Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Роль религиозного консультанта




Считая крайне важной общую ориентацию человека, мы должны выяснить роль религиозного консультанта, поскольку подобные вопросы — его специальность.

Цель терапии установок — дать индивиду возможность по­нять самого себя: свои ценности, свое выбранное направление, свою целостную жизненную ориентацию и свои страдания.

Ни у кого другого нет того же самого смыслового контекста, что у данного индивида, ни у кого другого нет тех же самых про­блем. С позиций такой уникальности личности священник под­ходит к решению этой непростой задачи. Поскольку я не рели­гиозный консультант, у меня нет возможности опираться в моих размышлениях на такого роды опыт. И тем не менее мне кажется весьма важным рассмотреть некоторые аспекты дея­тельности священника.

Во-первых, я убежден в том, что психическое здоровье за­ключает в себе парадоксальную связь серьезности жизненной ориентации и юмора. Многие запутанные обстоятельства жиз­ни совершенно безнадежны, и у нас нет против них никакого оружия, кроме смеха. Рискну заявить, что человека нельзя счи­тать психически здоровым, если он не способен посмеяться над самим собой, отмечая, где он просчитался, где его претензии были слишком раздуты или неправомерны. Он должен заме­чать, где он обманывался, где был слишком самоуверен, недаль­новиден, и, прежде всего, где был тщеславен. Лучшее лекар­ство от тщеславия, как говорил Бергсон, это смех, и вообще, тщеславие — смехотворная слабость.

Сейчас нам нередко приходится слышать о трагедии отсут­ствия смыслов. Франкл в своей теории описал соответствую­щий этому состоянию невроз, который получил название ноогенного. Я убежден, что такое состояние пустоты (“экзистенци­ального вакуума”) — беда, главным образом, интеллектуаль­ного и образованного человека. С моей точки зрения, сам экзистенциализм — во многом философия, написанная “яйце-головыми” и для “яйцеголовых”. И тем не менее многим паци­ентам действительно свойственно ощущение “экзистенциаль­ного вакуума”, и священникам приходится иметь дело с подобного рода проблемами. Страдалец гордо заявляет, что все в этом мире иллюзорно. Он не пилигрим и даже не турист на жиз­ненной дороге, он всего лишь заблудившийся путник.

Молодым людям свойственно проходить через период пусто­ты, мятежа, отвращения к жизни. Я помню одну студентку, ко­торая заявляла, радостно улыбаясь: “Не могу выразить, какое удовольствие мне доставляет мое экзистенциальное отчаяние”. Но то, что вполне допустимо в течение недолгого периода позд­него подросткового возраста, не может являться руководящими принципами зрелого человека.

Когда речь идет об экзистенциальном вакууме или о целост­ной ориентации, об общей установке или центральном мотивационном состоянии, специалистом является священник, а уче­ный — до сих пор всего лишь неумелый дилетант. (Говоря о ди­летантизме, я имею в виду психологические исследования и теории, а не ежедневную практику психиатров или клиниче­ских психологов. Многим из них по собственному опыту знако­ма потребность пациента в конструктивном видении мира; мно­гие из них признают значимость религиозной ориентации как целительной силы в жизни конкретного пациента. Я говорю лишь о том, что научная база терапевтических профессий еще не вошла в соответствие с опытом и требованиями терапевти­ческой практики.)

Возможно, у человека, который пришел к священнику, есть какие-то исходные религиозные идеи. И в этом случае задача священника — помочь человеку углубить и расширить их, что­бы они более адекватно охватывали сферу его актуальных про­блем и исканий. Другими словами, задача заключается в том, чтобы помочь перейти от внешней религиозной ориентации к зрелой, всеобъемлющей, внутренней религиозности. В этом, на мой взгляд, состоит первоочередная задача каждого религиоз­ного консультанта.

Вместе с тем, конечно, консультант может переадресовать пациента какому-то психиатрическому учреждению, но он дол­жен рассматривать такого рода практику как источник помощи, а не как осуждение на гибель. Помещение пациента в клинику, в больницу, в школу для детей с задержкой в развитии не озна­чает автоматического решения проблемы; в некоторых случаях оно только усиливает напряжение. Ни один пациент не может чувствовать себя спокойно, отдавая свою целостность на волю работников больницы, в которой используется множество без­личных методов лечения — электрошоковых, гипнотических, фармакологических или психотерапевтических. Переложить всю ответственность на врачей, медсестер, психологов, какими бы профессионалами они ни были, — значит отказаться от жиз­ненной свободы. То, что нужно любому больному, это поддерж­ка его исключительности, ощущение того, что вселенский дух понимает его проблемы и принимает его самого. “Есть ли в мире место для меня, беспомощного неудачника?” — вот то, что он хочет знать.


Карен Хорни

КУЛЬТУРА И НЕВРОЗ[9]

Анализ любого человека ставит новые проблемы даже перед самым опытным аналитиком. Работая с каждым новым пациен­том, аналитик сталкивается с индивидуальными трудностями, с отношениями, которые трудно выявить и осознать и еще труд­нее объяснить, с реакциями, которые весьма далеки от тех, что можно понять с первого взгляда. Если принять во внимание всю сложность структуры невротического характера, как она была описана в предыдущих главах, и множество привходящих фак­торов, такое разнообразие неудивительно. Различия в наслед­ственности и тех переживаниях, которые испытал человек за свою жизнь, особенно в детстве, вызывают кажущееся беско­нечным разнообразие в конструкции вовлеченных факторов.

Но, как указывалось вначале, несмотря на все эти индивиду­альные вариации, конфликты, играющие решающую роль в воз­никновении невроза, практически всегда одни и те же. В целом это те же самые конфликты, которым также подвержен здоро­вый человек в нашей культуре. Стало уже до некоторой степе­ни трюизмом говорить о том, что невозможно провести четкое различие между неврозом и нормой, но может оказаться полез­ным повторить его еще раз. Многие читатели, столкнувшись с конфликтами и отношениями, о которых они знают из соб­ственного опыта, могут спросить себя: невротик я или нет?

Наиболее достоверный критерий состоит в том, ощущает или нет человек препятствия, создаваемые его конфликтами, может ли он правильно воспринимать и преодолевать их.

Когда мы осознаем, что в нашей культуре невротики движи­мы теми же самыми основными конфликтами, которым также подвержен нормальный человек, хотя и в меньшей степени, мы снова сталкиваемся с вопросом, поднятым вначале: какие усло­вия в нашей культуре ответственны за то, что неврозы сосредо­точиваются вокруг тех специфических конфликтов, которые я описала, а не вокруг других?

Фрейд лишь вскользь коснулся данной проблемы; обратной стороной его биологической ориентации является отсутствие социологической ориентации, и, таким образом, он склонен объяснять социальные явления в основном биологическими факторами (теория либидо). Эта тенденция привела психоана­литических исследователей к убеждению в том, например, что войны вызываются действием инстинкта смерти, что корни на­шей нынешней экономической системы лежат в анально-эротических влечениях, что причину того, почему машинный век не начался две тысячи лет тому назад, следует искать в нарциссиз­ме этого периода.

Фрейд рассматривает культуру не как результат сложного социального процесса, а главным образом как продукт биологи­ческих влечений, которые вытесняются или сублимируются, и в результате против них выстраиваются реактивные образова­ния. Чем полнее вытеснение этих влечений, тем выше культур­ное развитие. Так как способность к сублимации ограниченна и так как интенсивное вытеснение примитивных влечений без сублимации может вести к неврозу, развитие цивилизации не­избежно должно вызывать усиление неврозов. Неврозы явля­ются той ценой, которую приходится платить человечеству за культурное развитие.

Подразумеваемой теоретической предпосылкой, лежащей в основании этого хода мыслей, является вера в существование биологически детерминированной человеческой природы или, точнее, вера в том, что оральные, анальные, генитальные и аг­рессивные влечения имеют место у всех людей и примерно одинаковы в количественном отношении. Вариации в строении характера от индивида к индивиду, как и от культуры к культу­ре, обусловливаются тогда различной интенсивностью необхо­димого вытеснения, с дополнительной оговоркой, что такое вы­теснение воздействует на различные виды влечений в разной степени.

Исторические и антропологические данные не подтвержда­ют такой прямой связи между уровнем развития культуры и вытеснением сексуальных или агрессивных влечений. Ошибка заключается главным образом в допущении количественной вместо качественной связи. Связь существует не между долей вытеснения и объемом культуры, а между характером (каче­ством) индивидуальных конфликтов и характером (качеством) трудностей, порождаемых культурой. Нельзя игнорировать ко­личественный фактор, но его можно оценить лишь в контексте всей структуры.

Существуют определенные характерные трудности, неотъ­емлемо присущие нашей культуре, которые отражаются в виде конфликтов в жизни каждого человека и которые, накаплива­ясь, могут приводить к образованию неврозов. Так как я не яв­ляюсь социологом, то лишь кратко выделю основные тенден­ции, которые имеют отношение к проблеме невроза и культуры.

Современная культура экономически основывается на прин­ципе индивидуального соперничества. Отдельному человеку приходится бороться с другими представителями той же груп­пы, приходится брать верх над ними и нередко “отталкивать” в сторону. Превосходство одного нередко означает неудачу для другого. Психологическим результатом такой ситуации являет­ся смутная враждебная напряженность между людьми. Каждый представляет собой реального или потенциального соперника для любого другого. Эта ситуация вполне очевидна для членов одной профессиональной группы, независимо от стремлений быть справедливым или от попыток замаскировать соперниче­ство вежливым обращением. Однако следует подчеркнуть, что соперничеством и потенциальной враждебностью, которая ему сопутствует, проникнуты все человеческие отношения. Соревновательность является одним из господствующих факторов в социальных отношениях. Соперничество присутствует в отношениях мужчин с мужчинами, женщин с "женщинами, и безот­носительно к тому, что является поводом для него — популяр­ность, компетентность, привлекательность или любое другое социально значимое качество, — оно крайне ухудшает возмож­ности прочной дружбы. Оно также, как уже указывалось, нару­шает отношения между мужчинами и женщинами не только в выборе партнера, но в плане борьбы с ним за превосходство. Оно пронизывает школьную жизнь. И, возможно, самое глав­ное, оно пронизывает семейную ситуацию, так что, как прави­ло, ребенку прививают зародыш соперничества с первых лет жизни. Соперничество между отцом и сыном, матерью и доче­рью, одним и другим ребенком не является общим человече­ским феноменом, это лишь реакция на культурно обусловлен­ные воздействия. Одним из великих достижений Фрейда оста­ется то, что он открыл роль соперничества в семье, что нашло свое выражение в понятии эдипова комплекса и в других гипо­тезах. Однако следует добавить, что соперничество само по себе не является биологически обусловленным, а является ре­зультатом данных культурных условий и, более того. не только семейная ситуация порождает соперничество, но оно стимули­руется начиная с колыбели вплоть до могилы.

Потенциальное враждебное напряжение между людьми приводит в результате к постоянному порождению страха — страха потенциальной враждебности со стороны других, уси­ленного страхом мести за собственную враждебность. Другим важным источником страха у нормального человека является  перспектива неудачи. Страх неудачи вполне реален и потому, что, в общем, шансы потерпеть неудачу намного больше шансов достичь успеха, и потому, что неудачи в обществе, основанном на соперничестве, влекут за собой реальную фрустрацию по­требностей. Они означают не только экономическую небез­опасность, но также потерю престижа и все виды эмоциональ­ных переживаний неудачи.

Еще одной причиной того, почему успех становится такой манящей мечтой, является его воздействие на наше чувство са­моуважения. Не только другие нас оценивают по степени наше­го успеха; волей-неволей наша собственная самооценка следует по тому же пути. Согласно существующим идеологиям, успех отражает неотъемлемо присущие нам заслуги или, на религиоз­ном языке, является видимым воплощением Божьей милости; в действительности он зависит от многих факторов, не поддаю­щихся нашему управлению, — случайных обстоятельств, чьей-то недобросовестности и т. п. Тем не менее под давлением су­ществующей идеологии даже абсолютно нормальный человек считает, что его значимость напрямую связана с успехом, со­путствующим ему. Нет надобности говорить о том, что это со­здает шаткую основу для самоуважения.

Все эти факторы вместе — соперничество и сопутствующие ему потенциальные враждебные отношения между людьми, страхи, сниженное самоуважение — в психологическом плане приводят к тому, что человек чувствует себя изолированным. Даже когда у него много друзей и он счастлив в браке, эмоцио­нально он все же изолирован. Эмоциональную изоляцию выно­сить трудно любому человеку, однако она становится бедстви­ем, если совпадает с мрачными предчувствиями и опасениями на свой счет.

Именно такая ситуация вызывает у нормального современ­ного человека ярко выраженную потребность в любви и привя­занности как своего рода лекарстве. Получение любви и распо­ложения способствует тому, что у него ослабевает чувство изолированности, угрозы враждебного отношения и растет уве­ренность в себе. Так как это соответствует жизненно важной потребности, роль любви переоценивается в нашей культуре. Она становится призрачной мечтой — подобно успеху, — несу­щей с собой иллюзию того, что является решением всех про­блем. Любовь сама по себе не иллюзия, несмотря на то что в нашей культуре она чаще всего служит ширмой для удовле­творения желаний, не имеющих с ней ничего общего; но она превращается в иллюзию, так как мы ждем от нее намного боль­ше того, что она в состоянии дать. И идеологический упор, ко­торый мы делаем на любовь, служит сокрытию тех факторов, которые порождают нашу чрезмерную в ней потребность. От­сюда человек — а я все еще имею в виду обычного человека — стоит перед дилеммой, суть которой в огромной потребности в любви и привязанности, с одной стороны, и трудности ее дости­жения — с другой.

Такая ситуация дает обильную почву для развития невро­зов. Те же самые культурные факторы, которые влияют на нор­мального человека и которые приводят к колеблющемуся само­уважению, потенциальной враждебной напряженности, тяже­лым предчувствиям, соперничеству, порождающему страх и враждебность, усиливают потребность в приносящих удовле­творение личных отношениях, — те же факторы воздействуют на невротика в большей степени. Те же самые результаты ока­зываются гораздо более глубокими, приводя к краху чувства собственного достоинства, разрушительным стремлениям, тре­вожности, усилению соперничества, порождающему тревож­ность и деструктивные импульсы, и к обостренной потребности в любви и привязанности.

Когда мы вспоминаем, что в каждом неврозе имеют место противоречивые тенденции, которые невротик не способен при­мирить, возникает вопрос о том, нет ли определенных сходных противоречий в нашей культуре, которые лежат в основе ти­пичных невротических конфликтов. Задачей социологов будет исследование и описание этих культурных противоречий. Мне же здесь достаточно кратко и схематично указать на некоторые главные противоречивые тенденции.

Первое противоречие, о котором следует упомянуть,— это противоречие между соперничеством и успехом, с одной сторо­ны, и братской любовью и человечностью — с другой. С одной стороны, все делается для достижения успеха, а это означает, что мы должны быть не только напористыми, но и агрессивны­ми, способными столкнуть других с дороги. С другой стороны, мы глубоко впитали христианские идеалы, утверждающие, что эгоистично хотеть чего-либо для себя, а должно быть смирен­ными, подставлять другую щеку, быть уступчивыми. Для этого противоречия есть лишь два решения в рамках нормы: всерьез следовать одному из этих стремлений и отказаться от другого или серьезно воспринимать оба этих стремления и в результате испытывать серьезные внутренние запреты в отношении того и другого.

 

 

Вторым является противоречие между стимуляцией наших потребностей и фактическими препятствиями на пути их удов­летворения. По экономическим причинам в нашей культуре по­требности постоянно стимулируются такими средствами, как реклама, “демонстрация образцов потребительства”, идеал “быть на одном уровне с Джонсами”. Однако для огромного большинства реальное осуществление этих потребностей жест­ко ограничено. Психологическое следствие для человека состо­ит в постоянном разрыве между желаниями и их осущест­влением.

Существует еще одно противоречие между утверждаемой свободной человека и всеми его фактическими ограничениями. Общество говорить его члену, что он свободен, независим, мо­жет строить свою жизнь со своей свободной волей; “великая игра жизни” открыта для него, и он может получить то, что хо­чет, если он деятелен и энергичен. В действительности для большинства людей все эти возможности ограничены. Шутли­вое выражение о том, что родителей не выбирают, можно рас­пространить на жизнь в целом — на выбор работы, форм от­дыха, друга. В итоге человек колеблется между ощущением безграничной власти в определении собственной судьбы и ощу­щением полнейшей беспомощности.

Эти противоречия, заложенные в нашей культуре, представ­ляют собой в точности те конфликты, которые невротик отчаян­но пытается примирить: склонность к агрессивности и тенден­цию уступать; чрезмерные притязания и страх никогда ничего не получить; стремление к самовозвеличиванию и ощущение лич­ной беспомощности. Отличие от нормы имеет чисто количест­венный характер. В то время как нормальный человек способен преодолевать трудности без ущерба для своей личности, у невро­тика все конфликты усиливаются до такой степени, что делают какое-либо удовлетворительное решение невозможным.

Представляется, что невротиком может стать такой чело­век, который пережил обусловленные культурой трудности в обостренной форме, преломив их главным образом через сферу детских переживаний, и вследствие этого оказался неспособен их разрешить или разрешил, их ценой большого ущерба. Мы могли бы назвать его пасынком нашей культуры.

 


 

Эрих Фромм

ПСИХОАНАЛИЗ И ЭТИКА[10]

Эгоизм, себялюбие, своекорыстие2

Люби ближнего твоего, как самого себя

(Лев. 19. 18)

Современная культура вся пронизана табу на эгоизм. Нас научили тому, что быть эгоистичным грешно, а любить других добродетельно. Несомненно, это учение находится в вопиющем противоречии с практикой современного общества, признаю­щего, что самое сильное и законное стремление человека — это эгоизм и что, следуя этому непреодолимому стремлению, чело­век вносит наибольший вклад в общее благо. Но учение, со­гласно которому эгоизм — это величайший грех, а любовь к другим — величайшая добродетель, чрезвычайно устойчиво. Эгоизм выступает как синоним себялюбия. Отсюда и альтерна­тива — любовь к другим, которая есть добродетель, и любовь к себе, которая есть грех.

Классическое выражение этот принцип обрел в кальвиновской теологии, согласно которой человек по сути своей зол и бессилен. Человек не может достичь никакого блага, опираясь на свои собственные силы и качества. “Мы не принадлежим себе, — говорит Кальвин. — Поэтому ни наш разум, ни наша воля не должны господствовать в наших мыслях и поступках. Мы не принадлежим себе; поэтому не будем полагать себе це­лью поиски того, что может быть целесообразно для нас, следуя лишь желаниям плоти. Мы не принадлежим себе; поэтому давайте, поелику возможно, забудем себя и все, что наше. Мы принадлежим Богу; а посему для Него будем жить и умирать. Ибо будет человек поражен губительной чумой, которая истре­бит его, если он будет слушать только свой голос. Есть только одно прибежище спасения: не знать или не хотеть ничего по своему усмотрению, а быть ведомым Богом, который идет пред нами”[11]. Человек не только должен осознавать свое абсолютное ничтожество, но и сделать все возможное, чтобы унизить себя. “Ибо я не то называю унижением, как вы думаете, что мы дол­жны претерпеть лишение чего-либо... мы не можем думать о себе должным образом без крайнего презрения ко всему, что может быть оценено в нас как наше превосходство. Но униже­ние есть неподдельное, искреннее повиновение, смирение на­шего разума, преисполненного чувством своей собственной ничтожности и нищеты; ибо таково есть неизменное изображе­ние его в слове Божием”[12].

Такой акцент на ничтожности и слабости человека подразу­мевает, что у человека самого нет ничего, достойного любви и уважения. Это учение основано на ненависти и презрении к себе. Кальвин недвусмысленно говорит об этом: он называет себялюбие “чумой”[13]. Если человек обнаруживает нечто, “что доставляет ему удовольствие в себе самом”, он предается греху себялюбия. Ведь эта любовь к себе сделает его судьей других и заставит презирать их. Вот почему любить себя или что-нибудь в себе есть один из величайших грехов. Себялюбие исключает любовь к другим[14] и есть почти то же, что эгоизм[15].

Взгляды Кальвина и Лютера на человека оказали громадное влияние на развитие современного западного общества. Они легли в основу того положения, согласно которому счастье че­ловека не есть цель его жизни, но что человек есть лишь сред­ство, придаток к иным, высшим целям — либо всемогущему Богу, либо не менее могущественным светским властям и нор­мам, государству, бизнесу, успеху.

Кант, который выдвинул принцип, что человек есть цель, а не средство, и который был, по-видимому, наиболее влиятель­ным мыслителем эпохи Просвещения, тем не менее тоже осуж­дал себялюбие. Согласно Канту, желать счастья другим — доб­родетельно, а хотеть счастья для себя самого — нравственно безразлично, ибо это есть то, к чему стремится человеческая природа, а естественные стремления не могут иметь положи­тельной нравственной ценности[16]. Кант все-таки допускает, что человек не должен отказываться от притязаний стать счастли­вым; при определенных обстоятельствах забота о собственном счастье может даже стать его обязанностью — частично пото­му, что здоровье, богатство и подобное могут стать средством, необходимым для исполнения долга, частично потому, что недо­статок счастья — бедность — может помешать ему исполнить свой долг[17]. Но любовь к себе, стремление к собственному счас­тью никогда не могут быть добродетелью. В качестве нрав­ственного принципа стремление к собственному счастью “наи­более предосудительно, не потому, что оно ошибочно... но пото­му, что определяемые им мотивы нравственного поведения таковы, что скорее снижают и сводят к нулю его возвышен­ность...”[18].

Кант различал эгоизм, себялюбие, philautia — себялюбие благоволения — и удовольствие от себя самого, себялюбие удо­вольствия. Но даже “разумное себялюбие” должно ограничи­ваться нравственными принципами, удовольствие от самого себя должно быть подавлено, и человек должен прийти к ощу­щению своего смирения перед святостью моральных законов[19]. Человек должен видеть для себя высшее счастье в исполнении своего долга. Реализация морального закона — а следователь­но, достижение собственного счастья — возможна единствен­но в составе целого — нации, государства. Но “благоденствие государства” — a salus reipublicae supremo, lex. est[20] не совпа­дает с благоденствием отдельных граждан и их счастьем[21].

Несмотря на то что Кант питал, безусловно, большее уваже­ние к неприкосновенности личности, чем Кальвин и Лютер, он отрицал за человеком право протестовать даже в условиях наи­более деспотического правления; протест должен караться смертью, если он несет угрозу суверену[22]. Кант видел в природе человека врожденную склонность к злу[23], для подавления кото­рой необходим моральный закон, категорический императив, чтобы человек не превратился в зверя, а общество не вверглось бы в дикий хаос.

В философии эпохи Просвещения стремление человека к соб­ственному счастью находило больший отклик, чем у Канта, — например, у Гельвеция. В современной философии эта тенден­ция наиболее радикальное выражение нашла у Штирнера и Ницше[24]. Но хотя они занимают позицию, противоположную Кальвину и Канту, они тем не менее согласны с ними в том, что любовь к другим и любовь к себе не одно и то же. Любовь к дру­гим они осуждали как слабость и самопожертвование, в проти­вовес чему выдвигали эгоизм и себялюбие — которые они тоже путали между собой, не проводя между ними различия — как добродетель. Так, Штирнер говорил: “Итак, решать должны эго­изм, себялюбие, а не принцип любви, не мотивы любви вроде милосердия, доброты, добродушия или даже справедливости — ибо iustitia тоже феномен любви, продукт любви; любовь знает только жертвенность и требует самопожертвования”[25].

Тот вид любви, который осуждается Штирнером, — это мазохистская зависимость, в которой человек сам себя превращает в средство другого для достижения им своих целей. Порицая эту концепцию любви, он, однако, не смог избежать формули­ровки, которая, будучи весьма спорной, преувеличивает этот момент. Разрабатываемый Штирнером позитивный принцип[26] противополагался им позиции, которой в продолжение столе­тий придерживалась христианская теология и которая была жива и в немецкой идеалистической философии, преобладав­шей в его время, а именно стремлению покорить человека, что­бы он подчинился внешней силе и в ней нашел свою опору. Штирнер не был фигурой, равной Канту или Гегелю, но он обла­дал мужеством радикально противопоставить свою позицию идеалистической философии в той ее части, которая отвергала конкретного индивида в пользу абсолютистского государства, помогая тем самым последнему сохранять деспотическую власть.

Несмотря на многочисленные расхождения между Ницше и Штирнером, их идеи в этом отношении во многом совпадали. Ницше также не принимал любовь и альтруизм, считая их выра­жением слабости и самоотрицания. Согласно Нишце, потреб­ность в любви свойственна рабам, не способным бороться за то, чего они хотят, и потому стремящимся обрести желаемое через любовь. Альтруизм и любовь к человечеству становятся тем са­мым символом-вырождения[27]. Сущность хорошей и здоровой аристократии состоит для Ницше в том, что она готова жертво­вать массами людей ради осуществления собственных интере­сов, не испытывая при этом сознания вины. Общество — это “фундамент и помост, могущий служить подножием некоему виду избранных существ для выполнения их высшей задачи и вообще для высшего бытия”[28]. Можно было бы привести еще немало цитат, в которых запечатлен этот дух презрения и эгоиз­ма. Эти идеи часто интерпретировались как выражение сути ницшевской философии. Однако они никоим образом не пред­ставляют истинного смысла его философии[29].

Существует несколько причин, почему Ницше избрал свой способ самовыражения. Прежде всего, его философия, как и философия Штирнера, была реакцией — бунтом против фило­софской традиции, подчинявшей индивида внешним для него силам и принципам. Его тенденция к преувеличению как раз и отражает эту черту его философии. Кроме того, не отпускавшее Ницше постоянное ощущение — переживание им чувства неза­щищенности и тревожного состояния способствовало форми­рованию его концепции “сильной личности” как способа само­защиты. Наконец, Ницше находился под впечатлением эво­люционной теории с ее положением о “выживании наиболее приспособленных”.

Такое объяснение не меняет, однако, того факта, что Ницше видел противоречие между любовью к себе и любовью к другим; но в его взглядах существовало ядро, позволявшее преодолеть эту ложную дихотомию. “Любовь”, которую не приемлет Ниц­ше, коренится не в силе человека, а в его слабости. “Ваша лю­бовь к ближнему есть ваша дурная любовь к самим себе. Вы бе­жите к ближнему от самих себя и хотели бы из этого сделать себе добродетель; но я насквозь вижу ваше бескорыстие”. Ниц­ше выражается совершенно определенно: “Вы не выносите са­мих себя и недостаточно себя любите”[30]. Но человек, личность для Ницше имеет “сверхценное значение”[31]. “Сильная” лич­ность та, которая обладает “истинной добротой, благородством, величием души, которая дает не для того, чтобы брать, которая не хочет выделяться своей добротой; "отдача" как тип истин­ной доброты, богатство личности как источник”[32]. Ту же мысль он выражает в книге “Так говорил Заратустра”: “Один идет к ближнему, потому что он ищет себя, а другой — потому, что он хотел бы потерять себя”[33].

Смысл этой идеи в следующем: “Любовь — феномен изоби­лия, избыточности; ее источник — сила дающей личности. Лю­бовь — это утверждение и продуктивность, она стремится к со­зиданию и творчеству”[34]. Любовь к другому тогда только до­бродетель, когда она изливается из этой внутренней силы, но она — зло, если будет проявлением неспособности быть самим собой[35]. Однако факт остается фактом: для Ницше проблема взаимосвязи любви к себе и любви к другим остается неразре­шимой антиномией.

Мысль о том, что эгоизм есть изначальное зло и что любовь к себе исключает любовь к другому, не ограничивается лишь рамками теологии и философии, но стала избитой идеей, вну­шаемой дома, в школе, в кино, в книгах — всеми способами со­циального внушения. “Не будь эгоистом” — эта сентенция вну­шается миллионам детей из поколения в поколение. Однако смысл ее неясен. Большинство сказали бы, что это значит не быть эгоистичным, невнимательным, безразличным к другим. На самом же деле оно значит нечто большее. Не быть эгоистич­ным означает не делать того, что хочешь, отказаться от соб­ственных желаний в угоду авторитету. “Не быть эгоистом” в конечном счете столь же двусмысленно, сколь и в учении Каль­вина. За исключением некоторых двусмысленных моментов оно означает “не люби себя”, “не будь собой”, а подчини себя чему-то более важному, чем ты сам, какой-то внешней силе или внут­ренней принудительной силе — “долгу”. Формула “не будь эго­истом” стала одним из самых мощных идеологических средств подавления спонтанного и свободного развития личности. Под давлением этого лозунга от человека требуют постоянной жертвенности и полного подчинения: только те действия “не­эгоистичны”, которые совершаются не в пользу индивида, а в пользу кого-то или чего-то внешнего по отношению к нему.

Но такая картина, следует еще раз подчеркнуть это, одно­стороння. Ведь в современном обществе помимо призыва не быть эгоистом пропагандируется и прямо противоположная идея: блюди свою выгоду, делай то, что полезно тебе; ибо, по­ступая так, ты тем самым будешь действовать и на благо других. Как бы то ни было, мысль, что эгоизм является основой всеоб­щего благоденствия, стала краеугольном камнем в построении общества всеобщей конкуренции. Странно, что два таких, ка­залось бы, несовместимых принципа могут проповедоваться в одной и той же культуре; однако в том, что так оно и есть, нет никаких сомнений. Эта несовместимость двух принципов по­рождает у людей чувство некоторого замешательства, расте­рянности. То, что им приходится разрываться между ними, представляет для них серьезную помеху в деле становления целостной личности. Это ощущение замешатель­ства, неустойчивости, отсутствия почвы под ногами — один из наиболее значительных источников переживания современным чувства беспомощности[36].

Догматом о том, что любовь к себе тождественна “эгоизму” и несовместима с любовью к другим, пронизаны теология, фи­лософия и обыденное мышление; таже мысль рационализиро­вана в научном языке теории нарциссизма Фрейда. В концеп­ции Фрейда предполагается некоторое неизменное количество либидо. У младенца все либидо направлено на себя как на свой объект; эту стадию Фрейд называет “первичным нарциссиз­мом”. По мере развития либидо смещается с себя, своего “Я” на другие объекты. Если нормальное развитие “объект-связей, объект-отношений” нарушается, либидо отвращается от объек­тов и вновь обращается на “Я”; это называется “вторичным нар­циссизмом”. Согласно Фрейду, чем больше любви я направляю на объекты, тем меньше ее остается для самого себя, и наобо­рот. Тем самым он описывает феномен любви как уменьшение любви к себе в силу направленности всего либидо на внешние объекты.

Здесь возникают вопросы: поддерживается ли психологи­ческими наблюдениями мысль, что существует базисное проти­воречие между любовью к себе и любовью к другим и что меж­ду ними возможно только состояние чередования, то есть при наличии одной неизбежно отсутствует другая? Есть ли любовь к себе то же, что и эгоизм, или они противоположны? Далее, не является ли эгоизм современного человека на деле проявлени­ем интереса к. себе как личности, со всеми ее интеллектуаль­ными, эмоциональными и чувственными возможностями? Не стал ли “он” придатком его социоэкономической роли? Итак, тождествен ли эгоизм себялюбию или он обусловлен как раз отсутствием последнего?

Прежде чем приступить к обсуждению психологической стороны проблемы эгоизма и себялюбия, следует указать на логическую ошибку в утверждении, что любовь к себе и любовь к другим взаимоисключают друг друга. Если любовь к ближне­му как человеческому существу — добродетель, то и любовь к себе — добродетель, а не грех, поскольку я ведь тоже челове­ческое существо. Не существует понятия человека, в которое не включался бы я сам. Учение, настаивающее на подобном ис­ключении, внутренне противоречиво. Идея, выраженная в биб­лейской заповеди “Люби ближнего твоего, как самого себя”, подразумевает, что уважение к своей личности, ее полноте и уникальности, любовь к себе, понимание своего собственного “Я” неотделимо от уважения, любви и понимания другого. Лю­бовь к собственной личности нераздельно связана с любовью к личности другого.

Теперь мы подошли к основным психологическим предпо­сылкам, на которых строятся наши заключения. Этими предпо­сылками являются следующие: не только другие, но и мы сами являемся “объектом” своих чувств и отношений; отношения к другим и отношения к себе далеко не противоречивы, а, напро­тив, связаны самым глубинным образом. В отношении рассмат­риваемой проблемы это означает: любовь к другим и к самому себе не альтернативы. Напротив, отношение любви к самим себе обнаруживается у тех, кто способен любить других. Лю­бовь в принципе неделима, коль скоро речь идет о связи между собственной личностью и ее “объектами”. Истинная лю­бовь есть проявление продуктивности и невозможна без забо­ты, уважения, ответственности и познания. Она не “аффект” в смысле пребывания в состоянии возбуждения, вызванного дру­гим, но активная деятельность, способствующая росту и счас­тью любимого человека, питающаяся из своего собственного источника.

Любовь есть проявление собственной энергии, способности любить, а любовь к другому человеку — это актуализация и концентрация этой энергии по отношению к нему. Идея роман­тической любви, согласно которой только один человек в мире может быть предметом истинной любви и что главная задача найти именно этого человека, — ошибочна. Неверно и то, что любовь к нему, уж если повезет встретить такого человека, бу­дет иметь результатом отказ от любви к другим. Любовь, кото­рая может переживаться по отношению только к одному чело­веку, этим самым фактом как раз и показывает, что это не лю­бовь, а симбиотическое отношение. Утверждающая сила любви раскрывается как воплощение, олицетворение сущностных свойств человека. Любовь к одному человеку предполагает лю­бовь к человеку как таковому. Своего рода “разделение труда”, как говорит Уильям Джеймс, проявляющееся, например, в том, что человек любит свою семью, но остается бесчувственным, когда речь идет о людях “посторонних”, есть показатель изна­чальной неспособности любить. Любовь к человеку — не абст­ракция, как это часто полагают, складывающаяся в результате любви к определенному человеку; любовь к человеку — это предпосылка, хотя генетически она выкристаллизовывается из любви к вполне определенным людям.

Из этого следует, что я сам в принципе в такой же степени должен быть объектом своей любви, как и другой человек. Утверждение собственной жизни, счастья, развития, сво­боды — все коренится в способности человека любить, т. е. в заботе, уважении, ответственности и знании. Если человек в принципе способен на продуктивную любовь, он способен и на любовь к себе; если же он может любить только других, он во­обще не способен на любовь.

Допуская, что любовь к себе и к другим в принципе не­делима, как же объяснить эгоизм, очевидно исключающий вся­кий искренний интерес к другим? Эгоист заинтересован толь­ко в самом себе, в своих желаниях, знает только одно удо­вольствие — брать, а не давать. На мир он смотрит только с точки зрения того, что он может взять от него; он не испытыва­ет ни интереса к нуждам других, ни уважения к их личностно­му достоинству. Он не видит ничего вокруг, кроме себя; всех и вся он оценивает только с точки зрения их полезности для себя; он по природе не способен любить. Так не доказывает ли это неизбежную несовместимость любви к другим и любви к себе? Так оно и было бы, будь эгоизм и себялюбие одно и то же. Но это допущение совершенно ложно, оно-то и привело в итоге к столь многочисленным ошибочным решениям нашей проблемы. Любовь к себе и эгоизм не только не идентичны, они диамет­рально противоположны. Эгоист любит себя так же мало, как и других; фактически он даже ненавидит себя. Отсутствие за­ботливости и чуткости по отношению к себе самому, к своей лич­ности, которое есть одно из свидетельств отсутствия продуктив­ности, порождает у него чувство пустоты и фрустрации. Он все время чувствует себя несчастным и озабочен тем, чтобы урвать у жизни то, что принесло бы ему какое-то удовлетворение, но (парадоксальным образом) сам же и мешает этому. Складыва­ется впечатление, что он слишком заботится о себе, на самом же деле все это оказывается лишь безуспешной попыткой, с од­ной стороны, скрыть, спрятать, а с другой — восполнить, ком­пенсировать именно эту безуспешную заботу о себе самом. Фрейд утверждал, что эгоистическая личность нарциссична, ибо отказалась от любви к другим и всю свою любовь обратила на самое себя. Действительно, эгоисты не способны любить других, но они не способны также любить и самих себя.

Эгоизм будет проще понять, если сравнить его с таким отно­шением к другому, которое характеризуется ненасытностью, как отношение чрезмерно заботливой и целиком поглощенной своей заботой матери к своему ребенку. Хотя она и считает, что горячо любит свое дитя, на самом деле ею владеет глубоко скрытая и подавленная враждебность по отношению к нему.

Она сверхзаботлива не потому, что слишком сильно его любит, но потому, что вынуждена компенсировать свою неспособность вообще любить его.

Эта теория о природе эгоизма появилась на свет в результа­те практики психоанализа по лечению неврозов, возникающих на почве так называемого “бескорыстия” — симптома, обнару­живающегося отнюдь не у малого числа людей, которых обычно беспокоит не сам этот симптом, а другие, но связанные с ним, как-то: депрессия, утомляемость, неспособность работать, не­удачи в любви и т. д. Однако зачастую это “бескорыстие” не только не воспринимается как “симптом”, но, напротив, расце­нивается как одна из черт характера, а именно жертвенность, которой даже гордятся. “Бескорыстный” человек “ничего не хочет для себя”; он “живет только для других” и гордится тем, что не считает себя каким-то важным. Он озадачен тем, что во­преки его бескорыстию он, в сущности, несчастлив и что его взаимоотношения с его близкими не соответствуют его ожида­ниям. Он хотел бы избавиться от всех неприятных симптомов, но не от своего “бескорыстия”. Однако анализ показывает, что его “бескорыстие” не существует независимо от других симпто­мов, не есть нечто отдельное от них, но один из них, и в сущно­сти самый важный; что способность любить и радоваться окру­жающему как бы парализована в человеке; что человек насквозь пропитан ненавистью к жизни и что за внешним бескорыстием скрыт почти неуловимый, но от этого не менее сильный эгоцен­тризм. Такого человека можно вылечить, только если рассмат­ривать его “бескорыстие” тоже как симптом наравне с другими, с тем чтобы можно было сконцентрировать внимание на сфере продуктивности, недостаток или даже отсутствие которой и яв­ляется действительной причиной как его “бескорыстия”, так и других неблагоприятных факторов.

Природа “бескорыстия” становится особенно прозрачной в процессе воздействия на других и особенно, что касается на­шей культуры, в процессе воздействия “бескорыстной” матери на ее ребенка. Она убеждена, что ее “бескорыстие” раскрывает ребенку смысл того, что значит быть любимым и что значит лю­бить самому. Между тем эффект совершенно не соответствует ее ожиданиям. Ребенок вовсе не выглядит счастливым челове­ком, который убежден, что его любят; он проявляет тревогу, находится в напряженном состоянии, боится вызвать недоволь­ство матери и озабочен тем, чтобы жить согласно ее ожидани­ям и надеждам. Как правило, такие дети находятся под давлени­ем материнской скрытой враждебности к жизни, которую они скорее ощущают, чем осознают, и в конце концов сами проника­ются этим чувством враждебности. В общем, результат влия­ния на ребенка “бескорыстной” матери почти не отличается от такового эгоистичной матери; а порою он оказывается даже хуже, поскольку так называемое бескорыстие матери не позво­ляет ребенку отнестись к ней критически, т. е. ребенок не име­ет возможности искренне осуждать ее за что-то и искренне же обнаружить перед ней свое осуждение. Он живет под постоян­ным принуждением не разочаровывать ее; так под маской доб­родетели его приучают не любить жизнь. Если задуматься о влиянии матери, которая по-настоящему любит себя, то нельзя не понять, что нет более благоприятных условий для ребенка — постижения им, что есть любовь, радость и счастье, — чем быть любимым своей матерью, которая любит и себя тоже.

Поняв в общих чертах, что такое эгоизм и что такое себялю­бие, мы можем продвинуться в понимании своекорыстия, ко­торое стало одним из ключевых символов современного обще­ства. Это понятие еще более неопределенно, чем эгоизм или любовь к себе, и единственная возможность внести ясность и понять его истинный смысл — это проследить его историческое развитие. Проблема, следовательно, заключается в том, чтобы обнаружить смысловые составляющие этого понятия и дать определение этого феномена.

Существуют два принципиальных подхода к этой проблеме. Один из них — объективистский — наиболее ясно выражен Спинозой, Согласно Спинозе, своекорыстие, или интерес к “по­искам для себя полезного”, есть добродетель. “Чем более, — го­ворит он, — кто-либо стремится искать для себя полезного, т. е. сохранять свое существование, и может это, тем более он доб­родетелен; и наоборот, поскольку кто-либо небрежен собст­венной пользой, т. е. сохранением своего существования, постольку он бессилен”[37]. Согласно этому взгляду, интерес чело­века — в сохранении собственного существования, что равно­значно реализации, осуществлению его задатков. Это понятие интереса к себе объективно, поскольку “интерес” трактуется не в терминах субъективных ощущений, а в терминах сущнос­ти — объективной — природы человека. Человек имеет только один действительный интерес, а именно полное развитие своих задатков, осуществление себя как человека. Так же как для того, чтобы любить другого, надо знать его и понимать его дей­ствительные нужды, точно так же надо знать себя, чтобы пони­мать свои интересы и то, каким образом они могут быть удов­летворены. Но из этого следует, что человек может обманы­ваться относительно своих действительных интересов, если он не знает в достаточной мере ни себя самого, ни своих нужд, ни того, что наука о человеке служит основой определения, в чем состоит собственно человеческий интерес к самому себе.

За последние три столетия понятие интереса к себе сузи­лось до такой степени, что приобрело смысл, противоположный тому, который оно имело в концепции Спинозы. Оно стало идентифицироваться с эгоизмом, с замыканием интереса на ма­териальных доходах, на власти, на удаче; и, вместо того чтобы оставаться синонимом добродетели, его новый узкий смысл превратился в этический запрет.

Такое извращение смысла понятия оказалось возможным в силу поворота от объективистского к ошибочному субъек­тивистскому его истолкованию. Интерес к себе стал тракто­ваться не как присущее человеку свойство, определяемое его природой, его человеческим существованием; соответственно понятие, относительно которого кто-то и мог бы, может быть, заблуждаться, было целиком заменено идеей, что то, что чело­век считает представляющим его личный интерес, то и непре­менно является его истинным своекорыстным интересом.

Современное понятие своего личного интереса являет собой странную смесь двух противоречащих друг другу понятий: с од­ной стороны, понятия из учений Кальвина и Лютера, а с дру­гой — понятия, принадлежащего прогрессивным мыслителям, начиная со Спинозы. Кальвин и Лютер учили, что человек дол­жен подавлять свой личный интерес и полагать себя инструмен­том для божественных целей. Прогрессивные мыслители, напро­тив, учили, что человек должен быть целью, а не средством для осуществления трансцендентных целей. В результате человек принял содержание идеи кальвинизма, но при этом отверг ее религиозную форму. Он действительно сделал себя средством, но не воли Бога, а экономической машины или государства. Он принял на себя роль инструмента, но не для Бога, а для про­мышленного прогресса. Он стало работать и копить деньги, но не ради удовольствия их потратить и не ради наслаждения жиз­нью, а для того, чтобы экономить, вкладывать, добиваться успе­ха. Прежний монашеский аскетизм был замещен, как отмечал Макс Вебер, мирским аскетизмом души, с позиций которого личное счастье и радости земные более не являются истинной целью жизни. Но такое понимание означало полный разрыв со смыслом этого понятия у Кальвина и смешение с тем, которое было свойственно прогрессистскому понятию личного интере­са, согласно которому человек имеет право — и даже обязан — сделать достижение своих личных интересов главной нормой жизни. Результатом явилось то, что современный человек жи­вет в соответствии с принципом самоотрицания, а мыслит в терминах своекорыстия. Он полагает, что действует ради своих, интересов, когда на самом деле его первостепенная забота — это деньги и успех; он обманывает сам себя в том смысле, что его наиболее важные, значительные возможности остаются не­реализованными, и он теряет себя в поисках того, что, как он считает, является для него наилучшим.

Искажение смысла понятия своекорыстия, личного интере­са тесно связано с изменением понятия личности. В средние века человек ощущал себя неотъемлемой частью социального и религиозного сообщества, в рамках которого он обретал себя, когда он как индивид еще не отделился полностью от своей группы. В новое время, когда он столкнулся с необходимостью осознать себя как независимого, самостоятельного человека, его самоидентификация стала для него проблемой. В XVIII и XIX вв. понятие “Я” чрезвычайно резко сузилось: “Я” утверж­далось размером собственности. Такое понятие стало выражаться не формулой “Я есть то, что я думаю”, а формулой “Я есть то, что я имею”, “Я есть то, чем я обладаю”[38].

У последних нескольких поколений в условиях растущего влияния рынка смысл понятия “Я” несколько сместился от фор­мулы “Я есть то, чем я обладаю” к формуле “Я есть то, каким меня хотят видеть”[39]. Человек, живущий в системе рыночной экономики, чувствует себя товаром. Он отчужден от самого себя, подобно тому, как продавец отделен от товара, который желает продать. Конечно, он заинтересован в себе, особенно в своем успехе на рынке, но “он” и менеджер, и предпринима­тель, и продавец, и — товар. Его собственный интерес к себе превращается в интерес к “нему” как субъекту, который вы­ставляет “себя” как товар, который стремится получить опти­мальную цену на рынке личностей.

“Заблуждение корысти” у современного человека не описа­но лучше нигде, чем у Ибсена в “Пер Гюнте”. Пер Гюнт уверен, что вся его жизнь посвящена достижению собственных инте­ресов. Вот как он описывает “Я” Пер Гюнта:

Пер Гюнт (с возрастающим увлечением)

Да, гюнтское “я сам” есть легион

Желаний и влечений,и страстей;

Есть море замыслов, порывов к цели,

Потребностей... ну, словом, то, чем я

Дышу, живу — таким, каков я есмь[40].

Но в конце жизни он понимает, что потерял себя; что, сле­дуя принципу своекорыстия, он не смог понять, в чем же состо­ят истинные интересы его “Я”, и вместо того чтобы сохранить душу, он потерял ее. О нем говорят, что он никогда не был са­мим собой и поэтому как сырой еще материал должен подверг­нуться переплавке. Он признал, что все время жил по принци­пу троллей “Довольным быть самим собой”, а не согласно гума­нистическому принципу “Быть подлинно самим собой”. И вот, когда все декорации его псевдо-Я, его успех и все, что он имеет, грозит исчезнуть, его охватывает ужас пустоты, ничто, преодо­леть который он, не имеющий собственного “Я”, не в силах. И он вынужден признать, что в погоне за всеми благами мира, которые, как ему казалось, и были его интересами, он потерял свою душу, или, как я предпочитаю говорить, самого себя.

Искажение смысла понятия собственного интереса, весьма распространенное в современном обществе, возбудило нападки на демократию со стороны различных тоталитарных идеологий. Они заявляют, что капиталистическая система несостоятельна в моральном отношении, поскольку она основана на принципе эгоизма, и всячески расхваливают свои собственные системы, поскольку в них действует принцип бескорыстного подчинения человека “высшим” целям государства, “расы” или “социали­стического отечества”. Эти критические нападки на многих производят впечатление, ибо многие чувствуют, что счастье не в достижении эгоистических интересов, и потому стремятся к большей солидарности и общей ответственности.

Нет необходимости тратить время на опровержение утверж­дений тоталитарных идеологий. Прежде всего, они лицемерны, ибо маскируют, скрывают сверхэгоизм “элиты”, стремящейся к подавлению и желающей власти над большинством народа. Их идеология бескорыстия имеет целью обманывать тех, кем эта элита управляет, и усилить их эксплуатацию и манипулирова­ние ими. Далее, тоталитарные идеологии вводят народ в за­блуждение, уверяя, что государство воплощает собой принцип бескорыстия, тогда как на деле оно воплощает принцип пресле­дования безжалостным образом эгоистических интересов. Каж­дый гражданин обязан быть преданным общему благосостоя­нию, государство же может преследовать свои собственные ин­тересы, не считаясь с благосостоянием других наций. Но даже если оставить в стороне факт маскировки тоталитарными докт­ринами своих непомерных эгоистических амбиций, то нельзя не заметить, что они реанимируют — в светском языковом об­лачении — религиозную идею прирожденной человеческой сла­бости и бессилия и необходимого в результате этого его подчи­нения, преодоление которой стало сущностью современного ду­ховного и политического прогресса. Авторитарные идеологии не только угрожают основным ценностям западной культуры, уважению к уникальности и достоинству личности; они также закрывает путь конструктивной критике современного обще­ства и тем самым необходимым изменениям в нем. Упадок со­временной культуры заключается не в ее принципиальной ори­ентации на индивидуализм, не в идее, что моральная доброде­тель тождественна стремлению к осуществлению собственных интересов, но в искажении смысла своекорыстия; т. е. не в том факте, что люди слишком привержены собственным интере­сам, а в том, что они недостаточно осознают, в чем их дей­ствительная выгода; не в том, что они слишком эгоистич­ны, а в том, что они не любят себя.

Если причины стойкой приверженности фиктивной идее своекорыстия укоренены в современном обществе так глубоко, как было показано выше, то шансы на изменение смысла этого понятия покажутся маловероятными, если не принять во вни­мание ряд факторов, действующих в направлении этого изме­нения.

Возможно, наиболее важный фактор — это внутренняя не­удовлетворенность современного человека результатами своей погони за “собственной выгодой”. Религия успеха погибает и сохраняет лишь внешний вид. Некогда “открытые простран­ства” социальных возможностей все более сужаются; круше­ние надежд на лучшую жизнь после Первой мировой войны, депрессия конца двадцатых годов, угроза новой разрушитель­ной войны вскоре после Второй мировой, неограниченная опас­ность новой угрозы пошатнули веру в целесообразность этой формы своекорыстия. Кроме того, поклонение успеху как та­ковому более не удовлетворяет неискоренимой человеческой потребности быть самим собой. Подобно многим фантазиям и мечтам, это поклонение тоже выполняло свою роль лишь опре­деленное время, пока оно еще было чем-то новым и пока воз­буждение от него было настолько сильным, что мешало судить о нем здраво. Все больше и больше становится людей, которым, что бы они ни делали, все кажется пустым и бесполезным. Они все еще околдованы лозунгами, провозглашающими веру в зем­ной рай. Но сомнение — это плодотворное условие всякого про­гресса — начинает осаждать их и заставляет задаваться вопро­сом: в чем же подлинный смысл их своекорыстия как челове­ческих существ?

Это внутреннее освобождение от иллюзий и готовность к переосмыслению понятия своекорыстия вряд ли могли стать эффективными, если бы экономические условия в нашем обще­стве не способствовали этому. Я уже отмечал, что канализация человеческой энергии в труд и стремление к успеху были необ­ходимыми условиями гигантских достижений капитализма, по­зволившими достигнуть уровня, на котором была успешно ре­шена проблема производства товаров, и перед человечеством встала чрезвычайно важная задача организации социальной жизни. Человек создал такие источники механической энергии, что освободился от необходимости вкладывать все свои силы в труд, чтобы обеспечить себе существование. Теперь он мог значительную долю своих сил посвятить собственно своей жизни.

Только при наличии этих двух условий — субъективной не­удовлетворенности общественно регламентируемыми целями деятельности и социоэкономического базиса для осуществле­ния назревших изменений — может стать эффективно действу­ющим и третий обязательный фактор, а именно: рациональное понимание. Это относится как к социальным и психологическим изменениям вообще, так и к изменению представления о своекорыстии в частности. Пришло время возвращения в жизнь забытых некогда подлинных человеческих интересов. Стоит только человеку понять, в чем состоит его истинный ин­терес, то и первый, самый трудный шаг к его реализации не бу­дет невозможным.

 

 



У. ДЖЕМС

 

Личность[41]

 

Личность и "я". О чем бы я ни думал, я всегда в то же время более или менее осознаю самого себя, свое личное существование. Вместе с тем ведь это я сознаю, так что мое самосознание является как бы двойственным - частью познаваемым и частью познающим, частью объектом и частью субъектом; в нем надо различать две стороны, из которых для краткости одну мы будем называть личностью, а другую - "я". Я говорю "две стороны", а не "две обособленные сущности", так как призна­ние тождества нашего "я" и нашей личности даже в самом акте их различения есть, быть может, самое неукоснительное требо­вание здравого смысла, и мы не должны упускать из виду это требование с самого начала, при установлении терминологии, к каким бы выводам относительно ее состоятельности мы ни при­шли в конце исследования. Итак, рассмотрим сначала 1) позна­ваемый элемент в сознании личности, или, как иногда говорят, наше эмпирическое Ego, и затем 2) познающий элемент в на­шем сознании, наше "я", чистое Ego, как выражаются некото­рые авторы.

А. Познаваемый элемент в личности

Эмпирическое "я" или личность. Трудно провести черту между тем, что человек называет самим собой и своим. Наши чувства и поступки по отношению к некоторым принадлежа­щим нам объектам в значительной степени сходны с чувствами и поступками по отношению к нам самим. Наше доброе имя, наши дети, наши произведения могут быть нам так же дороги, как и наше собственное тело, и могут вызывать в нас те же чувства, а в случае посягательства на них - то же стремление к возмездию. А тела наши - просто ли они наши или это мы сами? Бесспорно, бывали случаи, когда люди отрекались от собственного тела и смотрели на него как на одеяние или даже тюрьму, из которой они когда-нибудь будут счастливы вырваться.

Очевидно, мы имеем дело с изменчивым материалом: тот же самый предмет рассматривается нами иногда как часть нашей личности, иногда просто как "наш", а иногда - как будто у нас нет с ним ничего общего. Впрочем, в самом широком смысле личность человека составляет общая сумма всего того, что он может назвать своим: не только его физические и душевные качества, но также его платье, дом, жену, детей, предков и друзей, его репутацию и труды, его имение, лошадей, его яхту и капита­лы. Все это вызывает в нем аналогичные чувства. Если по от­ношению ко всему этому дело обстоит благополучно - он тор­жествует; если дела приходят в упадок - он огорчен; разумеет­ся, каждый из перечисленных нами объектов неодинаково вли­яет на состояние его духа, но все они оказывают более или менее сходное воздействие на его самочувствие. Понимая сло­во "личность" в самом широком смысле, мы можем прежде все­го подразделить анализ ее на три части в отношении 1) ее со­ставных элементов; 2) чувств и эмоций, вызываемых ими (са­мооценка); 3) поступков, вызываемых ими (забота о самом себе и самосохранение).

Составные элементы личности могут быть подразделены так­же на три класса: 1) физическую личность, 2) социальную лич­ность и 3) духовную личность.

Физическая личность. В каждом из нас телесная организа­ция представляет существенный компонент нашей физической личности, а некоторые части тела могут быть названы нашими в теснейшем смысле слова. За телесной организацией следует одежда. Старая поговорка, что человеческая личность состоит из трех частей: души, тела и платья, — нечто большее, нежели простая шутка. Мы в такой степени присваиваем платье нашей личности, до того отождествляем одно с другой, что немногие из нас, не колеблясь ни минуты, дадут решительный ответ на во­прос, какую бы из двух альтернатив" они выбрали: иметь пре­красное тело, облаченное в вечно грязные и рваные лохмотья, или под вечно новым костюмом скрывать безобразное, уродли­вое тело. Затем ближайшей частью нас самих является наше семейство, отец и мать, жена и дети - плоть от плоти и кость от кости нашей. Когда они умирают, исчезает часть нас самих. Нам стыдно за их дурные поступки. Если кто-нибудь обидел их, негодование вспыхивает в нас тотчас, как будто мы сами были на их месте. Далее следует наш домашний очаг, наш home. Происходящее в нем составляет часть нашей жизни, его вид вызывает в нас нежнейшее чувство привязанности, и мы не­охотно прощаем гостю, который, посетив нас, указывает недо­статки в нашей домашней обстановке или презрительно к ней относится. Мы отдаем инстинктивное предпочтение всем этим разнообразным объектам, связанным с наиболее важными прак­тическими интересами нашей жизни. Все мы имеем бессозна­тельное влечение охранять наши тела, облекать их в платья, снабженные украшениями, лелеять наших родителей, жену и детей и приискивать себе собственный уголок, в котором мы могли бы жить, совершенствуя свою домашнюю обстановку.

Такое же инстинктивное влечение побуждает нас накапли­вать состояние, а сделанные нами ранее приобретения стано­вятся в большей или меньшей степени близкими частями нашей эмпирической личности. Наиболее тесно связаны с нами произ­ведения нашего кровного труда. Немногие люди не почувство­вали бы своего личного уничтожения, если бы произведение их рук и мозга (например, коллекция насекомых или обширный рукописный труд), созидавшееся ими в течение целой жизни, вдруг оказалось уничтоженным. Подобное же чувство питает скупой к своим деньгам. Хотя и правда, что часть нашего огор­чения при потере предметов обладания обусловлена сознанием того, что мы теперь должны обходиться без некоторых благ, ко­торые рассчитывали получить при дальнейшем пользовании утраченными ныне объектами, но все-таки во всяком подобном случае сверх того в нас остается еще чувство умаления нашей личности, превращения некоторой части ее в ничто. И этот факт представляет собой самостоятельное психическое явление. Мы сразу попадаем на одну доску с босяками, с теми pauvres diables (отребьем), которых мы так презираем, и в то же время стано­вимся более чем когда-либо отчужденными от счастливых сы­нов земли, властелинов суши, моря и людей, властелинов, живу­щих в полном блеске могущества и материальной обеспеченно­сти. Как бы мы ни взывали к демократическим принципам, не­вольно перед такими людьми явно или тайно мы переживаем чувства страха и уважения.

Социальная личность. Признание в нас личности со сторо­ны других представителей человеческого рода делает из нас общественную личность. Мы не только стадные животные, не только любим быть н обществе себе подобных, но имеем даже прирожденную наклонность обращать на себя внимание дру­гих и производить на них благоприятное впечатление. Трудно придумать более дьявольское наказание (если бы такое наказа­ние было физически возможно), чем если бы кто-нибудь попал в общество людей, где на него совершенно не обращали внима­ния. Если бы никто не оборачивался при нашем появлении, не отвечал на наши вопросы, не интересовался нашими действия­ми, если бы всякий при встрече с нами намеренно не узнавал нас и обходился с нами как с неодушевленными предметами, то нами овладело бы своего рода бешенство, бессильное отчаяние. Здесь облегчением были бы жесточайшие телесные муки, лишь бы при них мы чувствовали, что при всей безвыходности нашего положения мы все-таки не пали настолько низко, чтобы не за­служивать ничьего внимания.

Собственно говоря, у человека столько социальных личнос­тей, сколько индивидов признают в нем личность и имеют о ней представление. Посягнуть на это представление - значит пося­гнуть на самого человека. Но, принимая во внимание, что лица, имеющие представление о данном человеке, естественно распа­даются на классы, мы можем сказать, что на практике всякий человек имеет столько же различных социальных личностей, сколько имеется различных групп людей, мнением которых он дорожит. Многие мальчики ведут себя довольно прилично в присутствии родителей или преподавателей, а в компании не­воспитанных товарищей бесчинствуют и бранятся, как пьяные извозчики. Мы выставляем себя в совершенно ином свете пе­ред нашими детьми, нежели перед клубными товарищами; мы держим себя иначе перед нашими постоянными покупателями, чем перед нашими работниками; мы - нечто совершенно другое по отношению к нашим близким друзьям, чем по отношению к нашим хозяевам или к нашему начальству. Отсюда на практи­ке получается деление человека на несколько личностей; это может повести к дисгармоничному раздвоению социальной лич­ности, например, в случае, если кто-нибудь боится выставить себя перед одними знакомыми в том свете, в каком он пред­ставляется другим; но тот же факт может повести к гармонич­ному распределению различных сторон личности, например, когда кто-нибудь, будучи нежным по отношению к своим детям, является строгим к подчиненным ему узникам или солдатам.

Самой своеобразной формой социальной личности является представление влюбленного о личности любимой им особы. Ее судьба вызывает столь живое участие, что оно покажется со­вершенно бессмысленным, если прилагать к нему какой-либо иной масштаб, кроме мерила органического индивидуального влечения. Для самого себя влюбленный как бы не существует, пока его социальная личность не получит должной оценки в глазах любимого существа, в последнем случае его восторг пре­восходит все границы.










Последнее изменение этой страницы: 2018-04-12; просмотров: 446.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...