Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Проблемное поле и основные этапы развития античной философии. Специфика древнегреческого философского мышления.




Конспект

Возникновение философии в древней Греции относится к VI веку до н. э., когда сформировались достаточно развитые в экономическом и политическом отношении рабовладельческие государства.

Мировоззренческая специфика древнегреческой цивилизации:

1) Это цивилизация экспансионистского толка, ее движущей силой являлось заселение новых земель, создание колоний.

2) Средство, обеспечивающее успех этой деятельности – это активное взаимодействие с другими народами, торговля, а значит – общение, совершенствование языка, перевод с языка на язык, уточнение понятий.

3) Акцент не на традиционализм, а на новаторство. Новая вещь, идея теория уже тем лучше старой, что она новая. В Индии и Китае – строго наоборот.

4) Состязательная природа социальных отношений. Конкурентность. Типично греческая по духу мысль – «истина рождается в споре». А это означает – нужно «уметь спорить», воспитывать в себе вкус к рациональной дискуссии, натачивать умение участвовать и побеждать в полемике.

5) Идеи демократического управления обществом. Участие свободных граждан в делах государства, их способность к формулированию независимой позиции, открытость к дискуссии. По словам древнегреческого автора Фенелона, «все в Греции зависело от народа, а народ зависел от слова».

6) Логико-геометрический стиль мышления с ориентацией на доказательство. Доказательство должно быть не просто верным. Оно должно быть наглядным и «красивым», не только информировать, но и создавать убеждения. Для этого – акцент на визуальную, осязаемую гармонию.

7) Отсюда вытекает стремление к объективизму. Истинны не мои личные внутренние переживания (как в философии Индии), а то, что понятно и очевидно для всех, то есть объективно.

8) А отсюда, в свою очередь, следует космологизм. Самое объективное для древнего грека – это космос, потому что он «один вообще для всех». Космос – это наглядный и умопостигаемый мир, при этом он же выступает как одушевленный и разумный организм. У древних греков космос почитался как наилучшее произведение искусства, пронизанное гармонией, симметрией, ритмом.

В целом античная философия стремилась к полноте и целостности знания, к его логической обоснованности, и в качестве своего идеала она рассматривала аксиоматико-дедуктивное строение геометрии. Философия понималась как высший род умозрения, «любовь к мудрости», которая возвышает людей и заставляет их стремиться к добродетели и совершенству богов.

 

Периодизация древнегреческой философии:

Обычно начало древнегреческой философии связывают с именем Фалеса Милетского (VI в до н.э.), а конец – с декретом византийского императора Юстиниана о закрытии Платоновской Академии в Афинах (529 г. н.э., т.е. 6 в. н.э.). Внутри этих временных рамок она делится на четыре периода: доклассический, классический, эллинистический и римский.

I. Доклассический период (VII – V вв. до н. э., центр – Иония, г. Милет)

На этом этапе философия обращена преимущественно на проблемы возникновения и устройства космоса, внутренней основы и порядка природы. Появляются первые натурфилософские концепции, ориентированные на рациональное объяснение природно-космического универсума, на поиск первоначала – архе, источника и основы бытия многообразных вещей и явлений действительности.

В поисках истинного первоначала философские концепции доклассического периода делятся на монистические (учения о стихиях) и плюралистические (учения об элементах)

Монизм Плюрализм
Фалес из Милета: видел первоначало всего многообразия мира в воде. Согласно его учению, все начинается с воды и в нее возвращается. Различные явления – это различные меры воды. Анаксимен: Он видел первооснову всего в Воздухе. Разряжаясь, Воздух становится Огнем, сгущаясь, - превращается в ветер, затем, - в облако, делается водой, потом землей, камнями и другими вещами Анаксимандр: апейрон («бесконечное») – неопределенное, вечное и бесконечное, постоянно находящееся в движении первоначало, из него выделяются начала теплго и холодного, сухого и влажного и т.п. Гераклит из Эфеса: Мир вечен, и этот мир находится в постоянном движении. Первооснова мира – огонь. «Все течет, все изменяется». «Нельзя в одну и ту же реку войти дважды». Движущийся, изменяющийся мир Гераклит сравнивал с текучей рекой, потоком. Все изменения мироздания Гераклита происходят в известной закономерности, подчиняются необходимости. Необходимость – это всеобщий закон – Логос. (Логос – это слово, но и одновременно Логос означает закон, Разум)

Несколько в стороне от деления на монизм и плюрализм стоит учение Пифагора с острова Самос: он сформулировал идею: «все есть число», согласно которой единство космоса определяется числами или отношениями чисел. Тем самым осуществил переход от генетического единства космоса к поиску его сущностного и структурного единства. Переход от вопроса «как (из чего) сделано» к вопросу «как организовано». Идея единого космоса, организация и порядок которого сформулированы математически – и основа, и «бич» европейской науки.

II. Классический период(V – IV вв. до н. э., центр – Аттика, г. Афины)

В этот период происходит переход от проблематики натурфилософии (с вопросом о том, каково первоначало мира) к онтологии (здесь основной вопрос – что есть бытие, какие объекты обладают бытием, а какие лишь только кажутся, и как соотносятся между собой бытие и небытие).

Онтология зарождается в рамках Элейской школы. Ее важнейшие представители – Парменид (ок. 540 — ок. 470 до н.э.) и Зенон Элейский. Их учение противопоставляет: бытие – становлению, мышление – чувственному познанию, истину – мнению. Во всех трех парах первое понятие обозначает нечто истинное и достойное внимания, второе – нечто преходящее, ошибочное и ложное. Бытие и мышление тождественны между собой, но они отличаются от чувственного познания, от природы. Задача философии – изучать не природу, а бытие как таковое.

Определенную оппозицию элейской школе составляли софисты(платные учителя красноречия). Они обучали молодежь различным знаниям, необходимым для активного участия в гражданской жизни полиса. Наиболее известны старшие софисты – Протагор и Горгий, которые учили об относительности истины и отсутствии объективных моральных ценностей. Тем самым они положили начало развитию гносеологической проблематики в философии. Общей чертой их учений был морально-гносеологический релятивизм, наиболее точно выраженный тезисом Протагора – «Человек есть мера всех вещей».

Словно бы примирением между элеатами и софистами является атомистическая школа Демокрита (ок. 460 — ок. 370 до н. э.). Его учение о дискретном строении материи (из атомов) было попыткой создать первую физико-математическую модель природы. Демокрит устанавливает связь между явлениями, через которые вещи воспринимаются органами чувств, и сущностью вещей самих по себе. Чувственное и внечувственное познание познают просто разные слои реальности. Чувственное познает наглядную множественность, внечувственное – сущностное единство.

 

Кульминацией классического этапа было творчество великих философов древности – Сократа, Платона и Аристотеля.

Сократ (469 –399 г до н.э.) творил в жанре устных философских диалогов. Главным предметом диалогов Сократа были вопросы о том, как следует жить. Он ориентировал своих собеседников на поиск объективной истины, заложенной в человеческой душе богом-демиургом. Gnoti se auton – «познай самого себя».

Метод Сократа, которым он пользовался в своих диалогах:

1. Сомнение – Наиболее мудр тот, кто понимает, что «я знаю, что ничего не знаю».

2. Ирония – выявление противоречий в высказываниях собеседника.

3. Майевтика – преодоление противоречий и нахождение предварительного ответа

4. Индукция – отыскание эмпирических данных, фактов, подтверждающих ответ

5. Дефиниция – окончательное определение.

Таким образом, метод Сократа – это майевтический диалог. Именно этим путем Сократ с собеседником пытается дойти до понимания того, что такое мужество, справедливость и многое другое, без чего нельзя человека нельзя считать человеком.

Сократ верил,что если человек знает,что именно хорошо, а что плохо, то он никогда не поступит дурно. Знания и поступки в нравственной сфере – отождествляются между собой. Таким образом, знание – это само по себе Добро. Безнравственный поступок Сократ считал незнанием Истины. Зло идет от незнания. Следовательно, знание – источник нравственного совершенства. В этом – сущность этического рационализма.

 

Ученик Сократа Платон (427 – 347 гг. до н.э.) сделал предметом своих исследований человека, его разум и познание, природу знания и морали, а также принципы государственного устройства. Он далее обобщает мысль Сократа об истине как сердцевине правильной жизни, к которой должен «пробиться» каждый человек. Только у Платона они не «внутри», а «снаружи». «Познавая самого себя, натолкнешься на... мир идей». В центре философии Платона находится учение об идеях-парадигмах.

Идеи существуют вне материального мира, независимого от него, т.е. они объективны. Идеи подчиняют материальный мир. Идеи бестелесны, вечны, недоступны чувственному восприятию и постигается только Разумом. Идеи – это своего рода идеальные образцы, сущности (мы понимаем сущность как совокупность всех необходимых сторон и отношений (законов) вещи, это то, без чего вещь не может быть сама собой).

Мир идей обладает структурой. На вершине пирамиды находится наивысшая идея – Блага.

Истинное познание – это познание мира идей. Метод познания - припоминание (анамнезис). Душа бессмертна, в отличие от смертного тела. Во внетелесной среде она живет в мире идей. В телесном своем обличье она припоминает, что видела там.

В связи с этим процесс познания определяется Платоном как диалектика, т.е. искусство вести устную речь, искусство ставить вопросы и отвечать на них, пробуждая воспоминания.

Этические взгляды Платона исходят из того, что Платон, как и Сократ считал условием нравственных поступков истинное знание. Эти истинным знание обладает душа.

По Платону, есть 3 вида душ, в зависимости от того, какое начало в ней преобладает:

Душа Разумная.Ею обладают философы, они стремятся к благу, справедливости, правде.

Душа страстная или волевая. Ею обладают стражники или воины.

Душа чувственная. Эта категория души стремится к чувственным и материальным наслаждениям. Ею обладают ремесленники, торговцы, крестьяне.

Этика Платона органически сочетается с концепцией государства: во главе государства должны стоять те, кто обладает разумной душой – философы. Ниже их – воины, они должны защищать государство от внешних и внутренних врагов. Крестьяне, торговцы, ремесленники должны добросовестно выполнять свои производственные функции.

Идеальное государство должно всемерно покровительствовать религии, воспитывать в гражданах благочестие, бороться против неверия и безбожия.     Укреплению государства должна служить строгая система воспитания и образования, особое воспитание для каждого из трех сословий. Каждому уровню сословия соответствует свой круг образования.

Платон выделял 4 типа несправедливого государства: тимократия (власть военных), олигархия (власть богатых), демократия (власть толпы), тирания (власть тирана). Притом последние два – самые отвратительные. Хорошими же типами правления являются монархия или аристократия.

Учение Платона с его акцентом на мир идей заложило основы философского идеализма.

 

Аристотель из Стагиры (384 – 322 гг. до н. э.). Его творчество называют кульминацией древнегреческой философии. Он был великим систематизатором философии, благодаря его творчеству она приобретает вид целостной системы знания.

Философия делилась Аристотелем на теоретическую часть (цель которой – знание ради знания), практическую (знание ради деятельности) и пойетическую (знание ради творчества). Основное внимание мыслитель уделял фундаменту теоретического познания – учению о сущем как оно есть, т.е. метафизике.

 

Аристотель критикует Платона, его учение об идеях. Платон, по мнению Аристотеля, совершил ошибку, приписав самостоятельное существование тому, что самостоятельно существовать не может. Например, Есть живой человек Сократ, следовательно, ему в мире идей соответствует «Идея Сократа», но еще и идея «человека» и идея «грека». Т.е. на одного Сократа приходится несколько идей. Следовательно над миром вещей «высится» не один мир сверхчувственных идей, а несколько.

Аристотель приходит к выводу, что мир – только один, вещи и процессы надо изучать исходя из него самого. Явления природы не есть что-то иллюзорное, отражение какой-то другой, более высокой реальности, они сами являются предметом познания на который должен быть направлена деятельность ученого.

Каждая конкретная вещь – это есть сочетание «материи» и «формы». Материя – это что-то неопределимое, она просто существует. Она является лишь возможностью существования предмета. Материя пассивна (как и у Платона). Форма – это активное начало, это сущность предмета и в то же время понятие о предмете. Форма образует из потенциального бытия (т.е. из материи) действительное реальное бытие. Возникновение какой-либо вещи заключается в том, что материи придается определенная форма. Исчезновение, разрушение вещи – это потеря материей формы. Но при этом материя и форма сами по себе не уничтожаются. Материя приобретает какую-то другую форму. А бывшая форма остается в идеальном состоянии (к примеру, в нашей памяти). Сами материя и форма – вечны.

Каждая единичная вещь рассматривается Аристотелем со стороны формы и материи. Причем, будучи формой для низшей вещи, она является материей для высшей. Например, медная глыба – форма для частиц меди, но медная глыба является материей для медного шара, медный шар – это форма для медной глыбы, но материя для более сложной фигуры и т.д. Таким образом, образуется как общая иерархия материй-форм, объединяющая все вещи, весь мир:

В самом низу находится «чистая» материя, она же – чистая возможность. Она состоит из 4-х элементов (не погибающих и не возникающих): огонь, вода, воздух, земля.

В самом верху – высшая форма, «форма форм». У Аристотеля высшая форма характеризуется как Мировой разум (нус), он же – Бог. Бог Аристотеля – это перводвигатель. Этот перводвигатель сам неподвижен, но является источником движения всего остального. Он – отправная точка всего мирового процесса. Но одновременно он же – и цель, к которой стремится все сущее.

Учение Аристотеля о душе. Душа (сознание) является формой по отношению к телу. Душа присуща только лишь живым существам – растениям, животным, человеку. Душа имеет 3 различных уровня: растительная душаведает функциями питания, роста и размножения; чувственная душа заключает в себе способность желать (стремление к приятному и избеганию неприятного); разумная душа заключается способность мыслить и познавать. Это похоже на платоновское учение о трех типах души, но у Аристотеля душа – единая, на трех уровнях.

Важное место в наследии Аристотеля занимают труды, посвященные проблемам логики. Логику он понимал как орудие познания, прежде всего, научного. Отсюда и название трудов по логике «Органон» (орудие).

Аристотель создал основы формальной логики в форме трех законов: закон тождества (всякая мысль должна быть тождественна сама себе, т.е. нельзя отождествлять различные мысли. А=А); закон противоречия (при неизменных условиях невозможно, чтобы были Истинны одновременно и некоторое высказывание и его отрицание); закон исключенного третьего (из двух взаимно противоположных суждений в данных условиях Истинно может быть только одно).

 

III–IV. Эллинистический и римский период(конец IV в. до н. э. – II до н.э., затем I в. до н.э. – V–VI н.э., центр – Ближний Восток, передняя Азия, Анатолия, Египет – Александрия, Рим)

Философия эпохи эллинизма порывает с рационалистическим оптимизмом классической эпохи. Философы этого времени начинают сомневаться в эффективности теоретического метода, а следовательно, начинают отказывать знанию в самостоятельной ценности. Цель философии – не поиск истины, а обеспечение спокойного и безмятежного состояния духа.

Эпикуреизм. Афинянин Эпикур полагал, что человек должен стремиться к идеальному душевному состоянию – атараксии (невозмутимости). Она достигается избавлением от страха перед смертью, предполагает ограничение потребностей, умеренность в наслаждениях, самоустранение от общественной жизни и государственных дел.

Скептицизм. Основатель скептицизма Пиррон считал, что окружающие человека вещи совершенно непознаваемы. Скептики отрицали объективное существование добра и зла, не верили в возможность рационального обоснования моральных норм.

Кинизм. Учение киников предлагало обратиться к духовному освобождению личности, проповедуя внутреннюю свободу индивида. Киники (лат. – cynic) полагали, что человек обязан жить в обществе не по его законам, а по своим собственным – «без общины, без дома, без отечества» (Диоген).

Стоицизм. Стоики учили о том, что всепроникающий Логос, будучи внутренним принципом развития Вселенной, составляет сущность каждой вещи, определяет путь развития природы и судьбу человека. Человеку необходимо следовать судьбе, чтобы стать независимым от внешних обстоятельств (автаркия). Римский стоицизм представлен творчеством Сенеки, Эпиктета, Марка Аврелия и характеризуется усилением религиозно-мистических тенденций. Здесь логос постепенно приобретает черты божественного начала, пронизывающего природу. Обожествляемый космос отождествлялся с универсальным государством, в котором человек является космополитом (гражданином неба), поскольку его родина – не конкретное земное государство, а небесный Космополис. Стоическая философия оказала сильное влияние на христианское мировоззрение и религиозную этику.

Религиозно-мистический характер римского философствования проявился также в учении неопифагорейцев и неоплатоников. Они разработали детальное учение о происхождении и устройстве космоса. Согласно этому учению в основании космоса находится сверхсущее Единое – непознаваемый и неописуемый духовный Абсолют, который отождествляется с Благом и уподобляется Солнцу и свету. Целью философии неоплатоники считали мистическое постижение Единого, осуществляемого на основе нравственного очищения человека. Неоплатонизм оказал мощное воздействие на христианскую апофатическую теологию и был одним из популярнейших учений философии средних веков.

 

 



ПЕРВОИСТОЧНИКИ

Парменид

О ПРИРОДЕ

Ныне скажу я, а ты восприми мое слово, услышав,

Что за пути изысканья единственно мыслить возможно.

 Первый гласит, что «есть» и «не быть никак невозможно»:

Это - путь Убежденья (которое Истине спутник).

Путь второй - что «не есть» и «не быть должно неизбежно»

Эта тропа, говорю я тебе, совершенно безвестна,

Ибо то, чего нет, нельзя ни познать (не удастся), Ни изъяснить...

Ибо мыслить - то же, что быть.

Можно лишь то говорить и мыслить, что есть; бытие ведь

Есть, а ничто не есть: прошу тебя это обдумать.

Но отврати свою мысль от сего пути изысканья,

Да не побудит тебя на него многоопытный навык

Оком бесцельным глазеть, и слушать ухом шумящим,

И языком ощущать. Рассуди многоспорящий довод

Разумом, мной приведенный. Один только путь остается;

«Есть» гласящий; на нем - примет очень много различных,

Что нерожденным должно оно быть и негибнущим также,

Целым, единородным, бездрожным и совершенным.

И не «было» оно, и не «будет», раз ныне все сразу

«Есть», одно, сплошное. Не сыщешь ему ты рожденья.

Как может «быть потом» то, что есть, как могло бы «быть в прошлом»?

«Было» - значит не есть, не есть, если «некогда будет».

Так угасло рожденье и без вести гибель пропала.

И неделимо оно, коль скоро всецело подобно:

Тут вот - не больше его ничуть, а там вот - не меньше,

Что исключило бы сплошность, но все наполнено сущим.

Все непрерывно тем самым: сомкнулось сущее с сущим.

Но в границах великих оков оно неподвижно,

Безначально и непрекратимо: рожденье и гибель

Прочь отброшены - их отразил безошибочный довод.

То же самое - мысль и то, о чем мысль возникает,

Ибо без бытия, о котором ее изрекают,

Мысли тебе не найти.

Ибо нет и не будет другого

Сверх бытия ничего:

Судьба его приковала

Быть целокупным, недвижным.



Платон

АПОЛОГИЯ СОКРАТА

 

[После обвинительных речей]

Как подействовали мои обвинители на вас, афиняне, я не знаю; а я из-за них, право, чуть было и сам себя не забыл: так убедительно они говорили. Впрочем, верного-то они, собственно говоря, ничего не сказали. Из множества их поклепов всего больше удивился я одному: они говорили, будто вам следует остерегаться, как бы я вас не провел своим уменьем говорить. Но, по-моему, верх бесстыдства с их стороны — не смущаться тем, что они тотчас же будут опровергнуты мной на деле, чуть только обнаружится, что я вовсе не силен в красноречии, — конечно, если только они не считают сильным в красноречии того, кто говорит правду; если они это разумеют, тогда я готов согласиться, что я — оратор, однако не на их образец. Они, повторяю, не сказали ни слова правды, а от меня вы услышите всю правду. Только, клянусь Зевсом, афиняне, вы не услышите разнаряженной речи, украшенной, как у них, разными оборотами и выражениями, я буду говорить просто, первыми попавшимися словами — ведь я убежден в правоте моих слов, — и пусть никто из вас не ждет ничего другого; да и не пристало бы мне в моем возрасте выступать перед вами, афиняне, наподобие юноши, с сочиненной речью. <…>

Разберем же с самого начала, в чем состоит обвинение, от которого пошла обо мне дурная молва, полагаясь на которую Мелит и подал на меня жалобу. Пусть будет так. В каких именно выражениях клеветали на меня клеветники? Следует привести их обвинение, словно клятвенное показание настоящих обвинителей: "Сократ преступает закон и попусту усердствует, испытуя то, что под землею, да и то, что в небесах, выдавая ложь за правду и других научая тому же" <…>

Но ничего такого не было, а если вы слышали от кого-нибудь, будто я берусь воспитывать людей и зарабатываю этим деньги, так это тоже неправда, хотя, по-моему, это дело хорошее, если кто способен воспитывать людей, как, например, леонтиец Горгий, кеосец Продик, элидец Гиппий. Все они, афиняне, разъезжают по городам и убеждают юношей, хотя те могут даром пользоваться наставлениями любого из своих сограждан, — бросить своих и поступить к ним в ученики, принося им и деньги и благодарность. <…>

Может быть, кто-нибудь из вас возразит: "Однако, Сократ, чем же ты занимаешься? Откуда на тебя эта клевета? Наверное, если бы ты не занимался не тем, что все люди, и не поступал бы иначе, чем большинство из нас, то и не возникло бы столько слухов и толков. Скажи нам, в чем тут дело, чтобы нам зря не выдумывать".

Вот это, мне кажется, правильно, и я постараюсь вам показать, что именно дало мне известность и навлекло на меня клевету. Слушайте же. Быть может, кому-нибудь из вас покажется, что я шучу, но будьте уверены, что я скажу вам сущую правду.

Я, афиняне, приобрел эту известность лишь благодаря некоей мудрости. Какая же это такая мудрость? Та мудрость, что, вероятно, свойственна человеку. Ею я, пожалуй, в самом деле обладаю, а те, о которых я сейчас говорил, видно, мудры какой-то особой мудростью, превосходящей человеческую, уж не знаю, как ее и назвать. Что до меня, то я ее не понимаю, а кто утверждает обратное, тот лжет и говорит это для того, чтобы оклеветать меня.

Прошу вас, не шумите, афиняне, даже если вам покажется, что я говорю несколько высокомерно. Не от себя буду я говорить, а сошлюсь на того, кто пользуется вашим доверием. В свидетели моей мудрости, если есть у меня какая-то мудрость, я приведу вам бога, который в Дельфах. Вы ведь знаете Херефонта — он смолоду был моим другом и другом многих из вас, он разделял с вами изгнание и возвратился вместе с вами. <…> Вот Херефонт и спросил, есть ли кто на свете мудрее меня, и Пифия ответила ему, что никого нет мудрее. <…>

Услыхав про это, стал я размышлять сам с собою таким образом: "Что такое бог хотел сказать и что он подразумевает? Потому что я сам, конечно, нимало не считаю себя мудрым. Что же это он хочет сказать, говоря, что я мудрее всех? Ведь не лжет же он: не пристало ему это". Долго недоумевал я, что такое бог хотел сказать, потом через силу прибегнул я к такому разрешению вопроса: пошел я к одному из тех людей, которые слывут мудрыми, думая, что уж где-где, а тут я скорее всего опровергну прорицание, объявив оракулу: "Вот этот мудрее меня, а ты меня назвал самым мудрым". Но когда я присмотрелся к этому человеку, — называть его по имени нет никакой надобности, скажу только, что тот, наблюдая которого я составил такое впечатление, был одним из государственных людей, афиняне, — так вот я, когда побеседовал с ним, решил, что этот человек только кажется мудрым и многим другим людям, и особенно самому себе, а чтобы в самом деле он был мудрым, этого нет. Потом я попробовал показать ему, что он только мнит себя мудрым, а на самом деле вовсе не мудр. Из-за этого и сам он, и многие из присутствовавших возненавидели меня. Уходя оттуда, я рассуждал сам с собою, что этого-то человека я мудрее, потому что мы с ним, пожалуй, оба ничего дельного и путного не знаем, но он, не зная, воображает, будто что-то знает, а я если уж не знаю, то и не воображаю. На такую-то малость, думается мне, я буду мудрее, чем он, раз я коли ничего не знаю, то и не воображаю, будто знаю. Оттуда я пошел к другому, из тех, которые казались мудрее первого, и увидал то же самое: и здесь возненавидели меня и сам он, и многие другие. После стал я уже ходить подряд. Замечал я, что делаюсь ненавистным, огорчался и боялся этого, но в то же время мне казалось, что слова оракула необходимо ставить выше всего. <…>

После государственных людей ходил я к поэтам — и к трагическим, и к дифирамбическим, и ко всем прочим, — чтобы хоть тут уличить себя в том, что я невежественнее их. Брал я те из их произведений, которые, как мне казалось, всего тщательнее ими обработаны, и спрашивал у них, что именно они хотели сказать, чтобы, кстати, научиться от них кое-чему. Стыдно мне, афиняне, сказать вам правду, а сказать все-таки следует. Одним словом, чуть ли не все там присутствовавшие лучше могли бы объяснить творчество этих поэтов, чем они сами. <…>

Наконец пошел я и к тем, кто занимается ручным трудом. Я сознавал, что сам, попросту говоря, ничего не умею, зато был уверен, что уже среди них найду таких, кто знает много хорошего. Тут я не ошибся; в самом деле они умели делать то, чего я не умел, и в этом были мудрее меня. Но, афиняне, мне показалось, что они грешили тем же, чем и поэты: оттого что они хорошо владели своим делом, каждый из них считал себя самым мудрым также и во всем прочем, даже в самых важных вопросах, и это заблуждение заслоняло собою ту мудрость, какая у них была<…>.

Я и посейчас брожу повсюду — все выискиваю и допытываюсь, по слову бога, нельзя ли мне признать мудрым кого-нибудь из граждан или чужеземцев; и всякий раз, как это мне не удается, я, чтобы подтвердить изречение бога, всем показываю, что этот человек не мудр. Вот чем я занимался, поэтому не было у меня досуга заняться каким-нибудь достойным упоминания делом, общественным или домашним; так и дошел я до крайней бедности из-за служения богу.

Кроме того, следующие за мною по собственному почину молодые люди, те, у кого вдоволь досуга, сыновья самых богатых граждан, рады бывают послушать, как я испытываю людей, и часто подражают мне сами, принимаясь испытывать других, и, я полагаю, они в изобилии находят таких людей, которые думают, будто они что-то знают, а на деле знают мало или вовсе ничего. От этого те, кого они испытывают, сердятся не на самих себя, а на меня, и говорят, что есть какой-то Сократ, негоднейший человек, который портит молодежь. А когда их спросят, что же он делает и чему он учит, то они не знают, что сказать, и, чтобы скрыть свое затруднение, говорят о том, что вообще принято говорить обо всех, кто философствует: и про то, "что в небесах и под землею", и про то, что "богов не признает" и "ложь выдает за правду".

<…>А теперь я постараюсь защитить себя от Мелита, человека доброго и любящего наш город, как он уверяет, и от остальных обвинителей. Они совсем не то, что прежние наши обвинители, поэтому вспомним, в чем состоит их обвинение, выставленное под присягой. <…> Там говорится, что я преступно порчу молодежь, а я, афиняне, утверждаю, что преступно действует Мелит, потому что он шутит серьезными вещами и легкомысленно вызывает людей в суд, делая вид, что он заботится и печалится о вещах, до которых ему никогда не было никакого дела; а что это так, я постараюсь показать и вам.

Подойди сюда, Мелит, и скажи: не правда ли, ты считаешь очень важным, чтобы молодые люди становились все лучше и лучше?

— Конечно.

— В таком случае скажи ты всем здесь присутствующим, кто делает их лучше? Очевидно, ты знаешь, коли заботишься об этом. Развратителя ты нашел, как ты говоришь: ты вытребовал меня на суд и обвиняешь; а назови-ка теперь того, кто делает их лучше, напомни им, кто это. Вот видишь, Мелит, ты молчишь и не знаешь, что сказать. И тебе не стыдно? И это, по-твоему, недостаточное доказательство моих слов, что тебе нет до этого никакого дела? Однако, добрый человек, говори же: кто делает их лучше?

— Законы.

— Да не об этом я спрашиваю, достойнейший, а кто тот человек; ведь он прежде всего и их знает, эти самые законы.

— А вот они, Сократ, — судьи.

— Что ты говоришь, Мелит! Вот эти самые люди способны воспитывать юношей и делать их лучше?

— Как нельзя более.

— Все? Или одни из них способны, а другие нет?

— Все.

— Хорошо же ты говоришь, клянусь Герой, и какое изобилие людей, полезных для других! Ну, а вот эти, кто нас сейчас слушает, они делают юношей лучше или нет?

— И они тоже.

— А члены совета?

— Да, и члены совета.

— Но в таком случае, Мелит, уж не портят ли юношей те, что участвуют в народном собрании? Или и те тоже, все до единого, делают их лучше?

— И те тоже.

— По-видимому, значит, кроме меня, все афиняне делают их безупречными, только я один порчу. Ты это хочешь сказать?

— Как раз это самое.<…>

Еще вот что, Мелит, скажи нам, ради Зевса; лучше ли жить среди порядочных граждан или среди дурных? Отвечай, дружище! Ведь это совсем не трудный вопрос. Не причиняют ли дурные люди зла тем, кто постоянно вблизи них, а добрые не приносят ли блага?

— Конечно.

— Так найдется ли кто-нибудь, кто предпочел бы, чтобы окружающие вредили ему, а не приносили пользу? Отвечай, добрый человек; ведь и закон предписывает отвечать. Неужто кто-нибудь желает, чтобы ему вредили?

— Конечно, нет.

— Ну, вот. А привел ты меня сюда как человека, который портит и ухудшает юношей умышленно или неумышленно?

— Умышленно.

— Как же это так, Мелит? Ты, такой молодой, настолько мудрее меня, что тебе уже известно, что злые всегда причиняют тем, кто к ним всех ближе, какое-нибудь зло, а добрые — добро, между тем я, такой старый, до того невежествен, что не знаю даже, что если я кого-нибудь из окружающих сделаю негодяем, то мне придется опасаться, как бы он не сделал мне зла, — и вот такое огромное зло я творю умышленно, как ты утверждаешь. В этом я тебе не поверю, Мелит; да и никто другой, я думаю, не поверит. Но или я не порчу, или если порчу, то неумышленно; таким образом, у тебя выходит ложь в обоих случаях. Если же я порчу неумышленно, то за такие неумышленные проступки следует по закону не вызывать сюда, а частным образом наставлять и увещевать. Ведь ясно, что, уразумевши, я перестану делать то, что делаю неумышленно. Ты же меня избегал, не хотел научить и вызвал сюда, куда, по закону, следует приводить тех, кто нуждается в наказании, а не в научении. Уже из этого ясно, афиняне, что Мелиту, как я говорил, никогда не было до этих вещей никакого дела.

Все-таки ты нам скажи, Мелит, каким образом, по-твоему, порчу я молодежь? Очевидно, судя по доносу, который ты на меня подал, я будто бы учу не признавать богов, которых признает город, а признавать другие, новые божества? Не это ли ты хотел сказать, говоря, что я порчу своим учением?

— Вот именно это самое.

— Так ради них, Мелит, ради этих богов, о которых теперь идет речь, скажи еще яснее и для меня, и для этих вот людей. Ведь я не могу понять, что ты хочешь сказать: то ли я учу признавать неких богов, а следовательно, и сам признаю существование богов, так что я не совсем безбожник, и не в этом мое преступление, а только в том, что я учу признавать не тех богов, которых признает город, но других, и в том-то ты меня и обвиняешь, что я признаю других богов, — то ли, по-твоим словам, я вообще не признаю богов, и не только сам не признаю, но и других этому научаю.

— Вот именно, я и говорю, что ты вообще не признаешь богов.

— Удивительный ты человек, Мелит! Зачем ты это говоришь? Значит, я не признаю богами ни солнце, ни луну, как признают прочие люди?

— Право же, так, судьи, потому что он утверждает, что солнце — камень, а луна — земля.

— Анаксагора, стало быть, ты обвиняешь, друг мой Мелит, и так презираешь судей и считаешь их столь несведущими в литературе, что думаешь, будто им неизвестно, что книги Анаксагора из Клазомен переполнены такими утверждениями? А молодые люди, оказывается, узнают это от меня, когда могут узнать то же самое, заплативши в орхестре самое большее драхму, и потом осмеять Сократа, если он станет приписывать себе эти мысли, к тому же еще столь нелепые! Но скажи, ради Зевса, так-таки я, по-твоему, и считаю, что нет никакого бога?

— Клянусь Зевсом, никакого.

— Это невероятно, Мелит, да мне кажется, ты и сам этому не веришь. По-моему, афиняне, он — большой наглец и озорник, и подал на меня эту жалобу просто по наглости и озорству, да еще по молодости лет. Похоже, что он пробовал сочинить загадку: "Заметит ли Сократ, наш мудрец, что я шучу и противоречу сам себе, или мне удастся провести и его, и прочих слушателей?" Потому что, мне кажется, в своем доносе он сам себе противоречит, все равно как если бы он сказал: "Сократ нарушает закон тем, что не признает богов, а признает богов". Ведь это же шутка!

Посмотрите вместе со мной, афиняне, так ли он это говорит, как мне кажется. Ты, Мелит, отвечай нам, а вы помните, о чем я вас просил вначале, — не шуметь, если я буду говорить по-своему.

Есть ли, Мелит, на свете такой человек, который дела людские признавал бы, а людей не признавал? Только пусть он отвечает, афиняне, а не шумит по всякому поводу. Есть ли на свете кто-нибудь, кто бы коней не признавал, а верховую езду признавал бы? Или флейтистов бы не признавал, а игру на флейте признавал бы? Не существует такого. Мелит, превосходнейший человек! Если ты не желаешь отвечать, то я скажу это тебе и всем присутствующим. Но ответь хоть вот на что: бывает ли, чтобы кто-нибудь признавал демонические знамения, а самих демонов бы не признавал?

— Нет, не бывает.

— Наконец-то! Как это хорошо, что афиняне тебя заставили отвечать! Итак, ты утверждаешь, что демонические знамения я признаю и других учу узнавать их, все равно — новые ли они или древние; по твоим словам, я демонические знамения признаю, и в своей жалобе ты подтвердил это клятвою. Если же я признаю демонические знамения, то мне уже никак невозможно не признавать демонов. Разве не так? Конечно, так. Полагаю, что ты согласен, раз не отвечаешь. А не считаем мы демонов или богами, или детьми богов? Да или нет?

— Конечно, считаем.

— Итак, если демонов я признаю, с чем ты согласен, а демоны — это некие боги, то и выходит так, как я сказал: ты шутишь и предлагаешь загадку, утверждая, что я не признаю богов и в то же время признаю богов, потому что демонов-то я признаю. С другой стороны, если демоны — это как бы побочные дети богов, от нимф или от кого-нибудь еще, как гласят предания, то какой же человек, признавая детей богов, не будет признавать самих богов? Это было бы так же нелепо, как если бы кто-нибудь признавал, что существуют мулы, потомство лошадей и ослов, а что существуют лошади и ослы, не признавал бы. Нет, Мелит, не может быть, чтобы ты подал это обвинение иначе, как желая испытать нас, или же ты просто не ведал, в каком бы настоящем преступлении обвинить меня... Но уверить людей, у которых есть хоть немного ума, в том, будто возможно признавать и демоническое и божественное и вместе с тем не признавать ни демонов, ни богов, это тебе никак не удастся.

Впрочем, афиняне, что я не виновен в том, в чем меня обвиняет Мелит, это, пожалуй, не требует дальнейших доказательств — довольно будет сказанного. А что у многих возникло против меня сильное ожесточение, о чем я и говорил вначале, это, будьте уверены, истинная правда. И если что погубит меня, так именно это; не Мелит и не Анит, а клевета и недоброжелательство многих — то, что погубило уже немало честных людей и, думаю, еще погубит, — рассчитывать, что дело на мне остановится, нет никаких оснований.

Но, пожалуй, кто-нибудь скажет: "Не стыдно ли тебе, Сократ, заниматься таким делом, которое грозит тебе теперь смертью?"

На это я, по справедливости, могу возразить: "Нехорошо ты это говоришь, друг мой, будто человеку, который приносит хотя бы маленькую пользу, следует принимать в расчет жизнь или смерть, а не смотреть во всяком деле только одно — делает ли он дела справедливые, достойные доброго человека или злого. <…>

Поистине, афиняне, дело обстоит так: где кто занял место в строю, находя его самым лучшим для себя, или где кого поставил начальник, тот там, по моему мнению, и должен оставаться, несмотря на опасность, пренебрегая и смертью и всем, кроме позора... если бы теперь, когда меня бог поставил в строй, обязав… жить, занимаясь философией и испытуя самого себя и людей, я бы вдруг испугался смерти или еще чего-нибудь …, это был бы ужасный проступок. <...> Ведь бояться смерти, афиняне, это не что иное, как, приписывая себе мудрость, которой не обладаешь, возомнить, будто знаешь то, чего не знаешь. Ведь никто не знает ни того, что такое смерть, ни даже того, не есть ли она для человека величайшее из благ, между тем ее боятся, словно знают наверное, что она — величайшее из зол. Но не самое ли позорное невежество — воображать, будто знаешь то, чего не знаешь? <…>

Ведь я только и делаю, что хожу и убеждаю каждого из вас, и молодого и старого, заботиться прежде и сильнее всего не о теле и не о деньгах, но о душе, чтобы она была как можно лучше; я говорю, что не от денег рождается доблесть, а от доблести бывают у людей и деньги, и всепрочие блага как в частной жизни, так и в общественной. Если такими речами я порчу юношей, то это, конечно, вредно. А кто утверждает, что я говорю не это, но что-нибудь другое, тот говорит ложь. Вот почему я могу вам сказать: "Афиняне, послушаетесь вы Анита или нет, отпустите меня или нет, но поступать иначе я не буду, даже если бы мне предстояло умирать много раз". <…>

Будьте уверены, что если вы меня, такого, каков я есть, казните, то вы больше повредите самим себе, чем мне. <…> Ведь если вы меня казните, вам не легко будет найти еще такого человека, который попросту — смешно сказать — приставлен богом к нашему городу, как к коню, большому и благородному, но обленившемуся от тучности и нуждающемуся в том, чтобы его подгонял какой-нибудь овод. Вот, по-моему, бог послал меня в этот город, чтобы я, целый день носясь повсюду, каждого из вас будил, уговаривал, упрекал непрестанно. Другого такого вам нелегко будет найти, афиняне, а меня вы можете сохранить, если мне поверите. Но очень может статься, что вы, рассердившись, как люди, которых будят, спросонок прихлопнете меня и с легкостью убьете, послушавшись Анита. Тогда вы всю остальную вашу жизнь проведете в спячке, если только бог, заботясь о вас, не пошлет вам еще кого-нибудь. А что я действительно таков, каким меня дал этому городу бог, вы можете усмотреть вот из чего: на кого из людей это похоже — забросить все свои собственные дела и столько уж лет терпеть домашние неурядицы, а вашими делами заниматься всегда, подходя к каждому по-особому, как отец или старший брат, и убеждая заботиться о доблести. И если бы я при этом пользовался чем-нибудь и получал бы плату за свои наставления, тогда бы еще был у меня какой-нибудь расчет, а то вы теперь сами видите, что мои обвинители, которые так бесстыдно обвиняли меня во всем прочем, тут, по крайней мере, оказались неспособными к бесстыдству и не представили свидетеля, что я когда-либо получал или требовал какую-нибудь плату. Я могу представить достаточного, я полагаю, свидетеля того, что я говорю правду, — мою бедность.

Может в таком случае показаться странным, что я даю советы лишь частным образом, обходя всех и во все вмешиваясь, а выступать всенародно в собрании и давать советы городу не решаюсь. Причина здесь в том, о чем вы часто и повсюду от меня слышали: со мною приключается нечто божественное или демоническое, над чем и Мелит посмеялся в своем доносе. Началось у меня это с детства: возникает какой-то голос, который всякий раз отклоняет меня от того, что я бываю намерен делать, а склонять к чему-нибудь никогда не склоняет. Вот этот-то голос и возбраняет мне заниматься государственными делами. И, по-моему, прекрасно делает, что возбраняет. Будьте уверены, афиняне, что если бы я попытался заняться государственными делами, то уже давно бы погиб и не принес бы пользы ни себе, ни вам. И вы на меня не сердитесь за то, если я вам скажу правду: нет такого человека, который мог бы уцелеть, если бы стал откровенно противиться вам или какому-нибудь другому большинству и хотел бы предотвратить все то множество несправедливостей и беззаконий, которые совершаются в государстве. <…>

Боюсь ли я или не боюсь смерти, это мы сейчас оставим, но для чести моей и вашей, для чести всего города, мне кажется, было бы некрасиво, если бы я стал делать что-нибудь такое в мои годы и при той репутации, которую я составил, заслуженно или незаслуженно, — все равно. Принято все-таки думать, что Сократ отличается чем-то от большинства людей, а если так стали бы себя вести те из вас, кто, по-видимому, выделяется или мудростью, или мужеством, или еще какою-нибудь доблестью, то это было бы позорно. Мне не раз приходилось видеть, как люди, казалось бы, почтенные, чуть только их привлекут к суду, проделывали удивительные вещи, как будто — так они думают — им предстоит испытать нечто ужасное, если они умрут, и как будто они стали бы бессмертными, если бы вы их не казнили. <…>

Не говоря уже о чести, афиняне, мне кажется, что неправильно просить судью и просьбами вызволять себя, вместо того чтобы разъяснять дело и убеждать. Ведь судья поставлен не для того, чтобы миловать по произволу, но для того, чтобы творить суд по правде; и присягал он не в том, что будет миловать кого захочет, но в том, что будет судить по законам. Поэтому и нам не следует приучать вас нарушать присягу, и вам не следует к этому приучаться, иначе мы можем с вами одинаково впасть в нечестье. Не думайте, афиняне, будто я должен проделывать перед вами то, что я не считаю ни хорошим, ни правильным, ни благочестивым, — да еще, клянусь Зевсом, проделывать теперь, когда вот он, Мелит, обвиняет меня в нечестии. Ясно, что если бы я стал вас уговаривать и вынуждал бы своей просьбой нарушить присягу, то научил бы вас думать, что богов нет, и, вместо того чтобы защищаться, попросту сам бы обвинял себя в том, что не почитаю богов. Но на деле оно совсем иначе, я почитаю их, афиняне, больше, чем любой из моих обвинителей, — поручаю и вам и богу рассудить меня так, как будет всего лучше и для меня и для вас.

 

[После признания Сократа виновным]

Многое, афиняне, не позволяет мне возмущаться тем, что сейчас произошло, — тем, что вы меня осудили, да для меня это и не было неожиданностью. Гораздо более удивляет меня число голосов на той и на другой стороне. Я не думал, что перевес голосов будет так мал, и полагал, что он будет куда больше. Теперь же, оказывается, выпади тридцать камешков не на эту, а на другую сторону, и я был бы оправдан. От Мелита, по-моему, я и теперь отделался, и не только отделался: ведь очевидно для всякого, что если бы Анит и Ликон не выступили против меня со своими обвинениями, то Мелит был бы принужден уплатить тысячу драхм, не получив пятой части голосов.

Этот человек присуждает меня к смерти. Пусть так. А я, афиняне, к чему присуждаю себя сам? Очевидно, к тому, чего заслуживаю. Так к чему же? Что, по заслугам, надо сделать со мной, или какой штраф должен я уплатить за то, что я сознательно всю свою жизнь не давал себе покоя и пренебрег всем тем, о чем заботится большинство, — корыстью, домашними делами, военными чинами, речами в народном собрании, участием в управлении, в заговорах, в восстаниях, какие бывают в нашем городе, — ибо считал себя, право же, слишком порядочным, чтобы остаться целым, участвуя во всем этом; за то, что не шел туда, где я не мог принести никакой пользы ни вам, ни себе, а шел туда, где частным образом мог оказать всякому величайшее, как я утверждаю, благодеяние, стараясь убедить каждого из вас не заботиться о своих делах раньше и больше, чем о себе самом, о том, как самому стать как можно лучше и разумнее; и не печься о городских делах раньше, чем о самом городе, и таким же образом помышлять и обо всем прочем. Итак, чего же я заслуживаю за то, что я такой? Чего-нибудь хорошего, афиняне, если уже в самом деле воздавать по заслугам, и притом такого, что мне было бы кстати. Что же кстати человеку заслуженному, но бедному, который нуждается в досуге для вашего же назидания? Для подобного человека, афиняне, нет ничего более подходящего, как обед в Пританее! Ему это подобает гораздо больше, чем тому из вас, кто одерживает победу на Олимпийских играх в скачках или в состязаниях колесниц, двуконных и четвероконных; ведь он дает вам мнимое счастье, а я — подлинное, он не нуждается в пропитании, а я нуждаюсь. Итак, если я должен по справедливости оценить мои заслуги, то вот к чему я присуждаю себя — к обеду в Пританее. <…>

Так вот, убежденный в том, что я не обижаю никого, я ни в коем случае не стану обижать и самого себя, наговаривать на себя, будто я заслуживаю чего-нибудь нехорошего, и назначать себе наказание. С какой стати? Из страха подвергнуться тому, чего требует для меня Мелит и о чем, повторяю, я не ведаю, благо это или зло? И вместо этого я выберу и назначу себе наказанием что-нибудь такое, о чем я знаю наверное, что это — зло? Не тюремное ли заключение? Но ради чего стал бы я жить в тюрьме рабом одиннадцати должностных лиц, каждый раз избираемых заново? Денежную пеню, с тем чтобы быть в заключении, пока не уплачу? Но для меня это то же, что вечное заточение, потому что мне не из чего уплатить. Не присудить ли себя к изгнанию? К этому вы меня, пожалуй, охотно присудите. Сильно бы, однако, должен был я цепляться за жизнь, афиняне, чтобы растеряться настолько и не сообразить вот чего: вы, собственные мои сограждане, не были в состоянии вынести мои беседы и рассуждения, они оказались для вас слишком тяжелыми и невыносимыми, так что вы ищете теперь, как бы от них отделаться; так неужели другие легко их вынесут? Никоим образом, афиняне. Хороша же в таком случае была бы моя жизнь — уйти в изгнание на старости лет и жить, скитаясь из города в город, причем отовсюду меня бы изгоняли. Я ведь отлично знаю, что, куда бы я ни пришел, молодые люди везде меня будут слушать так же, как и здесь; и если я буду их прогонять, то они сами меня изгонят, подговорив старших, а если я не буду их прогонять, то их отцы и родственники изгонят меня из-за них.

Пожалуй, кто-нибудь скажет: "Но разве, Сократ, уйдя от нас, ты не был бы способен проживать спокойно и в молчании?"

Вот в этом-то всего труднее убедить некоторых из вас. Ведь если я скажу, что это значит не повиноваться богу, а не повинуясь богу, нельзя быть спокойным, то вы не поверите мне и подумаете, что я притворяюсь; с другой стороны, если я скажу, что величайшее благо для человека — это ежедневно беседовать о доблести и обо всем прочем, о чем я с вами беседую, испытывая и себя и других, а без исследования и жизнь не в жизнь для человека, — если это я вам скажу, то вы поверите мне еще меньше. Между тем это так, афиняне, как я утверждаю, но убедить вас в этом нелегко.

К тому же я и не привык считать, будто я заслуживаю чего-нибудь плохого. Будь у меня деньги, я присудил бы себя к уплате штрафа, сколько полагается; в этом для меня не было бы никакого ущерба, но ведь их нет, разве что вы мне назначите уплатить столько, сколько я могу. Пожалуй, я мог бы уплатить вам мину серебра — столько я и назначаю. Но Платон, присутствующий здесь, афиняне, да и Критон, Критобул, Аполлодор, все они велят мне назначить тридцать мин, а поручительство берут на себя. Итак, я столько и назначаю, а поручители в уплате денег будут у вас надежные.

 

[После вынесения смертного приговора]

Из-за малого срока, который мне осталось жить, афиняне, теперь пойдет о вас дурная слава, и люди, склонные поносить наш город, будут винить вас в том, что вы лишили жизни Сократа, человека мудрого, — ведь те, кто склонны вас упрекать, будут утверждать, что я мудрец, хотя это и не так. Вот если бы вы немного подождали, тогда бы это случилось для вас само собою: вы видите мой возраст, я уже глубокий старик, и моя смерть близка. Это я говорю не всем вам, а тем, которые осудили меня на смерть. А еще вот что хочу я сказать этим самым людям: быть может, вы думаете, афиняне, что я осужден потому, что у меня не хватало таких доводов, которыми я мог бы склонить вас на свою сторону, если бы считал нужным делать и говорить все, чтобы избежать приговора. Совсем нет. Не хватить-то у меня правда что не хватило, только не доводов, а дерзости и бесстыдства и желания говорить вам то, что вам всего приятнее было бы слышать: чтобы я оплакивал себя, горевал, словом, делал и говорил многое, что вы привыкли слышать от других, но что недостойно меня, как я утверждаю. <…>

Избегнуть смерти не трудно, афиняне, а вот что гораздо труднее — избегнуть нравственной порчи: она настигает стремительней смерти. И вот меня, человека медлительного и старого, догнала та, что настигает не так стремительно, а моих обвинителей, людей сильных и проворных, — та, что бежит быстрее, — нравственная порча. Я ухожу отсюда, приговоренный вами к смерти, а они уходят, уличенные правдою в злодействе и несправедливости. И я остаюсь при своем наказании, и они при своем. Так оно, пожалуй, и должно было быть, и мне думается, что это в порядке вещей. <…>

А с теми, кто голосовал за мое оправдание, я бы охотно побеседовал о случившемся, пока архонты заняты и я еще не отправился туда, где я должен умереть. Побудьте со мною это время, друзья мои! Ничто не мешает нам потолковать друг с другом, пока можно. Вам, раз вы мне друзья, я хочу показать, в чем смысл того, что сейчас меня постигло. Со мною, судьи, — вас-то я, по справедливости, могу назвать судьями, — случилось что-то поразительное. В самом деле, ведь раньше все время обычный для меня вещий голос слышался мне постоянно и удерживал меня даже в маловажных случаях, если я намеревался сделать что-нибудь неправильно, а вот теперь, когда, как вы сами видите, со мной случилось то, что всякий признал бы — да так оно и считается — наихудшей бедой, божественное знамение не остановило меня ни утром, когда я выходил из дому, ни когда я входил в здание суда, ни во время всей моей речи, что бы я ни собирался сказать. Ведь прежде, когда я что-нибудь говорил, оно нередко останавливало меня на полуслове, а теперь, пока шел суд, оно ни разу не удержало меня ни от одного поступка, ни от одного слова. Как же мне это понимать? Я скажу вам: пожалуй, все это произошло мне на благо, и, видно, неправильно мнение всех тех, кто думает, будто смерть — это зло. Этому у меня теперь есть великое доказательство: ведь быть не может, чтобы не остановило меня привычное знамение, если бы я намеревался совершить что-нибудь нехорошее.

Заметим еще вот что: ведь сколько есть оснований надеяться, что смерть — это благо! Смерть — это одно из двух: или умереть значит не быть ничем, так что умерший ничего уже не чувствует, или же, если верить преданиям, это есть для души какая-то перемена, переселение ее из здешних мест в другое место. Если ничего не чувствовать, то это все равно что сон, когда спишь так, что даже ничего не видишь во сне; тогда смерть — удивительное приобретение. По-моему, если бы кому-нибудь предстояло выбрать ту ночь, в которую он спал так крепко, что даже не видел снов, и сравнить эту ночь с остальными ночами и днями своей жизни и, подумавши, сказать, сколько дней и ночей прожил он в своей жизни лучше и приятнее, чем ту ночь, — то, я думаю, не только самый простой человек, но и сам великий царь нашел бы, что таких ночей было у него наперечет по сравнению с другими днями и ночами. Следовательно, если смерть такова, я тоже назову ее приобретением, потому что, таким образом, все время покажется не дольше одной ночи.

С другой стороны, если смерть есть как бы переселение отсюда в другое место и верно предание, что там находятся все умершие, то есть ли что-нибудь лучше этого, судьи? Если кто придет в Аид, избавившись вот от этих самозванных судей, и найдет там истинных судей, тех, что, по преданию, судят в Аиде, — Миноса, Радаманта, Эака, Триптолема и всех тех полубогов, которые в своей жизни отличались справедливостью — разве плохо будет такое переселение? <…>

А самое главное — проводить время в том, чтобы испытывать и разбирать обитающих там точно так же, как здешних: кто из них мудр и кто из них только думает, что мудр, а на самом деле не мудр. Чего не дал бы всякий, судьи, чтобы испытать того, кто привел великую рать под Трою, или Одиссея, Сизифа и множество других мужей и жен, — с ними беседовать, проводить время, испытывать их было бы несказанным блаженством. Во всяком случае, уж там-то за это не казнят. Помимо всего прочего, обитающие там блаженнее здешних еще и тем, что остаются все время бессмертными, если верно предание.

Но и вам, судьи, не следует ожидать ничего плохого от смерти, и уж если что принимать за верное, так это то, что с человеком хорошим не бывает ничего плохого ни при жизни, ни после смерти и что боги не перестают заботиться о его делах. И моя участь сейчас определилась не сама собою, напротив, для меня это ясно, что мне лучше умереть и избавиться от хлопот. Вот почему и знамение ни разу меня не удержало, и я сам ничуть не сержусь на тех, кто осудил меня, и на моих обвинителей, хотя они выносили приговор и обвиняли меня не с таким намерением, а думая мне повредить, — это в них заслуживает порицания. Все же я попрошу их о немногом: если, афиняне, вам будет казаться, что мои сыновья, повзрослев, заботятся о деньгах или еще о чем-нибудь больше, чем о доблести, воздайте им за это, донимая их тем же самым, чем и я вас донимал; и если они будут много о себе думать, будучи ничем, укоряйте их так же, как и я вас укорял, за то, что они не заботятся о должном и много воображают о себе, тогда как сами ничего не стоят. Если станете делать это, то воздадите по заслугам и мне и моим сыновьям.

— Но уже пора идти отсюда, мне — чтобы умереть, вам — чтобы жить, а кто из нас идет на лучшее, это никому не ведомо, кроме бога.

 










Последнее изменение этой страницы: 2018-05-10; просмотров: 149.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...