулярность в словоупотреблении, многочисленные взаимоисключающие предложения, игру значений, не стыкующихся друг с другом, игру понятий, которые невозможно объединить в какую-либо систему? — Тогда она вынуждена находить на более или менее глубоком уровне принцип связности, организующий дискурс и восстанавливающий его скрытое единство. Этот закон связности есть эвристическое правило, необходимое условие процедуры, ограничение в исследовательской работе, имеющее почти нравственный характер: не умножать бесполезных противоречий, не позволять себе увлечься мелкими различиями, не уделять слишком большого внимания изменениям, доработкам, возвратам к сделанному и полемике, не раздумывать о том, что человеческий дискурс постоянно подтачивается изнутри людскими желаниями, испытаниями, которым люди подвергаются, или условиями, в которых они живут, но исходить из того, что если они вообще разговаривают, если общаются друг с другом, то делают это, скорее всего, затем, чтобы преодолеть эти противоречия и обрести точку, опираясь на которую можно было бы подчинить их своей воле. Однако сама эта связь есть также результат разысканий: она определяет конечные единства, венчающие анализ, она раскрывает внутреннюю организацию текста, форму развития индивидуального произведения или место встречи различных дискурсов. Чтобы ее воспроизвести, необходимо ее предполагать, а с уверенностью говорить о том, что она найдена, можно только проследовав за ней достаточно долго и далеко. Она появляется как оптимум — наибольшее возможное число противоречий, решенных простейшим образом.

Однако подобные способы весьма многочисленны, и вследствие этого найденные связности могут быть весьма различны. Анализируя действительность предложений и объединяющие их отношений, можно определить поде логического непротиворечия: тогда будет раскрыта системность, тогда от видимого корпуса фразы мы перейдем к чистому идеальному построению, которое настолько же заслоняется грамматическими двусмысленностями, знаковой перегруженностью слов, насколько и отражается в них. Но можно, совсем напротив, следуя за течением аналогий и символов, наткнуться на тему, еще менее реальную, нежели дискурс, скорее аффективную, чем рациональную, и более отдаленную от концепта, нежели от произвольного желания. Такая тема одушевляет своей силой, но, вместе с тем, неразрывно сливает в медленно изменяемом единстве самые противоположные явления, — имеется в виду пластичный континуум, перемещение смысла, обретающего форму в воспроизведениях, образах и разнообразных метафорах. Тематические или систематические, ясно выраженные или скрытые, эти виды могут отыскаться на уровне воспроизведения, осознанного говорящим, но чей дискурс из-за сложившихся обстоятельств или вследствие неспособности, связанной с самой формой его речи, проявился слабо. Можно также отыскать их и в тех структурах, которые скорее сами принуждают и творят автора, нежели сами им создаются, — в структурах, которые предписывают ему, для него самого безотчетно, постулаты, оперативные схемы, языковые правила, совокупность фундаментальных положений и убеждений, образы или всю логику воображения. Речь, наконец, может идти о связности, устанавливаемой на уровне индивидуума — о сязности его биографии или каких-либо иных частных обстоятельств его дискурса, — однако можно установить подобного рода связность и в более широких пределах, придав ей коллективные и диахронные масштабы эпохальности, всеобщей формы сознания, типа общества, совокупности традиций, воображаемой глобальной панорамы всей культуры и проч.

Во всех этих формах раскрытая таким образом связность всегда играет одну и ту же роль: она показывает, что непосредственно наблюдаемые противоречия суть не более чем поверхностные отсветы, и что необходимо сфокусировать воедино эту игру рассеянных бликов. Противоречие — это ложная наружность скрытой или скрываемой цельности: оно существует только на стыке сознания и бессознательного, на сдвиге между мыслью и текстом, между идеальным образом и частным выражением. Во всяком случае, цель анализа — снять, насколько это только возможно, противоречие.

В итоге подобной работы сохраняются только остаточные противоречия: противоречия случайности, погрешности, дефекты, — или, напротив, возникает (например, если весь анализ двигался с трудом, вымученно и поневоле) фундаментальное противоречие: использование, начиная с самих основ метода, взаимоисключающих постулатов, скрещивание несовместимых влияний, изначальное преломление желания, экономический и политический конфликты, противопоставляющие общество самому себе — все это вместо того, чтобы предстать в виде изобилия внешних элементов, подлежащих сокращению, окончательно раскрывается как организующий принцип, как основной и тайнодействующий закон, ответственный за все скрытые противоречия и дающий им твердое основание — в общем, модель всех других оппозиций. Подобное противоречие, далекое от того, чтобы быть видимостью или ошибкой дискурса, далекое от того, чтобы быть всем тем, от чего необходимо его освободить, чтобы он дал, наконец, возможность раскрыться своей внутренней природе, — подобное противоречие и составляет самый закон его существования. Именно вследствие такого противоречия дискурс возникает; в то же время, именно для того, чтобы преобразовать и преодолеть это противоречие дискурс произносится, а для того, чтобы его избежать (в то время как оно безостановочно само себя воспроизводит) он продолжается вновь и вновь до бесконечности. Именно по той причине, что противоречие это всегда пребывает вне дискурса и, следовательно, никогда не может быть вполне очерчено, дискурс изменяется, преображается, вытекает сам из себя в своей континуальности. Следуя за течением дискурса, противоречие, таким образом, действует как основа его историчности.

Итак, история идей различает два уровня противоречий: случайные и разрешимые в рамках дискурса, — и фундаментальные, дающие повод для самого дискурса.

Дискурс, — с точки зрения его связи с первым из этих уровней, — является идеальной фигурой, которую следует очистить от случайного присутствия легко обнаруживаемых противоречий; с точки зрения связи со вторым дискурс является фигурой эмпирической, которую могут захватить противоречия и в которой для того, чтобы обнаружить их своевольное вторжение, следует разрушить видимость связности. Дискурс — это путь, ведущий от одного противоречия к другому: если он и предоставляет место для тех, что видимы, то только от того, что подчиняется тем, что скрыты. Проанализировать дискурс — это значит разрушить старые и открыть новые противоречия; это значит показать игру, в которую они в нем играют;

это значит объяснить, в чем они могут выражаться, признать их значимость или приписать их появлению случайный характер.

Для археологического анализа противоречия не представляются ни внешним явлением, которое надлежит преодолеть, ни скрытым принципом, который предстоит высвободить. Напротив, они являются объектами описания сами по себе, вне поисков точки зрения, с которой их можно было бы развеять, или уровня, на котором они бы радикализовались и действительно стали причиной.

Рассмотрим простой пример, который весьма схож с очень многими случаями, ему подобными: креационистский принцип Линнея был опровергнут в XVIII в. не столько открытием Пелории, изменившего в нем лишь правила применения, сколько известным числом «эволюционистских» утверждений, которые можно найти у Бюффона, Дидро, Бордо, Медье и многих других. Археологический анализ заключается не в том, чтобы показать, что этой оппозицией и на более существенном уровне все они принимали определенное количество основных тезисов (непрерывность и полнота природы, взаимосвязь между новыми формами и климатом, почти неощутимый переход от неживой природы к живой); он не заключается также и в том, чтобы показать, что такая оппозиция отражает в частной области естественной истории более общий конфликт, разрывающий все познание и всю мысль XVIII в. — конфликт между идеей упорядоченного творения, свершенного раз и навсегда, развернутого без непознаваемой тайны, и идеей самопроизводящей, самопорождающей природы, наделенной загадочными способностями, развертывающейся в истории постепенно и переворачивающей по прошествии долгого времени космический порядок. Археология стремится показать, как два воззрения, креационизм и «эволюционизм», сосуществуют в конкретном описании видов и родов. В качестве объектов это описание рассматривает видимую структуру органов (то есть их форму, размер, число и расположение в пространстве); оно может определять ее двумя способами — как целостный организм либо как некоторые из его частей, выделенные то ли на основании их значимости, то ли из соображений таксономического удобства. Во втором случае появляется, таким образом, упорядоченная таблица, имеющая некоторое число соответствующих отделений и содержащая, если можно так сказать, программу любого возможного творения (в результате чего порядок видов и родов — современный, еще не существующий или уже исчезнувший — оказывается четко зафиксирован); в первом же случае — ряд родственных групп, остающихся неопределенными и открытыми, отделенными одна от другой и принимающими в любом количестве новые формы, настолько близкие, насколько это позволяют формы предшествующие.

Итак, выстраивая противоречие между двумя тезисами некоей области объектов, ограниченной и упорядоченно структурированной, мы отнюдь не полагаем разрешить это противоречие и не ищем примиряющей позиции, но, в равной степени, и не переводим его на более глубокий уровень. Мы только определяем пространство, в котором это противоречие располагается, выявляем альтернативные ответвления, устанавливаем точку расхождения и место, где два дискурса накладываются друг на друга. Представления, которые условно можно назвать «структурной теорией», не являются общим постулатом, базой целостного мировоззрения, разделяемого и Линнеем, и Бюффоном, твердым фундаментальным убеждением, которое сводило конфликт «эволюционизма» и креационизма на уровень второстепенной дискурсии, — это основание их несовместимости, закон, определяющий их расхождение и их сосуществование.

Принимая противоречия как объект описания, археологический анализ не пытается обнаружить в них общую форму или общую тематику, не пытается определить меру или формулу их различия. В отличие от истории идей, которая стремится слить противоречия в призрачном единстве целостности фигуры иди превратить их в отвлеченный всеобщий принцип, наподобие принципа интерпретации иди экспликации, археология предназначена для описания различных пространств разногласия.

Следовательно, археология отказывается от того, чтобы рассматривать противоречие как всеобщую функцию, действующую в равной степени на всех уровнях дискурса, анализ которой следовало бы либо вообще упразднить, либо свести к примитивной конститутивной форме: в бесконечной игре противоречия («вообще»), скрывавшегося под тысячью обличий, потом уничтоженного и, наконец, достигшего своей кульминации и воскресшего в коренном конфликте, она заменяет анализ разнообразных типов противоречия, различных уровней, где его можно обнаружить, функций, которые оно может выполнять.

Начнем с разных типов.

Некоторые противоречия располагаются в едином плане предложений или утверждений, нисколько не влияя на порядок высказываний, делающий их возможными: так, в XVIII в. утверждение об органическом происхождении полезных ископаемых противостояло более традиционному представлению об их неорганической природе. Безусловно, выводы, которые можно сделать из обоих этих тезисов, многочисленны и далекоидущие; однако, можно показать, что порождены они одной и той же дискурсивной формацией, в одной ее точке и вследствие одних и тех же обстоятельств действия функции высказываний. Эти противоречия, — с археологической точки зрения, — производные, они являют собою конечное состояние. Другие, напротив, переходят пределы дискурсивной формации, они противопоставляют тезисы, не следующие из одних и тех же условий высказывания: так, Линнеев креационизм находится в противоречии с креационизмом Дарвина, но лишь постольку, поскольку возможно нейтрализовать различие между естественной историей, к которой принадлежит первый, и биологией, к которой относится второй. Мы наблюдаем здесь противоречия внешние, отсылающие к противоположности между двумя дискурсивными формациями. Для археологического описания (не принимая в расчет возможного в реальной работе бестолкового и слепого поиска) это противопоставление составляет terminus a quo, тогда как противоречия производные составляют terminus ad quem анализа.

Между двумя этими крайностями археологическое описание определяет то, что можно было бы назвать противоречиями внутренне присущими: те, что развиваются в самой дискурсивной формации и, в то же время, будучи порождены в единой точке системы формаций, вызывают появление подсистем: таково для нас, если взять пример из естественной истории XVIII в., противоречие, организующее оппозицию между «методическим» и «систематическим» анализом.

Здесь противоречие отнюдь не является непримиримым: это не два взаимоисключающих утверждения об одном объекте, не два несовместимых применения одного концепта, но два способа построения высказывания, отличающихся, — как первый, так и второй, — характерным объектом, характерной позицией субъекта, характерными концептами и характерным выбором стратегии. Между тем, эти системы не самобытны постольку, поскольку можно показать, из какой обе они выходят точки одной и единой реальности — реальности естественной истории. Для археологического анализа существенны именно такие внутренне присущие оппозиции.

Теперь — о различных уровнях.

Внутренне присущее с археологической точки зрения противоречие не является чистым и простым фактом, который достаточно было бы констатировать как правило или описать как эффект. Это сложный феномен, протекающий на различных планах дискурсивной формации. Так, например, для систематической естественной истории и естественной истории методической, которые на протяжении всего XVIII в. находились в состоянии беспрерывной оппозиции, можно обозначить: неадекватность объектов (в одном случае описывается общий вид растения, в другом — несколько переменных, определенных заранее; в одном случае описывается растение в совокупности или хотя бы его важнейшие части, в другом — определенное число элементов, самовольно отобранных по принципу таксономического удобства; во внимание принимаются различные стадии роста и созревания растения или же, напротив, ограничиваются одним моментом и стадией, оптимальной для наблюдения); расхождение модальности высказываний (в случае систематического анализа растения используют строгие правила наблюдения и описания, и неизменную шкалу; для методического описания правила относительно свободны и могут применяться различные шкалы); несовместимость концептов (в «системах» понятие родового признака является произвольным, хотя и не ошибочным, родоразличительным понятием; в методиках тот же термин призван раскрыть истинное определение рода); и, наконец, исключение теоретического выбора (систематическая таксономия признает возможным креационизм, если даже он пропущен через идею творения, протяженного во времени и развертывающего свои элементы постепенно, или идею стихийного бедствия, нарушая, на наш нынешний взгляд, линеарность природного сосуществования, — но она исключает возможность изменения, которую метод принимает, несмотря на то, что абсолютно ее не включает).

Функции.

Все эти формы оппозиции играют разные роли в дискурсивной практике: они, равным образом, отнюдь не является препятствиями, которые необходимо преодолеть, или основой развития. Во всяком случае, недостаточно видеть в них лишь причину замедления либо ускорения исторического хода; появление времени в реальность и идеальность дискурса не есть следствие такого пустого и всеохватного по форме явления, как противоречие.

Оппозиции — это всегда предопределенные функциональные моменты. Некоторые из них обеспечивают дополнительное разбитие поля высказываний и открывают последовательность различных объяснений, опытов, проверок и выводов, они дают возможность определить новые объекты, они порождают новые модальности высказываний, они определяют новые концепты или изменяют поле применения уже существующих, — однако, так, чтобы ничего не изменилось в системе дискурсивной реальности (как, например, произошло с дискуссиями между натуралистами XVIII в. о разграничениях мира минералов от мира растений, о пределе жизни иди о происхождении полезных ископаемых). Подобные дополнительные процессы могут оставаться открытыми или оказаться окончательно закрытыми вследствие аргумента, их опровергающего, либо открытия, ставящего их вне игры.

Другие же вызывают реорганизацию дискурсивного поля: они поднимают вопрос о возможном воспроизведении одной группы высказываний в другой, о точке связности, которая могла бы их соединять, о более общей интеграции их в пространстве (так, оппозиция метода и системы у натуралистов XVIII в. порождает ряд попыток переписать их вместе в форме единого описания, соединить произвольность системы с конкретным анализом метода); это не новые объекты, не новые понятия, не новые модальности выражения, линейно присоединенные к прежним, но объекты иного — более общего или более частного — уровня, концепты с иной структурой и иным полем применения, акты высказывания иного типа, без которых, тем не менее, должны были бы перемениться законы формации.

Противопоставления третьего рода играют роль критическую: они обеспечивают существование и «приемлемость» дискурсивной практики, определяют момент невозможности ее исполнения и возвратного поворота ее истории (так, в той же естественной истории описание органических взаимосвязей и функций, осуществляющих при различных условиях окружающей среды у организмов с различной анатомической организацией, уже не позволяет говорить о естественной истории — в смысле таксономической науки о живых существах, исходящей из наблюдаемой внешности, — как о замкнутой дискурсивной формации).

Дискурсивная формация — это отнюдь не идеальный текст, протяженный и гладкий, протекающий в свете разнообразных противоречий и разрешающий их в спокойном единстве упорядоченной мысли; это и не поверхность, в которой отражается в тысяче разных видов противоречие, отступающее всегда на второй план и в то же время доминирующее. Это скорее пространство множества разногласий; это единство различных противоположностей, для которых можно выделить и уровни и роли.

Археологический анализ, таким образом, все же снимает примат противопоставления, чья модель сводится к утверждению и отрицанию в одном и том же предложении. Снимает, однако, совсем не затем, чтобы нивелировать все противопоставления в общих формах мышления и насильно примирить их посредством принудительного априори. Речь, напротив, идет о том, чтобы отметить в некоей дискурсивной практике момент, где они возникают, определить форму, которую они принимают, связи, образующиеся между ними, и область, в которой они господствуют. Короче говоря, речь идет о том, чтобы сохранить дискурс со всеми его шероховатостями и, следовательно, закрыть тему потерянного или, равно, найденного, решительного и всегда возрождающегося противоречия в недифференцированной стихии Логоса.

 

СОПОСТАВИТЕЛЬНЫЕ ФАКТЫ

 

Археологический анализ выделяет и описывает дискурсивные формации. Это значит, что он должен их сопоставлять, противопоставлять друг Другу в одновременности, где они находятся, отделить те из них, что лежат в другом календаре, устанавливать связь, придающую им специфику, между ними и недискурсивными практиками, окружающими их и служащими их общим начальным элементом. Археологическое исследование, и в этом также весьма отличное от эпистемологических иди «архитектонических» описаний, анализирующих неподвижную структуру теории, — археологическое исследование всегда пользуется множественным числом: оно осуществляется на многих уровнях, преодолевает промежутки и проходит через зазоры; область его — там, где единства перекрываются, разделяются, прекращают свое течение, противостоят друг Другу и оставляют между собою пробел. Когда же оно обращается к какому-либо одному типу дискурса (например, к психиатрии в «Истории безумия» или к медицине в «Рождении клиники»), то делает это затем лишь, чтобы установить для них на основании внешнего сравнения хронологические вехи, — а также и для того, чтобы описать одновременно с ними групповое поле, единство событий, действий, политических решений, взаимосвязь экономических процессов, учитывающих демографические колебания, виды благотворительности, потребности и требования рабочих, различные уровни безработицы и т. д. Но археологическое исследование может также (в порядке побочного сопоставления, как я это делал в «Словах и Вещах») ввести в оборот многочисленные и разнообразные реалии, состояния которых, существующие на протяжении определенного периода, оно сопоставляет и которые оно сравнивает с другими типами дискурса, занявшими их место в данную эпоху.

Замети однако, что виды эти весьма отличны от тех, которые применяются обыкновенно.

1. Сравнение всегда ограничено и локализовано. Отнюдь не стремясь выявить всеобщие формы, археология старается нарисовать очертания единичных объектов. Когда между собой сопоставляются всеобщая грамматика, анализ накоплений и естественная история классического периода, то это делается не затем, чтобы объединить эти три проявления менталитета, для которых в особенности характерна экспрессивность оценок и которые до сих пор, как ни странно, пребывают в пренебрежении, — три проявления менталитета, очевидно, господствовавшего в XVII–XVIII вв., и не для того чтобы воссоздать, опираясь на уменьшенную модель и в частной области, формы мышления, существовавшие во всей классической науке, даже и не затем чтобы осветить в наименее известном ракурсе культурный облик, кажущийся нам близким и знакомым. Мы не хотим утверждать, что людей XVIII в. порядок интересовал, как правило, больше, нежели история, классификация — больше, нежели становление, а знаки — больше, нежели механизм причинности. Речь идет о том, чтобы показать вполне определенное единство дискурсивных понятий, имеющих между собой некоторое количество поддающихся описанию связей. Эти связи не выходят за границы смежных областей и нельзя постепенно перенести их ни на всю общность современных дискурсов, ни, тем более, на то, что обычно называют «классическим духом»: они тесно замкнуты в рассматриваемой триаде и действуют только в области, которая оказывается, таким образом, определена. Это интердискурсивное единство как группа само по себе тоже оказывается в связи с иными типами дискурса (с одной стороны — с анализом представления, общей теорией знака и «идеологией»; с другой стороны — с математическим анализом и с попыткой восстановить матезис). Эти-то внутренние и внешние связи и характеризуют естественную историю, анализ накоплений и всеобщую грамматику как специфическое единство и позволяет признать в них интердискурсивную конфигурацию.

Что же до тех, кто спросит: «Почему мы не говорим о космологии, физиологии или толковании Библии? разве химия до Лавуазье, математика до Эйлера и история до Вико, — коли уж о них зашла речь, — не способны разрушить весь анализ, какой только можно найти в "Словах и вещах"? Разве нет в изобретательном обогащении XVIII в. множества других идей, совсем не входящих в жестокие рамки археологии?», — то на их законное нетерпение, на все их контрдоводы, которые, я знаю, могли бы быть представлены, я отвечаю:

«Разумеется. Я не только допускаю, что мой анализ ограничен — я этого хочу и этого от него требую. Единственное, что в самом деле будет для меня контрдоводом — это возможность такого утверждения; все эти связи, описанные нами применительно к трем отдельным формациям, все эти переплетения, где соединяются между собой теория определения, артикуляции, обозначения и деривации, вся эта таксономия, базирующаяся на прерывистой характеризации и непрерывности следования — точно так же и таким же образом обнаруживается в геометрии, теоретической механике, физиологии телесных соков и зародышей, в критике священной истории и в описании кристаллообразования». Вот это действительно будет доказательством того, что я не смогу описать, как хотел бы это сделать, область интердискурсивности; я характеризовал дух или науку эпохи — вот против чего направлен весь этот мой выпад. Связи, которые я описывал, годятся для того, чтобы определить отдельную обособленную конфигурацию; это вовсе не знаки для описания всего облика культуры в ее целостности. Друзья Weltanschanung будут разочарованы: я стремлюсь к тому, чтобы описание, к которому я приступил, было совершенно иного типа. То, что для них было бы лакуной, упущением или ошибкой, для меня — намеренное, методологическое исключение.

Однако могут сказать: «Вы сопоставляете всеобщую грамматику с естественной историей и анализом накоплений. Почему же не с историей, какою она представлялась в ту же эпоху, почему не с библейской критикой, не с риторикой, не с теорией искусства? Разве все это не то же поле интерпозитивности, которое вы стремились описать? Какая же привилегия у того, что было вами рассмотрено, сравнительно с другим?» — «Никакой привилегии, — отвечу я. — это просто одно из доступных для описания единств». Если действительно взять всеобщую грамматику и постараться определить ее связи с историческими дисциплинами и критикой текста, наверняка можно увидеть, как вырисовывается вся система взаимоотношений; и описание покажет интердискурсивную сеть, не накладывающуюся на всеобщую грамматику, но пересекающуюся с нею в определенных точках. Так же и таксономия натуралистов могла бы быть сопоставлена не только с грамматикой и экономикой, но и с физиологией и патологией; здесь тоже вырисуются новые интерпозитивности (как при сопоставлении отношений таксономии, грамматики и экономики, рассмотренных в «Словах и Вещах», и отношений таксономии и патологии, изученных в «Рождении клиники»). Количество этих сетей, однако, не предопределено заранее; самый подход к анализу может показать, существуют ли они и какие из них существуют (иначе говоря, какие из них поддаются описанию). При этом ни одна дискурсивная формация не принадлежит (во всяком случае — не принадлежит обязательно) лишь одной из этих систем, но они одновременно входят во многие поля отношений, не занимая в них одно и то же место и не выполняя одной и той же функции (связи таксономия-патология не изоморфны связям таксономия-грамматика; связи грамматика-анализ накоплений не изоморфны связям грамматика-экзегеза).

Итак, горизонт, к которому обращается археология — это не сама по себе наука, мышление, менталитет или культура; это скрещение интерпозитивностей, чьи пределы и точки пересечения могут быть мгновенно обозначены. Археология — сравнительный анализ, предназначенный не для того, чтобы редуцировать многообразие дискурсов и отображать единство, долженствующее их суммировать, а для того, чтобы разделить их разнообразие на отдельные фигуры. Следствие археологического сравнения — не объединение, но разделение.

2. Сопоставляя всеобщую грамматику, естественную историю и анализ накоплений XVII–XVIII вв., можно спросить себя, какими общими идеями располагали в ту эпоху лингвисты, натуралисты и теоретики экономики; можно спросить себя, какими скрытыми постулатами мыслили они вместе, несмотря на различие их теорий, каким основным принципам повиновались, пусть даже негласно; можно спросить себя, какое влияние языковой анализ оказал на таксономию или какую роль идея упорядоченной природы сыграла в теории капитала; можно, в равной степени, изучать взаимное проникновение этих сложных видов дискурса, признанный за каждым из них авторитет, оценку каждого из них, обусловленную его древностью (или, напротив, новизной) и большей точностью, каналы коммуникации и пути, по которым происходит обмен информацией; можно, наконец, дойдя до совсем традиционного анализа, спросить себя, в какой мере Руссо перенес на изучение языков и их происхождения свои ботанические познания и опыт, какими общими категориями пользовался Тюрго в анализе денежного обмена и в теории языка и этимологии; как идея универсального языка, искусственного и совершенного, была переработана и использована Линнеем или Адамсоном… Конечно, все эти законы были бы законны (по крайней мере, некоторые из них). Но ни одни, ни другие не релевантны на уровне археологии.

Археология, в первую очередь, стремится в специфике разграниченных между собой дискурсивных формаций установить игру аналогий и различий такими, какими они предстают перед нами на уровне правил формации.

Таким образом, перед археологией стоят пять отдельных задач:

a) показать, как совершенно разные дискурсивные элементы могут быть образованы вследствие аналогичных правил (концепты всеобщей грамматики, такие, как глагол, подлежащее, дополнение, корень, образованы на основании тех же положений поля высказываний — теорий определения, артикуляции, обозначения и деривации — что и концепты естественной истории и экономики, порой совершенно различные, порой абсолютно однородные), — задача показать среди разнообразных формаций археологический изоморфизм;










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-31; просмотров: 197.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...