Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Интермеццо: когнитивный релятивизм в философии науки




 

Я провел эту работу не только для того, чтобы прояснить определенный круг проблем. В общем, я имею в виду тех из моих современников, которые, принимая подчас свои желания за действительность, усвоили определенные идеи философии науки и использовали их при решении социальных и политических вопросов, к которым эти идеи мало применимы. Феминисты, религиозные пропагандисты (включая «ученых-креационистов»), люди, пришедшие из контр-культуры, неоконсерваторы и множество других странных попутчиков утверждали, что несоизмеримость и недоопределенность теорий льют воду на их мельницу. Замена того представления, что значением обладают факты и данные, идеей, согласно которой все зависит от индивидуальных интересов и субъективных перспектив, стала после американских политических кампаний наиболее очевидным и наиболее вредоносным проявлением антиинтеллектуализма нашего времени.

Ларри Лаудан. Наука и релятивизм (1990а, с. X)

 

Поскольку большое число постмодернистских авторов заигрывают с той или иной формой когнитивного релятивизма или же при случае привлекают аргументы, которые могли бы вдохновлять такой релятивизм, нам показалось полезным прервать нашу работу эпистемологическим обсуждением. Мы знаем, что мы подходим к сложным проблемам природы познания и объективности, которые занимали философов на протяжении многих веков. Мы сразу же предупреждаем читателя, что нет никакой нужды соглашаться с нашими философскими взглядами, чтобы поддерживать остальную часть наших рассуждений. Мы собираемся дать критику идей, которые нам кажутся ложными, но ложность некоторых из них (не всех) менее очевидна, нежели ложность тех идей, которые мы критикуем в других разделах этой книги. Кроме того, наша философская аргументация будет достаточно компактной; мы не будем вдаваться в более тонкие эпистемологические дискуссии, которые, к примеру, разводят умеренные версии инструментализма и реализма.

Здесь нас интересует то собрание идей, часто плохо формулируемых, которое в общем можно назвать «релятивизмом» и которое в настоящее время достаточно влиятельно в определенных областях гуманитарных наук и философии. Этот Zeitgeist частично происходит из прочтения некоторых современных трудов по философии науки — таких как «Структура научных революций» Томаса Куна или «Против метода» Пола Фейерабенда, — а частично из неумеренных обобщений, совершенных их последователями41. Мы не собираемся изучать произведения этих авторов в целом, что было бы невыполнимой задачей. Скорее, мы ограничимся анализом текстов, которые иллюстрируют некоторые достаточно распространенные идеи. Мы покажем, что эти тексты подчас двусмысленны и что им можно дать по меньшей мере два различных толкования: умеренное — ведущее к утверждениям, которые либо заслуживают определенного рассмотрения, либо оказываются истинными, но банальными; и радикальное — ведущее к утверждениям удивительным, но ложным. К несчастью, именно радикальная интерпретация часто принимается не только за так называемую «корректную» интерпретацию исходного текста, но и за некоторый установленный факт («X доказал, что…»), что мы собираемся подвергнуть жесткой критике. Нам могут возразить, что никто не придерживается этой радикальной интерпретации, и тем лучше, если это так, но многочисленные проведенные нами дискуссии, в которых для поддержки релятивистских положений выдвигались «тезис Дюгема-Куайна», факт, что «наблюдение зависит от теории»42, или предполагаемая несоизмеримость теорий, оставляют нас в скептическом настроении. С другой стороны, чтобы не внушить читателю мысль, будто мы воюем с неким фантомом, в конце этой главы мы дадим несколько иллюстраций релятивизма, который особенно свирепствует в Соединенных Штатах, хотя его можно заметить и в Европе, и в странах третьего мира.

Grosso modo, мы называем «релятивизмом» любую философию, которая утверждает, что значимость текста зависит от индивида и/или социальной группы. В зависимости от природы подразумеваемых высказываний различают разные типы релятивизма: когнитивный или познавательный релятивизм, относящийся к фактуальным суждениям (о том, что есть или предполагается, что есть); этический или моральный релятивизм, относящийся к ценностным суждениям (о том, что хорошо или плохо, желательно или недопустимо); эстетический релятивизм, относящийся к суждениям о художественной ценности (о том, что красиво или безобразно, приятно или неприятно). Здесь мы рассматриваем исключительно вопрос когнитивного релятивизма, а не этического или эстетического, что потребовало бы совершенно иного обсуждения.

Мы понимаем, что нас обязательно будут упрекать в отсутствии «философского образования» или ученых званий в этой области. Мы уже объяснили во введении, почему этот вид возражений оставляет нас равнодушными, но в данном случае такие возражения были бы особенно малозначительными. В самом деле, нет никакого сомнения в том, что философская релятивистская позиция входит в противоречие с тем представлением о собственной деятельности, которое есть у ученых. Тогда как они пытаются худо-бедно достичь объективного познания мира43, релятивистские мыслители в сущности говорят им, что они теряют время, и что такое занятие в принципе является иллюзией. Речь, следовательно, идет об основополагающих вопросах. Поскольку же мы являемся физиками, которые долго размышляли над философскими основаниями своей дисциплины и научного познания вообще, нам показалось важным попытаться дать разумный ответ на релятивистские возражения, не имея каких бы то ни было философских дипломов.

Мы начнем с того, что обрисуем нашу общую позицию по отношению к научному познанию44, а затем дадим краткий обзор некоторых этапов эпистемологии двадцатого века (Поппер, Куайн, Кун, Фейерабенд); наша главная цель будет состоять в том, чтобы рассеять определенные заблуждения, касающиеся, к примеру, «недоопределенности» и «несоизмеримости». В конце мы критически рассмотрим некоторые тенденции в социологии науки (Барнс, Блур, Латур) и дадим несколько примеров современного релятивизма, относящихся к практике.

 

Солипсизм и скептицизм

 

Когда мой мозг производит в моей душе ощущение дерева или дома, я поспешно говорю, что реально вне меня существует дерево или дом, причем я знаю даже их месторасположение, величину и другие качества. Поэтому не найдется ни человека, ни животного, которые бы усомнились в этой истине. Если бы какой-нибудь крестьянин захотел в ней усомниться, если бы он, к примеру, сказал, что он не верит, что существует его бальи, хотя он и был бы перед ним, его приняли бы за сумасшедшего и с полным на то основанием; но когда такие суждения выдвигает философ, он желает, чтобы все восхищались его разумом и просвещенностью, бесконечно превосходящими разум и просвещенность народа.

Леонард Эйлер (1911 [1761], с. 220)

 

Начнем с начала. Как можем мы надеяться на достижение обьективного (пусть даже приблизительного и частичного) познания мира? У нас никогда нет прямого доступа к нему; непосредственно нам знакомы лишь наши ощущения. Откуда мы знаем, что есть что-то вне их?

Ответ в том, что у нас нет никакого доказательства того, что существует что-то вне наших ощущений; это просто в высшей степени разумная гипотеза. Наиболее естественный способ объяснить постоянство наших ощущений (в особенности неприятных) состоит в предположении, что они порождаются причинами, внешними нашему сознанию. Почти всегда мы можем распоряжаться, как сами мы того захотим, ощущениями, которые являются продуктами нашего воображения, но никто простым усилием мысли не остановит войну, не заставит исчезнуть льва и не починит сломавшуюся машину. Очевидно, и это необходимо подчеркнуть, что этот аргумент не опровергает солипсизм. Если кто-то будет упорно утверждать, что он является «клавесином, который играет сам по себе» (Дидро), не найдется никакого средства убедить его в том, что он заблуждается. Тем не менее, мы никогда не встречали искренних солипсистов и сомневаемся, что они вообще существуют45. Это иллюстрирует важный принцип, который мы будем много раз использовать: тот факт, что некоторое мнение не может быть опровергнуто, никоим образом не подразумевает, что есть хоть какое-то основание считать его истинным.

На месте солипсизма часто встречается радикальный скептицизм. Конечно, говорят в таком случае, существует внешний моему сознанию мир, но у меня нет возможности получить надежные познания о нем. И снова тот же самый аргумент: непосредственно я имею доступ только к моим ощущениям; откуда мне знать, соответствуют ли они реальности? Для этого мне пришлось бы прибегнуть к аргументу a priori, такому, как доказательство благожелательности божества у Декарта, а такие доказательства в современной философии стали (по вполне разумным причинам, которые мы не будем рассматривать) весьма сомнительными.

Эта проблема, как и множество других, была прекрасно сформулирована Юмом:

 

Произведены ли чувственные восприятия внешними объектами, которые на них походят, — это вопрос факта, но как он мог бы быть решен? Естественно, посредством опыта, как и все вопросы подобной природы. Но опыт в данном случае молчит и не может поступить иначе. Разуму всегда представлены одни лишь восприятия, и для него нет никакой возможности достичь какого бы то ни было опыта их связи с объектами. Таким образом, предположение такой связи не имеет никакого разумного основания. (Давид Юм, «Исследование о человеческом познании», 1982 [1748], с. 160)

 

Какую позицию занять по отношению к радикальному скептицизму? Если вкратце, то ответ состоит в том, что юмовский скептицизм приложим ко всем нашим познаниям: не только к существованию атомов, электронов или генов, но и к тому факту, что кровь течет по венам, что Земля имеет (приблизительно) круглую форму, что при рождении мы вышли из живота нашей матери. Действительно, даже самые банальные знания повседневной жизни — вроде того, что передо мной стоит стакан — полностью зависят от гипотезы, согласно которой наши восприятия систематически нас не обманывают, что они произведены внешними объектами, которые на них каким-то образом походят46. Универсальность юмовского скептицизма одновременно оказывается его слабостью. Конечно, он неопровержим. Но поскольку никто не является скептиком (когда, по крайней мере, он или она искренни) в отношении обыденного познания, нужно спросить себя, почему скептицизм отвергается в этой области и почему он, тем не менее, оказывается значимым по отношению к чему-то другому, например, научному познанию. Мотив, по которому мы отвергаем систематический скептицизм в обыденной жизни более или менее очевиден и покоится он примерно на тех же рассуждениях, которые приводят нас к отвержению солипсизма. Лучший способ объяснить связность нашего опыта состоит в том, чтобы предположить, что внешний мир по крайней мере приблизительно соответствует его образу, который предоставляется нам чувствами47.

 

Наука как практика

 

Я не сомневаюсь, что, хотя следует ожидать прогрессивных изменений в физике, современные учения, вероятно, более близки к истине, чем любая другая имеющаяся конкурирующая теория. Наука никогда не является абсолютно истинной, но она редко оказывается и абсолютно ложной, и в общем она имеет большие шансы оказаться истинной, нежели ненаучные теории. Следовательно, разумно принять ее хотя бы на время.

Бертран Рассел «Мое философское развитие»(1995 [1959], с. 13)

 

Теперь, после того, как общие проблемы солипсизма и радикального скептицизма отложены в сторону, можно начать думать. Допустим, что мы можем добиться более или менее достоверного познания мира, по крайней мере, в обыденной жизни. Тогда можно задать себе такой вопрос: в какой мере наши чувства обманывают нас и можно ли на них полагаться? Чтобы ответить на этот вопрос, можно попытаться сравнить разные впечатления между собой и изменить некоторые параметры нашего повседневного опыта. Таким образом будет постепенно выработана определенная рациональность практической жизни.

Для нас научный подход в своей основе не отличается от рациональной позиции в текущей жизни или же в других областях человеческого познания. Историки, детективы и сантехники — то есть все человеческие существа — используют те же самые методы индукции, дедукции и оценки данных, что и физики или биохимики. Современная наука пытается использовать их гораздо более систематичным образом, применяя статистические тесты, повторяя эксперименты и т. д. Впрочем, научные результаты гораздо более точны, нежели повседневные наблюдения, они позволяют открыть ранее неизвестные феномены и часто входят в конфликт со здравым смыслом. Но конфликт этот существует на уровне заключений, а не на уровне самого подхода48.

В конечном счете, главная причина того, что мы верим в правдивость научных результатов (по крайней мере, наиболее подтвержденных), относится к тому факту, что они объясняют связность нашего опыта. Необходимо уточнить: «опыт» здесь означает все наблюдения, которыми мы располагаем, включая результаты проведенных в лабораториях экспериментов, цель которых в том, чтобы количественно (иногда с невероятной точностью) проверить предсказания научных теорий. Приведем лишь один пример: квантовая электродинамика предсказывает, что магнитный момент электрона имеет значение49, равное

 

1,001159652201±0,000000000030,

 

где «±» означает погрешности в теоретическом подсчете (использующем большое число приближений). Недавний эксперимент дает результат

 

1,001159652188±0,000000000004,

 

где «±» означает экспериментальные погрешности50. Это совпадение, так же, как и множество подобных ему, хотя и менее удивительных, было бы чудом, если бы наука не говорила о мире ничего истинного — или, по меньшей мере, ничего приблизительно истинного. Совокупность экспериментальных подтверждений наиболее твердо установленных научных теорий свидетельствует о том, что мы в самом деле достигли объективного познания природы, хотя оно и остается приблизительным и частичным51.

Дойдя до этого пункта обсуждения, скептик или релятивист спросит, что отличает науку от других типов дискурсов о реальности — религии или мифа, например, или же псевдонаук вроде астрологии — и, в особенности, какие используются критерии для проведения этого различия. Наш ответ достаточно утончен. Прежде всего, существуют общие эпистемологические, но по своему существу лишь негативные, принципы, восходящие по крайней мере к восемнадцатому веку: мы не доверяем аргументам a priori, аргументам откровения, священных текстов и авторитета. Кроме того, опыт, накопленный за три века научной практики, дал нам целую серию более или менее общих методологических принципов — к примеру, повторение экспериментов, использование «свидетелей», тестирование медикаментов «дважды вслепую» и т. д. — которые можно оправдать рациональными аргументами. Тем не менее, мы не утверждаем ни того, что эти принципы подвергаются определимой кодификации, ни что они исчерпывающи. Иначе говоря, не существует (по меньшей мере, в настоящее время) полной кодификации научной рациональности, и мы сомневаемся, что она вообще может быть. А в противном случае жизнь была бы в самом деле слишком проста, и существовал бы царский путь к знанию: при столкновении с каждой новой идеей можно было бы использовать наши критерии, чтобы узнать, хороша она или нет. Но будущее нельзя предвидеть; рациональность всегда является приспособлением к новой ситуации. Тем не менее, — и в этом-то и кроется все наше отличие от скептиков — мы думаем, что развитые научные теории обоснованы определенной серией достоверных рассуждений, рациональность которых трудно оценить, не вдаваясь в каждый конкретный случай52.

Чтобы проиллюстрировать эти идеи, рассмотрим пример, промежуточный по отношению к научному и обыденному познанию, а именно, полицейское расследование. По крайней мере в некоторых случаях почти никто на практике не будет сомневаться в том, что действительно был найден виновный. Иногда в наличии имеются так называемые «доказательства»: орудие преступления, отпечатки пальцев, признания, средство передвижения и т. д. Однако, в общем путь расследования может оказаться достаточно сложным: в условиях неполной информации следователь должен принимать решения (касательно следа, который нужно прорабатывать, доказательств, которые нужно искать) и извлекать временные заключения. Подчеркнем, что почти всякое расследование сводится к тому, чтобы вывести ненаблюдаемое (преступление) из наблюдаемого. Существуют при этом рациональные выводы и менее рациональные. Расследование может оказаться плохо проведенным, или же так называемые «доказательства» могут просто-напросто оказаться сфабрикованными полицией. Но не существует априорного способа вне зависимости от обстоятельств решить, что отличает хорошее расследование от плохого. Никто не может дать абсолютную гарантию, что полицейское расследование принесло хороший результат. Кроме того, никто не может написать окончательного трактата о «Логике полицейского расследования». Тем не менее, важно, что никто не сомневается в том, что по крайней мере некоторые (самые лучшие) расследования добиваются результата, которые в самом деле соответствуют реальности. С другой стороны, история позволила нам выработать некоторые правила ведения расследования: никто больше не верит в испытание огнем и никто не доверяет признаниям, полученным под пытками. Необходимо сравнивать свидетельства, проводить очные ставки, искать физические доказательства и т. д. Даже если не существует методологии, основанной на несомненных априорных рассуждениях, вышеупомянутые правила (и многие другие) не являются произвольными. Они рациональны и основаны на детальном анализе прошлого опыта. По нашему мнению, то, что называют «научным методом», радикально не отличается от такого рода подхода.

Отсутствие «абсолютистского», независимого от условий, ответа подразумевает также, что нет и не может быть ответа на такие вопросы, как общее оправдание принципа индукции (другая проблема, оставленная в наследство Юмом). Существуют одни индукции, которые оправданы, и другие, которые не оправданы, или, если еще более уточнить, индукции, которые разумны и которые менее разумны. Все зависит от рассматриваемого случая: если вспомнить классический философский пример, факт, что мы всегда видели, как Солнце встает по утрам, вкупе с всеми нашими астрономическими познаниями дает неплохие основания полагать, что оно встанет и завтра. Но тем самым не предполагается, что оно встанет через десять миллиардов лет (действительно, современные астрофизические теории предсказывают, что оно потухнет раньше этого срока).

Мы снова и снова возвращаемся к проблеме Юма: никакое суждение о внешнем мире не может быть доказано в буквальном значении этого термина, но оно, если воспользоваться весьма точным выражением из англосаксонского права, может оказаться вне всяких разумных сомнений. Неразумное же сомнение остается всегда.

В конечном счете, скептик оказывается сиротой абсолютистских, но иллюзорных очевидностей спекулятивной философии. Эти очевидности исчезли в девятнадцатом веке, и возврата к ним уже не будет никогда.

Зачем тратить столько времени на эти элементарные аргументы? Дело в том, что немалая доля релятивистских движений, которые мы собираемся критически рассмотреть, имеет двойное происхождение:

• отдельные представители эпистемологии двадцатого века (Поппер и другие) попытались кодифицировать научный подход, представляя его как совершенно особую деятельность, весьма отличающуюся от повседневной рациональной позиции;

• частичный провал этой попытки привел к неразумному скептицизму.

В оставшейся части этой главы мы покажем, что целый ряд релятивистских аргументов либо оказывается вполне значимой критикой некоторых попыток кодификации научного метода, не позволяющей, однако, поставить под вопрос рациональность научного дискурса, либо же он тем или иным образом просто переформулирует радикальный юмовский скептицизм.

 

Эпистемология в кризисе

 

Наука без эпистемологии — если предположить, что она вообще мыслима — примитивна и намечена как бы лишь начерно. Однако, как только эпистемолог, который ищет ясную систему, обнаруживает ее, он склоняется к тому, чтобы интерпретировать содержание науки через эту систему и отбрасывать все, что в ней не умещается. Ученый же, напротив, не может позволить, чтобы его так далеко уводило стремление к эпистемологической систематичности. […] Поэтому систематическому эпистомологу он должен казаться бессовестным оппортунистом.

Альберт Эйнштейн (1949, с. 684)

 

Немало представителей современного скептицизма утверждают, что они находят аргументы у таких авторов, как Куайн, Кун или Фейерабенд, которые поставили под вопрос эпистемологию первой половины двадцатого века. Последняя и в самом деле находится в кризисном положении. Чтобы понять природу и происхождение этого кризиса, так же, как и то влияние, которое он может оказывать на научную позицию, возвратимся к Попперу53. Мы могли бы начать с венского кружка, но это нас увело бы слишком далеко. Конечно, Поппер — не релятивист, совсем наоборот. Однако, он задает особую отправную точку — во-первых, потому, что современное развитие эпистемологии (Кун, Фейерабенд) по большей части шло как реакция на Поппера; во-вторых, потому, что, хотя мы ни в коей мере не согласны с некоторыми выводами, к которым приходят такие критики Поппера, как Фейерабенд, несомненно, что немалое число наших проблем восходит к некоторым заблуждениям или преувеличениям, содержащимся в «Логике научного открытия» Поппера. Важно понять ограничения этой работы, чтобы смелее встретить лицом к лицу те иррационалистические заходы, к которым привела критика, ею же и спровоцированная.

Основные идеи Поппера хорошо известны. Он ищет критерий демаркации научных и ненаучных теорий. Он полагает, что этот критерий можно обнаружить в фальсифицируемости: чтобы быть научной, теория должна давать предсказания, которые в принципе могут оказаться ложными при соотнесении с реальным миром. По Попперу, такие теории, как астрология или психоанализ уклоняются от такого испытания — либо не делая никаких точных предсказаний, либо же изменяя свои положения ad hoc, чтобы подогнать эмпирические результаты, когда они противоречат этим положениям54.

Если теория фальсифицируема и, следовательно, научна, она может быть подвергнута проверке посредством фальсификации. Это значит, что можно сравнить эмпирические предсказания теории с наблюдениями; если же наблюдения противоречат предсказаниям, отсюда следует, что теория ложна и ее надо отбросить. Акцент на фальсификации (а не верификации) подчеркивает, по Попперу, радикальную асимметрию: никогда нельзя доказать, что теория истинна, потому что в целом она дает бесконечное число эмпирических предсказаний, из которых можно проверить только ограниченное подмножество; но, тем не менее, можно доказать, что теория является ложной, поскольку для этого достаточно одного единственного наблюдения, которое ей противоречит.

Попперианская схема — фальсифицируемость и фальсификация — неплоха, если ее принимать с достаточно большой щепоткой соли. Но когда принимаешь ее буквально, обнаруживается множество затруднений. Если говорить вкратце, Поппер предлагает оставить недостоверность верификации в пользу достоверности фальсификации. Но этот ход наталкивается на две проблемы: оставляя верификацию, мы платим слишком высокую цену; кроме того, мы не получаем того, что было обещано, поскольку фальсификация не столь уж надежна, как думал Поппер.

Первая трудность касается статуса научной индукции. Когда теория проходит испытание фальсификацией и не отвергается, ученый будет рассматривать ее как частично подтвержденную и наделит ее неким правдоподобием или большей субъективной вероятностью. Степень правдоподобия зависит, очевидно, от обстоятельств: качество эксперимента, удивительный или неудивительный характер предсказаний и т. д. Но Поппер совсем не это имеет в виду: всю свою жизнь он был жестоким противником «подтверждения» теории или даже просто ее «вероятности». Он пишет:

 

Оправдано ли рационально рассуждение, отправляющееся от случая, который мы знаем по опыту, к случаю, который нам опытно неизвестен? Неумолимый ответ Юма таков: нет, это не оправдано […] По моему мнению, ответ Юма на этот вопрос верен. (Поппер, 1974, с. 1018–1019, курсив в оригинале55)

 

Очевидно, что любая индукция является выводом от наблюдаемого к ненаблюдаемому, причем никакой вывод такого типа не может быть оправдан при использовании одной лишь дедуктивной логики. Но как мы видели, если принять этот аргумент всерьез — если бы рациональность ограничивалась дедуктивной логикой — из него бы следовало, что нет никакого основания верить в то, что завтра встанет Солнце, тогда как никто реально не ожидает того, что оно не встанет.

Поппер полагает, что при помощи фальсифицируемости он решил проблему Юма56, но его решение, если принять его буквально, абсолютно негативно: мы можем быть уверены в том, что некоторые теории являются ложными, — и никогда в том, что они истинны или даже вероятны. Очевидно, что это «решение» с научной точки зрения совершенно неудовлетворительно. Хуже того, оно подрывает надежность самых банальных познаний повседневной жизни: ведь моя вера в то, что передо мной стоит стакан, покоится, если попытаться ее оправдать, на оптической теории (распространения света в воздухе), которая, по Попперу, не может считаться истинной или даже вероятной, несмотря на миллионы экспериментов, которые подтвердили ее с невероятной точностью.

С другой стороны, история показывает, что теория принимается главным образом из-за ее успеха. К примеру, основываясь на механике Ньютона, удалось вывести большое число астрономических феноменов и земных движений, находящихся в полном согласии с наблюдением. Кроме того, доверие к этой теории было усилено такими предсказаниями, как возвращение кометы Галлея в 1759 году57, и такими необычайными открытиями, как открытие Нептуна в 1846 году, найденного именно там, где он должен был находится по предсказаниям Леверье и Адамса58. Невероятно, чтобы столь простая теория могла столь точно предсказывать неизвестные феномены, если бы она не была хотя бы приблизительно истинной.

Вторая трудность эпистемологии Поппера заключается в том, что фальсификация теории намного сложнее, чем это кажется. Чтобы понять это, рассмотрим все ту же ньютоновскую механику59. Будем понимать под ней комбинацию двух законов, закона движения, согласно которому сила равна массе, умноженной на ускорение, и закона всемирного тяготения, по которому сила притяжения двух тел прямо пропорциональна произведению их масс и обратно пропорциональна квадрату расстояния между ними. В каком смысле эта теория фальсифицируема? Как таковая, они ничего особенного не предсказывает; в самом деле, немалое число движений совместимо с этими законами и может быть даже выведено из них, если ввести подходящие гипотезы, относящиеся к массам различных небесных тел. Действительно, знаменитое выведение Ньютоном законов Кеплера предполагает некоторые добавочные гипотезы, логически независимые от вышеупомянутых законов, — а именно то, что массы планет малы по отношению к массе Солнца, так что взаимодействием планет между собой можно (в первом приближении) пренебречь. Но эта, пусть и вполне разумная, гипотеза никоим образом не является очевидной: планеты могли бы состоять из очень тяжелой материи, и добавочная гипотеза рухнула бы. Могла бы также существовать большая масса невидимой материи, которая влияла бы на движение планет60. Кроме того, все наши астрономические наблюдения при своей интерпретации зависят от некоторых теоретических положений, в частности, оптических гипотез, относящихся к функционированию телескопов и распространению света в пространстве. Точно так же обстоит дело с любым другим наблюдением: когда, к примеру, измеряется электрический ток, в действительности мы видим положение стрелки на циферблате, которое, в соответствии с нашими теориями, интерпретируется как присутствие тока61.

Отсюда следует, что научные предложения не фальсифицируются одно за другим, поскольку для того, чтобы вывести из них какое-то эмпирическое предсказание, необходимо ввести большое число добавочных гипотез, пусть они всего-навсего относятся к способу работы измерительных аппаратов, причем гипотезы эти часто носят скрытый характер. Американский философ Куайн выразил эту мысль достаточно радикальным образом:

 

Наши высказывания относительно внешнего мира подвергаются суду чувственного опыта не индивидуально, а в их совокупности. […]. Единицей эмпирического значения является вся наука целиком. (Куайн 1980 [1953], с. 41–42)62

 

Как ответить на подобные возражения? Прежде всего, необходимо подчеркнуть, что в своей работе ученые прекрасно осознают эту проблему. Каждый раз, когда опыт противоречит некоей теории, они ставят себе всевозможные вопросы: может быть, дело в том, как был проведен или проанализирован опыт? Или же оно в самой теории или в одной из добавочных гипотез? Не было ли какого-нибудь неявно введенного ложного предположения, которое могло бы оказаться источником проблемы? Сам по себе рассматриваемый опыт никогда не диктует, что же нужно делать. Мысль (которую Куайн называет «догмой эмпиризма»), согласно которой возможно поочередно проверить научные предложения, составляет часть Эпиналова образа науки.

Но положение Куайна нужно подвергнуть серьезному уточнению63. На практике опыт — это не что-то данное; мы не просто наблюдаем мир для того, чтобы потом его истолковывать. Мы ставим специальные опыты в зависимости от наших теорий именно для того, чтобы при возможности поочередно или хотя бы в различных комбинациях проверить различные части теорий и гипотез. Мы используем некоторую совокупность испытаний, из которых некоторые служат просто для того, чтобы увериться в том, что измерительные аппараты работают именно так, как предполагалось (это достигается их применением в хорошо известных ситуациях). И как проверке фальсификацией подлежит вся совокупность значимых теоретических предложений, точно так же именно совокупность наших эмпирических наблюдений выполняет принудительную функцию по отношению к нашим теоретическим интерпретациям. К примеру, если верно, что наши астрономические познания зависят от оптических гипотез, последние не могут быть произвольно изменены, так как их можно проверить, по крайней мере, частично, при помощи множества независимых экспериментов. Но мы еще не достигли конца всех трудностей попперианства. Следуя его букве, мы должны были бы сказать, что теория Ньютона была давным-давно фальсифицирована аномальным поведением орбиты Меркурия64. Для строгого попперианца идея отложить в сторону некоторые затруднения (такие, как орбита Меркурия) в надежде, что они лишь временны, была бы незаконной стратегией, стремящейся к исключению фальсификации. Однако же, если учитывать контекст, то можно согласиться с тем, что это вполне рациональный способ действия, по крайней мере, в течение некоторого времени, иначе бы любая наука оказалась невозможной. Всегда есть опыты или наблюдения, которые не поддаются удовлетворительному объяснению или даже входят в противоречие с теорией, и которые откладываются в сторону в ожидании лучших времен. После огромного успеха теории Ньютона было бы неразумно отбрасывать ее из-за одного единственного предсказания, которому (по-видимому) противоречило наблюдение, поскольку это рассогласование могло иметь множество иных объяснений65. Наука — это рациональное предприятие, но ее трудно кодифицировать. И в этом-то и скрывается главный недостаток Поппера: в попытке свести неизмеримую сложность научного предприятия к полностью определенной «универсальной» логике.

Конечно, не все у Поппера нужно отбрасывать. В частности, когда сравниваются радикально отличные подходы вроде астрологии и астрономии, можно определенным образом использовать критерии Поппера. Но ни к чему требовать от псевдонаук соответствия строгим правилам, которым и сами ученые не следуют от начала и до конца (иначе можно попасть под удар критики Фейерабенда, которую мы обсудим далее).

Очевидно, что для того, чтобы быть научной, теория должна так или иначе эмпирически проверяться. Верно, что предсказания неизвестных феноменов часто оказываются наиболее впечатляющими формами проверки. В конечном счете, проще сказать, что некоторое положение абсолютно ложно (Земля плоская), чем сказать, что оно абсолютно истинно (ведь Земля в реальности имеет не совсем круглую форму). Несомненно, что именно комбинация этих трех идей стала причиной успеха Поппера среди многих ученых. Но эти идеи возникли не благодаря Попперу, и они не составляют того, что в нем есть оригинального. Необходимость эмпирических проверок восходит, по меньшей мере, к семнадцатому веку. Это просто урок эмпиризма: отвержение априорных или богооткровенных истин. С другой стороны, не всегда предсказания задают наиболее важные проверки66. Да и сами они могут принимать относительно сложные формы, которые не сводятся к простой фальсификации отдельно взятой гипотезы.

Все эти проблемы не были бы столь серьезными, если бы они не вызвали сильной иррационалистической реакции: некоторые мыслители, главным образом Фейерабенд, отвергают эпистемологию Поппера, противопоставляя ему некоторые из тех аргументов, которые мы будем обсуждать ниже, впадают подчас в крайний антисциентизм (смотри далее). Это значит, что они забывают о том, что аргументы в пользу теории относительности или теории эволюции находятся у Эйнштейна, Дарвина и их последователей, а не у Поппера. Следовательно, даже если бы эпистемология Поппера была совершенно ложной (что не так), это, строго говоря, еще ничего не доказывало бы относительно достоверности научных теорий67.

 










Последнее изменение этой страницы: 2018-04-12; просмотров: 349.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...