Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Культуриндустрия. Просвещение как обман масс.




 

«Сегодня культура на все накладывает печать единообразия. Кино, радио, журналы образуют собой систему. Каждый в отдельности ее раздел и все вместе выказывают редкостное единодушие. Даже противоположные по политической направленности эстетические манифестации одинаковым образом возносят хвалу общему стальному ритму. В декоративном отношении управленческие и выставочные площадки индустрии в авторитарных и прочих странахедва ли в чем-либо отличаются друг от друга. Повсеместно устремляющиеся ввысь светлые монументальные строения репрезентируют собой изобретательную планомерность охватывающих целые государства концернов, в которые стремглав устремилось сорвавшееся с цепи предпринимательство,памятниками которого являются лежащие окрест угрюмые жилые и деловые кварталы безотрадных городов» (149)

 

«Заинтересованные стороны охотно дают пояснения о культуриндустрии в технологических терминах. Утверждается, что вложенные в нее миллионы делают необходимыми процессы воспроизводства, в свою очередь неизбежно приводящие к тому, что на несметных по числу местах одинаковые потребности удовлетворяются посредством стандартизированныхпродуктов. Техническим противоречием между немногочисленными производственными центрами и рассредоточенным потреблением обусловливается-де необходимость организации и планирования со стороны распорядителей. Ну а стандарты якобы изначально ведут свое происхождение от потребностей потребителей: поэтому-то они и принимаются почти что без сопротивления. На самом деле тут имеет место замкнутый круг между манипуляцией и являющейся реакцией на нее потребностью, делающий все более плотным и плотным единство системы. При этом умалчивается о том, что той почвой, на которой техникой приобретается власть над обществом, является власть экономически сильнейших над обществом. Техническаярациональность сегодня является рациональностью самого господства как такового. Она есть свойство отчужденного от самого себя общества быть обществом принуждения. Автомобилями, бомбами и кино целое сплачивается воедино до тех пор, пока присущая им нивелирующая стихия не начинает пробовать свои силы на той самой несправедливости, служительницей которой она являлась. Пока что всем этим техника культуриндустрии была превращена в феномен стандартизации и серийного производства, а в жертву было принесено то, что всегда отличало логику произведения искусства от логики социальной системы» (150-151)

 

«Любой всплеск спонтанного самовыражения со стороны публики немедленно становится управляемым и абсорбируется в рамках официального радиовещания благодаря усилиям охотников за талантами, конкурсам перед микрофоном, протежируемым мероприятиям по профессиональному отбору самого различного толка. Таланты являются собственностью индустрии еще задолго до того, как выставляются ею напоказ: в противном случае они не стремились бы так рьяно приобщиться к ней» (151)

 

«Если в нашу эпоху объективная тенденция социального развития находит свое воплощение в субъективно сомнительных замыслах и планах генеральных директоров, то оригинально таковые являются не чем иным, как замыслами и планами наиболее могущественных секторов индустриального производства - металлургии, нефтедобычи, энергетики, химической промышленности. По сравнению с ними монополии в области культуры выглядят слабыми и зависимыми. Суетливо вынуждены угодничать они перед истинными властителями, дабы сфера их производственной деятельности в массовом обществе, специфический тип товара которой и без того имеет слишком много общего с добродушным либерализмом и еврейскими интеллектуалами, не подверглась серии чисток» (152)

 

«Кант полагал, что в душе человека действует тайный механизм, уже препарирующий все непосредственные чувственные данные таким образом, что они оказываются точно соответствующими системе чистого разума. В наши дни эта тайна наконец разгадана. В то время как планомерное функционирование этого механизма обеспечивается теми, кем вообще поставляется чувственно данное, а именно работниками культуриндустрии, а самой последнейон навязывается гравитационным полем остающегося, несмотря на все попытки его рационализации иррациональным обществом, при прохождении через различные инстанции имеющего тут место производственного процесса эта злосчастная тенденция преобразуется в хитроумный замысел его исполнителей. Самим потребителям уже более не нужно классифицировать ничего из того, что оказывается предвосхищеннымсхематизмом процесса производства. Бескрылое искусство для народа заполняет собой место того мечтательного идеализма, который был явно не по размеру идеализму критическому» (155)

 

«Весь мир становится пропущенным через фильтр культуриндустрии. Хорошо известное ощущение кинозрителя, воспринимающего улицу, на которой стоит кинотеатр, как продолжение только что закончившегося зрелища именно потому, что последнее всегда ориентировано на точное воспроизведение обыденного восприятия мира, становится путеводной нитью производственного процесса. Чем более плотным и сплошным оказывается осуществляемое его техниками удвоение эмпирической предметности, тем легче удается сегодня утвердиться иллюзии, что внешний мир является всего лишь непосредственным продолжением того, с которым сводят знакомство в кинотеатре. С момента произошедшего с молниеносной быстротой внедрения звукового кино механическое приумножение действительности целиком и полностью начинает обслуживать этот замысел. В соответствии с этой тенденцией реальной жизни уже более не дозволяется в чем-либо отличаться от звукового фильма. Благодаря тому, что он, далеко превосходя иллюзионизм театра, уже более не оставляет фантазии и мысли зрителей того измерения, в котором они, не теряя нити повествования, в рамках фильма и в то же время совершенно не подлежащим контролю образом могли бы отвлечься и дистанцироваться от его точной фактуры, учит он отданных ему на произвол самым непосредственным образом идентифицировать его с реальной действительностью. Захирение способности к воображению и спонтанной реакции у потребителей культуры сегодня уже не нужно сводить к действию определенных психологических механизмов. Ее продукты сами, и в первую очередь самый характернейший, звуковой фильм, парализуют какую бы то ни было возможность для них обладать такого рода способностями. Они построены таким образом, что, хотя для их адекватного восприятия и требуется схватывать все быстро и аккуратно, быть наблюдательным и сведущим, именно мыслительную активность воспрещают они тому зрителю, который не хочет ничего упустить из проносящегося перед его взором потока фактов» (157)

 

«Никакой средневековый строитель не подвергал столь пристрастному досмотру сюжеты церковных витражей и скульптур, какому со стороны студийной иерархии подвергается материал романов Бальзака или Виктора Гюго, прежде чем быть одобренным в качестве ходового товара. Никакой капитул не был способен с такой же точностью определить степень испытываемых в полном соответствии с ordo всевышней любви адских мук осужденного, с какой руководством производственного процесса определяется степень мучений главного героя или предел, до которого может задраться юбка наклонившейся леди в литании Большого фильма. Эксплицированный и имплицитный, экзотерический и эзотерический каталог запрещенного и дозволенного распространяется на столь многое, что уже не только ограничивает собой сферу допустимого, но и всецело властвует в ней. В соответствии с ним обретают и меняют свою форму самые мельчайшие подробности. Подобно своему антагонисту, авангардистскому искусству, культуриндустрия путем запретов учреждает позитивным образом свой собственный язык, со своим собственным синтаксисом и вокабулярием. Перманентной погоней за новыми эффектами, тем не менее остающимися привязанными к старой схеме, лишь усиливается, в качестве дополнительного правила, власть стереотипа, из-под ярма которой стремится вырваться каждый отдельно взятый эффект. Всевновь появляющееся оказывается столь обстоятельно проштемпелеванным,что в конечном итоге уже более не может встретиться ничего такого, что с самого начала не несло бы на себе печать жаргона и не удостоверяло бы себя с первого взгляда в качестве апробированного» (159)

 

«Споры, разгорающиеся между специалистами в области искусства и спонсорами либо цензорами по поводу уж сверх всякой меры невразумительного вранья, свидетельствуют не столько о наличии напряженности в эстетической сфере, сколько о дивергенции интересов. Репутация специалиста, в которой зачастую последним остаткам профессиональной автономии все еще удается обрести некое подобие прибежища, вступает в конфликт с бизнес-политикой церкви или концерна, товары культуры изготовляющего. Но тем не менее по самому своему существу предмет, о котором идет речь, оказывается превращенным в ходкий товар еще до того, как дело доходит до спора между инстанциями» (161)

 

«Тот момент в произведении искусства, благодаря которому ему удается выйти за пределы действительности, подняться над ней, и в самом деле неразрывно связан с его стилем; и тем не менее, он никоим образом не совпадает с достигаемой тут гармонией, с сомнительным единством формы и содержания, внутреннего и внешнего, индивидуума и общества, но проявляет себя в тех его чертах, в которых обнаруживает себя присущий ему разлад, в неизбежной неудаче страстного стремления к идентичности. Вместо того, чтобы признать себя обреченными на подобного рода поражение, в котором стиль великих произведений искусства с самых давних пор подвергался самоотрицанию, творения более слабые всегда предпочитали полагаться на свое сходство с другими, на суррогат идентичности. Культуриндустрия окончательно абсолютизирует имитацию. Не будучи не чем иным, как только стилем, она выдает самую сокровенную тайну последнего, тайну послушного повиновения общественной иерархии. Сегодня эстетическим варварством доводится до своего логического конца то, что угрожало творениям духа с тех самых пор, как их начали сводить воедино и подвергать нейтрализации в качестве культуры. Говорить о культуре всегда было делом, культуре противном. В качестве общего знаменателя термин "культура" виртуально уже включает в себя процедуры схематизации, каталогизации и классификации, приобщающие культуру к сфере администрирования. И лишь на уровне индустриальном, где происходит ее последовательное поглощение, достигается полное соответствие этому понятию культуры» (163)

 

«Все то, что способно оказывать сопротивление, имеет шанс выжить только приспосабливаясь. Будучи хоть единожды зарегистрированным в своем отличии от культуриндустрии, оно уже становится составной частью ее подобно тому, как составной частью капитализма становиться зачинатель аграрной реформы. Реально вполне оправданное бунтарство становится товарным знаком того, кому удалось снабдить производство новыми идеями. Гласность в современном обществе не дает делу дойти до сколько-нибудь внятных обвинений, когда же это происходит, по их тональности обладающему тонким слухом без труда удается распознать те влиятельные круги, под эгидой которых совершается умиротворение бунтаря. Чем более непреодолимой становится пропасть между хором и главенствующей верхушкой, тем вернее гарантия, что место наверху будет предоставлено любому из тех, кто сумеет заявить о своем превосходстве посредством хорошо организованной демонстрации своей неординарности. Тем самым в пределах культуриндустрии удается выжить тенденции либерализма открывать самую широкую дорогу своим наиболее даровитым представителям» (164)

 

«Поскольку так уж повелось, что угнетенные всегда относились к заповедям морали, навязываемой имих повелителями, с большей серьезностью, чем сами последние, сегодняобманутые массы в гораздо большей степени чем те, кто преуспел,становятся жертвой мифа об успехе. Они ведь руководствуются своими собственными желаниями. И потому они непоколебимо отстаивают именно ту идеологию, посредством которой их обращают в рабство. Дурная любовь народа ко всему тому, что учиняют над ним, во многих случаях даже опережает изобретательность правящих инстанций» (166-167)

 

«Культуриндустрия может считать своей заслугой то, что в противоположность неоднократно предпринимавшимся в прошлом попыткам транспонирование искусства в сферу потребления было осуществлено ею самым энергичнейшим образом и даже возведено в принцип, что ей удалось освободить практики увеселения от отягощавшей их назойливой наивности и значительно улучшить методы изготовления товара. Чем тотальное она становится, чем безжалостней вынуждает она любого аутсайдера стать либо банкротом, либо членом синдиката, тем большуюутонченность и возвышенность обретает она, достигая своего апогея в синтезе Бетховена и парижского казино. Победа, которую она одерживает, двояка: ту истину, что губит она вовне себя, может она на любой манер репродуцировать внутри себя в качестве лжи» (168-169)

 

«Искусство легких жанров всегда сопровождает автономное как тень. Оно является социальной нечистой совестью серьезного искусства. То искажение истины, на которое было вынуждено идти последнее в силу навязываемых ему социумом условий, обеспечивает первому видимость существу дела соответствующей правоты. Это разделение само есть истина: в нем, по меньшей мере, находит свое выражение негативность культуры, из различных сфер складывающейся» (169)

 

«Популярность наимоднейших песенок всегда обеспечивалась издевкой над смыслом, сводимом ими, наряду с предшественниками и последователями психоанализа, к монотонии сексуальной символики» (172)

 

«Удовольствие, с которым воспринимается учиняемое над экранным персонажем насилие, превращается в насилие над самим зрителем, развлечение - в тяжкую повинность. Его утомленный взор не имеет права упустить ничего из того, что изобрели охочие до выдумок эксперты в качестве стимуляторов, ни на одно мгновение нельзя выказать себя глупцом перед лицом хитроумной компоновки всего исполняемого, нужно поспевать за всем, везде и даже самому подавать пример того проворства, которое выставляется на всеобщее обозрение и пропагандируется экранным шоу. Тем самым становится проблематичным, действительно ли культуриндустрия продолжает выполнять ту самую свою развлекательнуюфункцию, которой она имеет обыкновение столь громогласно похваляться. Если бы подавляющая часть радиостанций прекратила вещание, а большинство кинотеатров закрылось, судя по всему, потребители лишились бы не столь уж и многого» (173-174)

 

«Культуриндустрия беспрестанно обманывает своих потребителей по поводу того, что она им беспрестанно обещает. Вексель на удовольствие, выдаваемый действием и его аранжировкой, пролонгируется тут до бесконечности: самым вероломным образом обещание, к которому, собственно говоря, и сводится все зрелище, лишь означает, что до дела так никогда и не дойдет, что удовлетворить свой аппетит посетителюпридется чтением меню. Вожделению, возбужденному всеми этимистоль блистательными именами и образами, в конечном итоге подадут всего лишь рекламу унылой и серой обыденности, от которой оно так стремилось избавиться» (174-175)

 

«Идеология монастырей, в соответствии с которой не аскеза, но половой акт является свидетельством отказа от достижимого блаженства, негативным образом находит своеподтверждение в той серьезности влюбленного, с какой он, предчувствиемисполнен, связывает свою жизнь с мимолетным мгновением. Культуриндустрия подменяет жизнерадостным отречением ту боль, что присутствует как в упоении, так и в аскезе» (176)

 

«Кому-то что-либо предложить и лишить его этого суть одно и то же. Именно это и происходит в случае эротической продукции. Как раз потому, что ему не дадут никогда состояться, совокупление оказывается в центре всего происходящего. В художественном фильме на признание внебрачной связи, в которой виновных не постигло бы наказание, налагается гораздо более строгое табу, чем на участие будущего зятя миллионера в рабочем движении. По контрасту с либеральной эрой культура индустриальной эпохи, равно как и народная, может сколь угодно позволять себе возмущаться капитализмом; но она не может позволить себе не признавать нависшую над ней угрозу кастрации. Последняя составляет саму ее суть. Она наверняка переживет организованную порчу нравов, осуществляемую по отношению к носителям униформы в производимых для них развлекательных фильмах и, в конечном итоге, в самой реальности. Решающее значение сегодня имеет уже более не пуританство, несмотря ни на что, все еще пользующееся авторитетом под видом женских организаций, но самой системе присущая необходимость ни на мгновение не спускать глаз с потребителя, не дать у него зародиться подозрению, что сопротивление возможно. Этот принцип требует, чтобы, с одной стороны, все его потребности представлялись ему безусловно удовлетворяемыми культуриндустрией, но, с другой, чтобы эти потребности уже заранее были устроены таким образом, что себя самого в них он не мог бы воспринимать иначе, как только вечным потребителем, объектом культуриндустрии. Последняя не просто убеждает его в том, что ее обманом удовлетворяются его желания, но сверх того дает ему понять, что ни при каких обстоятельствах не придется ему удовлетворяться чем-то, кроме предложенного. С бегством от обыденности, которое обещает вся Культуриндустрия в целом, во всех ее отраслях, дело обстоит так же, как и с похищением дочери в американском юмористическом журнале: отец сам держит приставную лестницув темноте. В качестве рая культуриндустрия вновь преподносит все туже опостылевшую обыденность. Предназначением как избавления, так и тайного побега с самого начала является возврат к исходной точке. Удовольствие способствует разочарованности, которой хотелось бы забыться в нем» (177-178)

 

«Обман, таким образом, состоит не в том, что культуриндустрия становится прислужницей развлечения, но в том, что всякое веселье она губит, заполоняя его, в интересах дела, идеологическими клише себя самое ликвидирующей культуры» (179)

 

«Культуриндустрией оно преобразуется в откровенную ложь. Оно становится всего только нудным пустословием, добавляемым в качестве тягостно болезненно-приятной приправы в религиозные бестселлеры, психологические фильмы и женские сериалы для того, чтобы с тем большей уверенностью можно было подчинять своей власти самобытные человеческие побуждения. В этом смысле развлечение способствует очищению аффекта, выполняя ту функцию, которую уже Аристотель приписывал трагедии, а Мортимер Адлер - фильму. Как и в случае стиля, культуриндустрия содержит в себе истину о катарсисе» (180)

 

«Освобождение, обещаемое развлечением, является освобождением от мышления равно как и от отрицания. Наглое бесстыдство риторического вопроса "Чего еще нужно людям!" заключается в том, что он адресован как мыслящим субъектам именно тем самым людям, отучить которых от субъективности является его специфической задачей. Даже там, где публика изредка позволяет себе противиться индустрии удовольствий, имеет местоне что иное, как ставшее последовательным отсутствие сопротивления,самой индустрией удовольствий в публике воспитываемое» (181)

 

«Индустрия интересуется человеком исключительно лишь как своим клиентом и как своим служащим, и ей действительно удается свести как все человечество в целом, так и любой из составляющих его элементов к этой исчерпывающей формуле. В идеологии план или случай, техника или жизнь, цивилизация или природа акцентируются в зависимости от того, какой именно из аспектов в каждом отдельном случае является определяющим. Если они являются служащими, им напоминают о рациональной организации и приучают, в полном соответствии с требованиями здравого человеческого рассудка, свыкнуться с ней. Если же они клиенты, свобода выбора, очарование непопробованного демонстрируется им на примерах различных событий из частной человеческой жизни либо на киноэкране либо в публикуемых прессой материалах. Объектами они остаются и в том и в другом случае» (184)

 

«Даже самые абстрактные идеалы социальной гармонии и общественного блага оказываются слишком конкретными в эпоху универсальности рекламы. Именно абстракцию научились уже идентифицировать со средством, используемым для привлечения клиентов. Язык, апеллирующий единственно лишь к истине, выбывает одно только раздражение и желание как можно быстрее добраться до сути дела, в действительности являющейся его целью. Слова, не являющиеся средством, кажутся бессмысленными, в других случаях - фикцией, чем-то лживым. Оценочные суждения воспринимаются либо в качестве рекламы, либо в качестве пустой болтовни» (184)

 

«Колышущиеся на ветру колосья в полях в конце чаплиновского фильма о Гитлере дезавуируют антифашистские речи о свободе. Они походят на развевающиеся на летнем ветру светлые пряди волос немецкой девушки, чью лагерную жизнь фотографируют специалисты из "Ufa". Именно в силу того, что механизмом социального господства природа рассматривается в качестве целительной противоположности обществу, втягивается она в неизлечимое и распродается по дешевке. Образными заверениями в том, что деревья зеленеют, небо голубое, а облака плывут, уже превращается она в криптограмму фабричных дымовых труб и бензозаправочных станций» (186)

 

«В одном, правда, эта выхолощенная идеология не допускает никаких шуток над собой: в деле заботы. "Никому не позволено страдать от голода и холода; а тот, кто будет в этом уличен, пусть отправляется в концентрационный лагерь": этот образчик остроумия из гитлеровской Германии мог бы блистать в качестве максимы над всеми порталами культуриндустрии. Наивно-лукаво указывает она на то состояние, которым характеризуется новейшее общество: что оно отлично умеет выискивать своих приверженцев. Формально свобода гарантируется каждому. Никто не должен официально нести ответственности за то, что он думает. Взамен этого каждый обнаруживает себя с самых ранних лет заключенным в систему церквей, клубов, профессиональных союзов и прочих связей, представляющих собой чувствительнейший инструмент социального контроля. Тот, кто не желает своей погибели, должен заботиться о том, чтобы, будучи взвешенным на чаше весов этого аппарата, не оказаться слишком легковесным. В противном случае он отстанет от жизни и в конечном итоге неминуемо пойдет ко дну» (187)

 

«Настойчивое акцентирование золотого сердца есть тот способ, каким общество сознается в причиненном им страдании; все знают, что в пределах системы они уже более не способны самим себе прийти на помощь, и это обязана принимать в расчет идеология. Будучи весьмадалекой от того, чтобы попросту скрыть страдание под покровом импровизируемоготоварищества, культуриндустрия особенно гордится тем, что способна мужественно взглянуть ему прямо в глаза и преподнести его с едва сдерживаемым хладнокровием. Пафосом самообладания оправдывается мир, делающий таковое необходимым. Такова жизнь, она так жестока, но именно поэтому так чудесна, так идет на пользу здоровью» (189-190)

 

«С давних пор культура способствовала обузданию как революционных, так и варварских инстинктов. Культура же индустриализированная делает даже больше того, что тут требуется. Она прямо-таки упражняется в тех условиях, при которых эта безжалостная жизнь способна стать выносимой. Индивидууму надлежит использовать свое общее пресыщение в качестве той движущей силы, которая заставит его сдаться на милость как раз той коллективной власти, которой он и без того сыт погорло. Перманентно отчаянные ситуации, изматывающие зрителя вобыденной жизни, при их воспроизведении средствами культуриндустрии превращаются, неизвестно каким образом, в обещание возможности дальнейшего существования. Нужно только полностью признаться в своей собственной ничтожности, только расписаться в своем поражении, и сразу все станет на свои места. Общество является обществом отчаявшихся и потому добычей для рэкета» (191-192)

 

«Существование в условиях позднего капитализма есть не что иное, как непрерывно длящийся обряд инициации. Каждый обязан демонстрировать, что он без остатка идентифицирует себя с властью, ударами его осыпающей. Это заложено в принципе синкопы в джазе, одновременно высмеивающем запинки и возводящем их в норму. Евнухоподобный голос исполнителя сентиментальных песенок на радио, привлекательной наружности поклонник наследницы, в смокинге падающий в плавательный бассейн - таковы образцы для подражания для тех людей,которым самих себя надлежит превратить в то, чего добивается система,их ломая. Каждый может быть подобен всемогущему обществу, каждый может стать счастливым, если только капитулирует целиком и без остатка, поступится своим правом на счастье. В его слабости общество узнает свою силу и делится ею с ним. Его несопротивляемость квалифицирует его как благонадежного кантониста. Так упраздняется трагизм» (192-193)

 

«Сама эта способность находить лазейку и убежище, способность пережить свою собственную гибель, делающая устарелым трагизм, присуща новому поколению; они одинаково хороши на любой работе, потому что трудовой процесс не вызывает привязанности ни к какому труду. Все это напоминает собой унылую покорность возвращающегося домой солдата, не имевшего никакого касательства к войне, живущего случайным заработком рабочего, кончающего вступлением в союзы и парамилитарные организации. Ликвидацией трагизма удостоверяется упразднение индивидуума» (193)

 

«Бюргер, чья жизнь расщеплена на сферу бизнеса и частной жизни, чья частная жизнь расщеплена на сферу репрезентированности в обществе и интимную, чья интимная жизнь расщеплена на угрюмое брачное сожительство и горькое утешение полного одиночества, разлада с самим собой и со всеми, виртуально уже является нацистом, одновременно и воодушевленным и все и вся поносящим, или же сегодняшним обитателем большого города, способным представить себе дружбу только в виде "социального контакта"» (195)

 

«Господствующий вкус заимствует свой идеал из рекламы, из расхожего образа красоты. Так по иронии судьбы в конечном итоге сбываются слова Сократа о том, что прекрасное есть полезное. Кино вербует клиентов для концерна культуры как тотальности, на радио товары, ради которыхсуществуют продукты культуры, расхваливаются и поодиночке. За пятьдесят медяков смотрят стоящий миллионы фильм, за десять получают жевательную резинку, за которой стоит все богатство мира, ее сбытом умножаемое. In absentia, но все же на основе всеобщего голосования выясняют казну армий, не попустительствуя, правда, проституции в глубоком тылу. Лучшие капеллы мира, таковыми не являющиеся, бесплатно доставляются на дом. Все это столь же издевательски походит на страну с молочными реками и кисельными берегами, как и националистическая общность на человеческую. Всем и каждому будет в чем-нибудь да услужено» (196)

 

«Искусство как обособленная сфера с самых давних пор было возможно лишь в качестве буржуазного. Даже сама его свобода в качестве отрицания социальной целесообразности в том виде, в каком берет она верх над рынком, остается сущностно связанной с предпосылками товарной экономики. Чистые произведения искусства, отрицавшие товарный характер общества уже одним только тем, что следовали своему собственному закону, всегда были одновременно и товаром: поскольку, вплоть до восемнадцатого столетия, покровительство заказчиков защищало художников от рынка, они попадали взамен того в зависимость от заказчиков и их целей. Бесцельность новейшего великого произведения искусства всецело порождается анонимностью рынка. Его требования являются столь многократно опосредованными, что это избавляет художника от необходимости следовать определенным условиям, правда, только в известной мере, ибо его автономии, как всего только снисходительно терпимой, на протяжении всей буржуазной истории сопутствовал момент неистинности, в конечном итоге приведший к социальной ликвидации искусства. Смертельно больной Бетховен, отшвыривающий от себя роман Вальтера Скотта с возгласом "А ведь парень-то пишет ради денег", и в то же время при реализации последних квартетов, этого предельного отказа от рынка, выказывающий себя в высшей степени опытным и настойчивым дельцом, являет собой самый замечательный пример единства противоположностей рынка и автономии в буржуазном искусстве» (197)

 

«Бюргер все еще удерживался искусством в некоторых границах до тех пор, пока оно было дорогим. С этим теперь покончено. Его безграничная, никакими деньгами более не опосредованная близость к тем, кто отдан ему на произвол, доводит отчуждение до завершающей стадии и уподобляет одно другому под знаком торжествующей предметности. В культуриндустрии исчезают равным образом как критика, так и уважение: первой наследует механическая экспертиза, второму - забывчивый культ выдающихся деятелей. Для потребителей ничто уже более не является дорогим. При этом они все же догадываются о том, что оно достается им тем в меньшей мере, чем дешевле стоит. К двойному недоверию по отношению к традиционной культуре как идеологии примешивается недоверие к культуре индустриализированной как надувательству. Превращенные в простой довесок, подпорченные произведения искусства совместно с тем хламом, к которому приравнивают их медиа, исподволь отвергаются счастливчиками. Последним предоставляется возможность от души радоваться тому, что имеется так много всего и посмотреть и послушать. Собственно говоря, доступно все. Экранизации и водевили в кино, конкурсы музыкальных отгадаек, бесплатные брошюрки, награды и призы, достающиеся слушателям определенных радиопрограмм, являются не просто случайными акциденциями, но продолжением того, что происходит с самими продуктами культуры» (201)

 

«Культура является парадоксальным товаром. Она настолько полностью подчинена закону обмена, что уже более не обменивается; настолько слепо поглощается она в ходе употребления, что уже более не может быть употреблена. Поэтому она сливается с рекламой. Чем более бессмысленнойкажется последняя в условиях господства монополий, тем более всесильной она становится» (202)

 

«Реклама становится просто искусством, с которым прозорливо отождествил ее Геббельс, искусством для искусства, рекламой для самой себя, чистой демонстрацией социальной власти. Во влиятельных американских журналах "Life" и "Fortune" беглому взгляду уже едва ли удастся отличить рекламные образы и тексты от редакционных частей. Редакционным тут оказывается восторженный и неоплачиваемый фоторепортаж о жизненных привычках и личной гигиене какого-нибудь влиятельного лица, число его фанов пополняющий, в то время как на рекламных страницах упор до такой степени делается на объективные и жизненно правдивые фотографии и сведения, что они представляются прямо-таки идеалом информации, с которого редакционной части остается лишь брать пример» (204)

 

«Та манера, в которой молодая девушка дает согласие и заканчивает обязательное свидание, интонация при телефонном разговоре и в самых доверительных ситуациях, подбор слов при беседе, даже разделяемая на части порядком понятий клонящейся к упадку глубинной психологии внутренняя жизнь в целом свидетельствуют о попытке превратить самого себя в адекватный успеху аппарат, вплоть до инстинктивных побуждений соответствующий предлагаемой культуриндустрией модели. Самые интимнейшие реакции людей им самим же вопреки настолько полностью овеществляются, что идее их собственного своеобразия удается существовать лишь на уровне предельной абстрактности: личность едва ли характеризуется для них чем-либо иным, кроме ослепительной белизны зубов и полной свободы от запаха пота из подмышек и эмоций. Таков триумф рекламы в культуриндустрии, принудительный мимезис потребителей к в то же самое время видимым ими насквозь культуртоварам» (209)

 

Элементы антисемитизма

«Лишь слепота антисемитизма, его безинтенциональность придает долю истинности объяснению, что он-де является клапаном. Ярость обрушивается на того, чья беззащитность очевидна. И поскольку жертвы между собой всякий раз в зависимости от конъюнктуры взаимозаменяемы - бродяги, евреи, протестанты, католики, - каждый из них может занять место убийц, проникнуться той же самой слепой жаждой убийства, стоит лишь последней ощутить свое могущество как норме. Не существует никакого генетического антисемитизма, как, конечно же, и антисемитизма врожденного. Взрослые, для которых призыв к еврейской крови стал второй натурой, столь же мало способны ответить на вопрос почему, как и молодежь, которой надлежит ее пролить. Правда, высокопоставленные заказчики, которые знают ответ, не испытывают ненависти к евреям и не любят свою свиту. Но последняя, остающаяся в накладе и экономически и сексуально, ненавидит бесконечно; она не потерпит никакого послабления, ибо никакое достижение чаемого ей не ведомо. Таким образом, на практике организованных разбойников-убийц воодушевляет своего рода динамический идеализм. Они выступают для того, чтобы грабить, и создают для этого высокопарную идеологию, неся вздор о спасении семьи, отечества, человечества. Но поскольку они при этом остаются в дураках, о чем они, правда, уже догадались, полностью отпадает, в конечном итоге, и их жалкий рациональный мотив, грабеж. Темный инстинкт, которому с самого начала была она более родственна, чем разуму, целиком и полностью овладевает ими. Его половодье затопляет островок рациональности, и эти отчаявшиеся предстают тогда единственно лишь в виде защитников истины, обновителей земли, которым надлежит также реформировать еще и последний ее уголок. Все живое становится материалом для выполнения их чудовищной задачи, помешать которой уже более не способны никакие симпатии и склонности. Действие воистину становитсятут автономной самоцелью, оно умело маскирует свою собственную бесцельность» (214)

 

«Мысль о счастье без власти невыносима, потому что только тогда было бы оно вообще счастьем» (215)

 

«Религия не была упразднена, а стала использоваться в качестве культуртовара. Союзом Просвещения и господства моменту содержащейся в ней истины был прегражден доступ к сознанию и законсервированы ее опредмеченные формы. И то и другое в конечном итоге идет на пользу фашизму: неподконтрольные страсти канализируются в националистический мятеж, потомки евангелических фанатиков по модели вагнеровских рыцарей Грааля превращаютсяв участников заговора кровной общности и членов элитных гвардий, религия как институт частично сливается с системой, частично транспонируется в украшение массовой культуры и гала-демонстраций. Фанатическая вера, которой похваляются фюрер и его свита, не является иной, чем та озлобленная, что прежде держала под своим влиянием отчаявшихся, пропало лишь ее содержание. Лишь этим единственно живет ненависть против тех, кто эту веру не разделяет. От религии любви у немецких христиан не осталось ничего, кроме антисемитизма» (219-220)

 

«Приверженцы религии Бога-отца навлекают на себя ненависть приверженцев Сына Божьего за умничанье. Это вражда ставшего косным в обличье блага и святости духа против духа. Злоба для христианских юдофобов является той истиной, которая способна противостоять злу, его не рационализируя, и позволяет упорно держаться за идею незаслуженной благодати вопреки всему ходу вещей и самому порядку спасения, которому они будто бы призваны способствовать» (223)

 

«Суровость, с которой в течение тысячелетий правители как своей собственной смене, так и подвластным массам отказывали в возврате к миметическим формам существования, начиная с религиозного запрета на изображение через социальные гонения на актеров и цыган и вплоть до педагогики, отучающей детей быть детьми, является необходимым условием цивилизации» (224)

 

«Подлаживание под мертвое в угоду самосохранению осуществляется техникой уже более не как в магии, путем телесного подражания внешней природе, но посредством автоматизации духовных процессов, путем преобразования их в слепые циклы. С ее триумфом все человеческие проявления становятся равным образом как контролируемыми, так и принудительными. От уподобления природе остается одно только ожесточение против нее. Сегодня защитной и призванной вселять ужас окраской является слепое властвование над природой, идентичное с преследующей свою выгоду дальновидностью» (225)

 

«Смыслом фашистских формул, ритуальной дисциплины, униформ и всего мнимо иррационального аппарата в целом является содействие миметическому способу поведения. Надуманные символы, свойственные всякому контрреволюционному движению, черепа и переодевания, варварский бой барабана, монотонное повторение слов и жестов равным образом являются организованным подражанием магическим практикам, мимезисом мимезиса. Возглавляет хоровод фюрер с балаганным лицом и с харизмой включаемой по желанию истерии. Его спектакль репрезентирует и собой и в образах то, что в реальности запрещено всем другим. Гитлер может себе позволить жестикулировать, как клоун, Муссолини - смело брать фальшивую ноту подобно провинциальному тенору, Геббельс – говорить так же бегло, как и сионистский агент, которых он советует убивать, Кафлин - проповедовать любовь в духе Спасителя, распятие которогоон олицетворяет собой для того, чтобы неизменно вновь и вновь проливалась кровь. Фашизм тоталитарен еще и в том, что стремитсясделать непосредственно полезным для господства бунт угнетеннойприроды против господства» (229-230)

 

«Благодаря тому, что укорененный в своем отличии от еврея обнаруживает и тождественность с ним, общечеловеческое, в нем индуцируется чувство противоположности, чуждости ему. Так табулированные, господствующим формам труда противоречащиепобуждения преобразуются в конформистские идиосинкразии. Экономическое положение евреев, этих последних обманувшихся обманщиков либералистской идеологии, не предоставляет им никакой надежной защиты от этого. Поскольку они хорошо приспособлены к генерированию такого рода психических индукционных токов, они и используются в этой функции. Они разделяют участь бунтующей природы, взамен которой использует их фашизм: ими пользуются слепо и прозорливо. При этом не так уж и важно, обладают ли действительно евреи как индивиды теми миметическими чертами, которыми вызывается инфекция злобы, или же они им по мере надобности только приписываются. Доведись властителям экономики однажды преодолеть свой страх перед привлечением адвокатов фашизма, в противовес евреям автоматически установилась бы полная гармония национального единства. Господство отрекается от них, когда в силу прогрессирующего отчуждения от природы оно откатывается на чисто природный уровень. Евреям в целом предъявляется упрек в запретной магии, в кровавых ритуалах. Лишь переодетое в обвинение, подпороговое стремление аборигена вновь вернуться к миметической практике жертвоприношения празднует свое пасхальное воскресение из мертвых в собственном сознании. Когда весь цивилизаторно ликвидированный ужас первобытных времен реабилитируется путем проекции на евреев, то никакого удержу уже более не существует. Он может быть осуществлен реально, и осуществленное зло даже превосходит собой зло содержания проекции» (230)

 

«Цивилизация является победой общества над природой, все в просто природу превращающей. Евреи сами в течение тысячелетий принимали в этом участие, своим просветительством ничуть не менее, чем цинизмом. Как представители древнейшего из доживших до наших дней патриархата, воплощения монотеизма, они преобразовывали табу в цивилизаторные максимы еще тогда, когда другие по-прежнему придерживались магии. Евреи, судя по всему, преуспели в том, над чем безуспешно трудилось христианство: в лишении магии власти ее собственными силами, в виде богослужения против самих же себя оборачивающимися. Ими уподобление природе было не столько искоренено, сколько снято в чистых требованиях ритуала. Тем самым им удалось сохранить примиряющее воспоминание о нем, не впадая при этом посредством символов обратно в мифологию. Поэтому-то прогрессирующей цивилизацией они и считались одновременно и отсталыми и слишком уж ее обогнавшими, похожими и непохожими, умными и глупыми. Их обвиняли в том, с чем они, как первые бюргеры, порывали в себе прежде всех: в соблазненности низменным, в тяге к животным и земле, в иконопоклонничестве. Так как они изобрели понятие кошерного, их преследовали как свиней. Антисемиты превращают себя в исполнителей заповедей Ветхого Завета: они заботятся о том, чтобы евреи обратились в прах за то, что вкусили от древа познания» (231)

 

«Так тот, кто замкнут в своем безумии, оказывается карикатурой на божественное могущество. Точно так же, как при всех ужимках у него совершенно отсутствует способность к творчеству в реальности, ему, как и дьяволу, отказано в атрибутах того принципа, который он узурпирует: в памятливой любви и в себе самой покоящейся свободе. Он зол, движим понуждением и так же слаб, как иего сила. Если, как говорят, божественное всемогущество возвышает до себя творение, то сатанинское, воображаемое низвергает все в бездну своего бессилия. Такова тайна их господства. Проецирующая по принуждению самость не способна проецировать ничего, кроме своего собственного несчастья, от в ней же самой обитающей причины которого отсекается она своим полным отсутствием рефлексии. Поэтому продукты ложной проекции, стереотипные схемы мысли и реальности, оказываются продуктами и схемами зла. Для Я, погружающегося в лишенную смысла бездну самого себя, предметы становятся аллегориямигибели, таящими в себе смысл своего собственного крушения» (237-238)

 

«Больной регрессирует на стадию архаической недифференцированности любви и овладения. Для него речь идет о физической близости, захвате, наконец, связи любой ценой. Так как он не смеет признаться себе в своем вожделении, он набрасывается на других в роли завистника и преследователя подобно тому, как это делает по отношению к животному содомит, вытесняющий свой импульс в роли охотника или погонщика. Влечение возникает из слишком основательной связи или устанавливается с первого взгляда, оно может исходить от людей значительных, как в случае кляузников и убийц президентов, или от самых бедных, как в случае еврейского погрома. Объекты фиксации заменяема подобно фигурам отца в детстве; где оно к месту, там ему и место; безумие соотнесенности хватается безотносительно к чему бы то ни было за все, что угодно, вокруг себя» (238)

 

«Безоговорочный реализм цивилизованного человечества, достигающий своей кульминации в фашизме, представляет собой специальный случай параноидального бреда, обесчеловечивающего природу и, в конечном итоге, сами народы. В той бездне неуверенности, которую вынужден преодолевать всякий объективирующий акт, гнездится паранойя» (239)

 

«Культура полностью становится товаром, распространяемым в виде информации, не проникая в тех, кто усваивает ее. Мышление становится астматичным и ограничивается постижением изолированных фактов. Мыслительные контексты отвергаются в качестве неудобной и ненужной нагрузки. Момент развития в мысли, все генетическое и интенсивное в ней, предается забвению и нивелируется до уровня непосредственно присутствующего, экстенсивного. Сегодняшний порядок жизни не предоставляет Я никакого простора для последовательного духовного роста. Редуцированная к знанию мысль нейтрализуется и используется попросту в качестве квалификации на специфических рынках труда, равно как и для повышения товарной стоимости личности. Так гибнет то самосознание духа, которое оказывает противодействие паранойе. В конечном итоге, в условиях позднего капитализма полуобразованность становится объективным духом. В своей тоталитарной фазе господство вновь обращается к провинциальным шарлатанам от политики и вместе с ними к выступающей как ultima ratio системе безумия и посредством крупной индустрии и культуриндустрии навязывает ее и без того уже присмиревшему большинству подданных.Абсурдность господства сегодня столь легко может быть разгадана здоровым сознанием, что для того, чтобы удержаться в жизни, оно нуждается в сознании больном. Только одержимые манией преследования способны мириться с преследованиями, к которым неизбежно переходит господство, благодаря тому, что теперь дозволено им преследовать других» (244-245)

 

«Превратившись в густую сеть современных коммуникаций мир стал настолько единым, что различия в дипломатических завтраках в Думбартоне и Персии приходится рассматривать в качестве национальных черт, а национальное своеобразие распознается преимущественнона примере голодающих без риса миллионов, попавшихся впрочную ловушку этой сети. В то время как изобилие благ, которые могли бы быть произведены одновременно повсюду, делает анахронизмом борьбу за источники сырья и рынки сбыта, тем не менее, человечество разделено на небольшое число вооруженных блоков. Они конкурируют между собой беспощаднее, чем некогда фирмы в эпоху анархического товарного производства, и стремятся к взаимному уничтожению друг друга. Чем безрассуднее тут антагонизм, тем прочнее блоки. Только по той причине, что обитающим на их громадных пространствах тотальная идентификация с этими чудовищами власти навязывается в качестве второй их природы, что ведет к полной закупорке всех пор сознания, массы ввергаются в состояние абсолютной апатии, наделяющей их способностью к фантастическим деяниям. Поскольку право принимать решения кажется предоставленным единичному человеку, по существу своему все они уже предрешены. Растрезвоненная политиками противостоящих лагерей непримиримость идеологий сама является всего-навсего идеологией слепой констелляции власти. Мышление в рамках политических платформ, этот продукт индустриализации и ее рекламы, приноравливает к себе международные отношения. Примкнет ли бюргер к коммунистической или к фашистской платформе зависит уже от того, чему удастся навязать ему себя - Красной Армииили лабораториям Запада. Овеществление, в силу которого ставшая возможной исключительно из-за пассивности масс структура власти противостоит им в качестве незыблемой действительности, стало настолько плотным, что любая спонтанность, даже просто представление об истинном положении вещей неизбежно превращается в зарвавшуюся утопию, в раскольническое сектантство. Видимость достигла такого уровня концентрации, что попытка разоблачить ее объективно приобретает характер галлюцинации. Напротив, выбор какой-либо политической платформы означает приспособление к окаменевшей в действительность видимости, беспредельно репродуцирующейся благодаря такого рода приспособлению. Именно поэтому колеблющийся подвергается гонениям как дезертир» (252-253)

 

«Самим собой овладевшее, ставшее насилием Просвещение способно само преступать границы Просвещения» (256)

 

Зарисовки и наброски

«По-хорошему фашиста не убедить. Когда кто-то другой берет слово, он воспринимает это как наглое вмешательство. Ему недоступен разум, потому что он усматривает его лишь в уступке со стороны другого» (258)

 

«Здесь, в Америке, не существует никакого различия между самим человеком и его экономической участью. Никто не является чем бы то ни было иным, кроме как своим состоянием, своим доходом, своим положением, своими шансами. Маска экономического положения и то, что находится под ней, совпадают в сознании людей, включая и тех, о ком идет речь, вплоть до мельчайшей морщинки. Каждый стоит ровно столько, сколько он зарабатывает, каждый зарабатывает ровно столько, чего он стоит. То, чем он является, он узнает, испытывая превратности своего экономического существования. И иначе знать себя ему не дано» (259)

 

«Аскеза и материализм, противоположности, равным образом являются двусмысленными. Аскеза как отказ от соучастия в дурном существующем перед лицом угнетения совпадает с материальными требованиями масс, тогда как, напротив, аскеза в качестве средства дисциплины, навязываемой кликами, преследует цель приспособления к несправедливости. Материалистическая обустроенность в существующем, партикулярный эгоизм с самых давних пор были связаны с воздержанием, в то время как взор небуржуазного фанатика уносится за пределы существующего, в страну молочных рек и кисельных берегов. Вподлинном материализме аскеза оказывается снятой, равно как и в подлинной аскезе снятым оказывается материализм» (263)

 

«Фрейдовская теория о том, что вера в призраков ведет свое происхождение от злых мыслей живых по отношению к умершим, от воспоминаний о прежнем желании смерти, является слишком плоской. Ненависть по отношению к умершим является ревностью ничуть не в меньшей степени, чем чувство вины. Оставшийся в живых чувствуетсебя покинутым, он ставит свою боль в вину мертвому, ее причинившему.На тех ступенях развития человечества, на которых смерть еще казалась непосредственным продолжением существования, ситуация покинутости в смерти неизбежно производила впечатление предательства, и даже в просвещенном индивиде прежняя вера обыкновенно не полностью угасла. Сознанию не свойственно мыслить смерть как абсолютное ничто, абсолютное ничто немыслимо. И когда затем бремя жизни вновь ложилось тяжким грузом на родственников покойного, положение умершего легко могло казаться им лучшим состоянием. Тот способ, каким многие родственники умершего после смерти их родича вновь организуют свою жизнь, возникающие тут активный культ мертвого или, напротив, тактично рационализированное забвение являются современным подобием веры в привидения, которая, несублимированно, продолжает буйно разрастаться в спиритизме. Лишь ставшим полностью осознанным ужасом перед уничтожением устанавливается верное отношение к мертвым: единство с ними, потому что мы, как и они, являемся жертвами одних и тех же обстоятельств, одних и тех же несбывшихся надежд» (263-264)

 

«Большой пес, переходя шоссе, попадает под автомобиль. Его миролюбивое выражение свидетельствует о том, что с ним обычно обращались лучше, что он домашнее животное, которому не причиняли никакого зла. А сыны высших слоев буржуазии, которым не причиняли никакого зла, обладают ли они миролюбивым выражением лица? С ними обычно обращались не хуже, чем с собакой, которая теперь попала под автомобиль» (267)

 

«Мир неповторим. Простое повторение моментов, все вновь и вновь навязывающих себя в качестве одних и тех же, скорее походит на тщетную и подневольную литанию, чем на спасительное слово. Классификация есть условие познания, но не оно само, а познание в свою очередь разрушает классификацию» (269)

 

«В Германии фашизм победил с помощью вопиюще ксенофобской, враждебной культуре коллективистской идеологии. Теперь, когда он опустошает планету, народы вынуждены бороться против него, ибо не остается никакого иного выхода. Но когда все уже будет позади, дух свободы вовсе не обязательно начнет распространяться по всей Европе, ее нации, возможно, станут такими же ксенофобскими, враждебными культуре и псевдоколлективистскими, каким был фашизм, от которого они были вынуждены обороняться. Движение лавины не прервет с необходимостью даже поражение фашизма.

Основным принципом либеральной философии был принцип "и-и". В современности, судя по всему, более в ходу "или-или", однако таким образом, как если бы всякий раз решение было уже принято в пользу дурной стороны» (270)

 

«Ныне не только лживый язык диктора на радио прочно отпечатывается в мозгу в качестве имиджа языка и препятствует общению людей между собой, не только реклама пепси-колы заглушает рекламу разрушения континентов, не только призрачная модель киногероев предвосхищает объятия подростков и адюльтер. Прогресс буквально разлучает людей. Маленькое окошко в вокзальной кассе или банке предоставляло служащему возможность пошептаться с коллегой и поделиться с ним убогими секретами; стеклянныеокна современных бюро, огромные залы, в которых вместе располагаютсябесчисленные служащие и где так легко за ними наблюдать как публике, так и менеджеру, более не допускают ни приватных бесед, ни идиллий. И в учреждениях налогоплательщик защищен теперь от бесполезной траты его времени теми, кому платят тут жалованье. Ныне они изолированы в коллективе. Но средство сообщения разобщает людей также и физически. Железной дороге пришел на смену автомобиль. Благодаря собственной автомашине уменьшается число дорожных знакомств со всегда несколько опасными hitchhikers. На резиновых шинах люди путешествуют строго изолированно друг от друга. Зато в каждом рассчитанном на одну семью автомобиле разговаривают лишь о том, что обсуждается в любом другом; беседа в такой обособленной семье регулируется практическими интересами. Подобно тому, как всякая семья с определенным доходом тратит, в полном соответствии с предписаниями статистики, один и тот же процент на жилье, кино, сигареты, в зависимости от классов автомобилей схематизируются и темы разговоров. Когда люди встречаются по воскресеньям или останавливаются во время путешествий в гостиницах, меню и номера которых идентичны на соответствующем уровне цен, они обнаруживают, что по причине возрастающей изоляции они становятся все более похожими друг на друга. Коммуникация приводит к уподоблению людей друг другу путем их разъединения» (271)

 

«Желание сконструировать всемирную историю, соотносясь, как это сделал Гегель, с такими категориями, как свобода и справедливость, кажется чем-то вроде чудачества. Эти категории и в самом деле ведут свое происхождение от сбившихся с пути индивидов, тех самых, которые не имеют никакого значения с точки зрения поступательного хода великого целого, за исключением того, что именно они помогают обществу временно достигать такого состояния, при котором создается особенно много машин и химикалий, служащих упрочению мощи данного рода и порабощению других. В смысле этой нешуточной истории все идеи, запреты, религии, политические вероисповедания являются интересными лишь настолько, насколько они, возникнув в самых разнообразных условиях, увеличивают или уменьшают шансы человеческого рода на господство на Земле либо во Вселенной. Освобождение бюргеров от бесправия феодального и абсолютистского прошлого благодаря либерализму послужило делу раскрепощения машинерии точно так же, как эмансипация женщин выливается в их переобучение в некий род войск. Дух и всякое добро безнадежно впуталисьв этот кошмар и по своему происхождению и в своем наличном бытии. Сывороткой, которую протягивает врач больному ребенку, последний обязан нападению на беззащитную тварь. В ласковых словах влюбленных, равно как и в священнейших символах христианства различим отзвук наслаждения плотью агнца, а в самом наслаждении - отзвук двусмысленностипочитания тотемного животного. Спорная приверженность к кухне, церкви и театру является следствием рафинированного разделения труда, осуществляемого за счет природы внутри и вне человеческого общества. В противодействующем ей усилении такого рода организации состоит историческая функция культуры. Поэтому подлинное мышление, разум в его чистом виде, и приобретает черты безумия, которые издавна подмечали в нем прочно стоящие обеими ногами на земле. Если бы ему удалось одержать решающую победу среди представителей рода человеческого, под угрозу было бы поставлено господствующее положение рода. Теория девиации, в конечном итоге, могла бы оказаться истинной. Но цинично стремясь служить критике антропоцентристской философии истории, она сама является слишком антропоцентристской, чтобы сохранить правоту. Разум играет роль инструмента приспособления, а не успокоительного средства, как это могло бы показаться судя по тому, как иногда использует его индивидуум. Хитрость разума сводится к тому, чтобы все больше отдавать людей во власть бестий, а вовсе не к достижению тождества субъекта и объекта» (272-273)

 

«Так как история в качестве коррелята унифицированной теории, вкачестве конструкта оказывается не благом, но как раз кошмаром, мышление становится воистину негативным элементом. Надежда на лучшие общественные отношения, в той мере, в какой она не является иллюзией, коренится, скорее, не в уверенности в том, что они будут гарантированными, прочными и окончательными, а в недостатке уважения к тому, что прочно покоится в самой сердцевине всеобщего страдания. Бесконечное терпение, никогда не угасающий хрупкий порыв твари к экспрессии и свету, как будто смягчающий и смиряющий насилие созидательного развития в нем самом, не предписывает, подобно рациональным философиям истории, никакой определенной практики в качестве целительной, включая и практику непротивления. Первый проблеск разума, заявляющего о себе в такого рода порыве и отражающегося в обретающем память мышлении человека, даже в самые счастливые дни сталкивается со своим неразрешимым противоречием: с роком, отвратить который один только разум не в состоянии» (275)

 

«Тюрьма - это приют для хронических больных. Об этом свидетельствует выражение их лиц, осторожная походка, обстоятельный способ мышления. Как и больные, они способны говорить только о своей болезни» (277)

 

«Любовь-ненависть по отношению к телу окрашивает всю новейшую культуру. Как нечто побежденное, порабощенное тело еще раз подвергается осмеянию и поношению и в то же самое время оказывается желанным как нечто запретное, овеществленное, отчужденное. Только культуре известно тело как вещь, которой можно обладать, только в ней отличается оно от духа, средоточия власти и командования как предмет, мертвая вещь, "corpus". Самоунижением человека до состояния corpus'a природа мстит за то, что она была унижена человеком до состояния объекта господства, до состояния сырья. Принудительная потребность в жестокости и деструкции порождается органическим вытеснением близости к телу, подобно тому, как в соответствии с гениальной догадкой Фрейда, чувство отвращения возникло тогда, когда благодаря вертикальной походке, благодаря отчуждению от земли то чувство обоняния, что влекло животное-самца к менструирующей самке, подверглось органическому вытеснению. В западноевропейской, а может, во всякой цивилизации телесность табуирована, она является предметомжелания и отвращения» (283-284)

 

«Тело не подлежит обратному превращению в живую плоть. Оно остается трупом, сколько бы ни закаляли и ни оздоровляли его. Трансформация в мертвое была частью непрекращающегося процесса, превратившегоприроду в вещество и материю. Достижения цивилизации являются продуктом сублимации, той самой благоприобретенной любви-ненависти по отношению к телу и земле, от которых господство оторвало людей. В медицине продуктивной становится психологическая реакция на телесное перевоплощение человека, в технике - реакция на овеществление природы в целом. Но убийцы, душегубы, которых тайком используют в качестве палачей легальные и нелегальные, крупные и мелкие властители, насильники, которые тотчас же оказываются тут как тут, когда есть кого прикончить или линчевать, устрашающие фигуры, на произвол которых отдается всякий, от кого отводит свою защищающую длань власть, когда теряет он деньги и положение, все те оборотни, что обитают во тьме истории и неусыпно поддерживают тот страх, без которого не существовало бы господства: их любовь-ненависть к телу вопиюща и непосредственна, они оскверняют все, к чему прикасаются, они уничтожают все, что попадается им на глаза, и это уничтожение есть месть за овеществление, в слепом бешенстве они творят с живым объектом то, что уже более сделать не в состоянии: расщепляют жизнь на дух и его предмет. Их неодолимо влечет к человеку, они хотят редуцировать его к телу, ничто не смеет иметь право жить. Некогда заботливо воспитанная и взлелеянная правителями мирскимии духовными враждебность низших слоев по отношению к зачахшей в них жизни, с которой они гомосексуальным и параноидальным образом вступают в отношения посредством убийства, всегда была необходимым инструментом искусства правления. Враждебность порабощенных к жизни является источником неиссякающей исторической силы теневой стороны истории. Вдобавок к тому, еще и пьянство, эксцесс пуританства, являет собой отчаянную месть жизни» (284-285)

 

«Те, кто там возносят хвалу телу, гимнасты и скауты, издавнабыли как нельзя более сродни убийству, подобно тому, как любитель природы - сродни охоте. Они смотрят на тело как на подвижный механизм, с деталями на шарнирах, а на плоть - как на обивку скелета. Они обращаются с телом, обходятся с его членами так, как если бы они уже были отделены от него. Еврейская традиция способствует измерению человека метрическим способом, потому что они обмеривают покойников для гроба. Это как раз то, чему с радостью предаются манипуляторы телом. Они измеряют других, сами того не ведая, взглядом гробовщика. Они выдают себя, когда сообщают результат: они называют людей длинными, короткими, тучными и тяжелыми. Они интересуются болезнями других, за едой они уже подкарауливают смерть сотрапезника, камуфлируя свои намерения сочувствием к состоянию его здоровья. Язык отражает это. Языком прогулка была превращена в движение, а пища - в калории. Статистикой смертности общество низводит жизнь до химического процесса» (285-286)

 

«Нынешние фашистские господа являются не столько сверхчеловеками, сколько функциями их собственного рекламного аппарата, точкой пересечения идентичных способов реакций бесчисленного множества людей. Когда в психологии сегодняшних масс фюрер предстает уже не столько в роли отца, сколько в виде коллективной и до непомерности усиленной проекции бессильного Я всякого единичного человека, тогда действительно различные типажи фюреров начинают ей соответствовать. Далеко не случайно выглядят они парикмахерами, провинциальными актерами и бульварными журналистами. Отчасти успех их морального влияния обусловлен именно тем, что будучи, если рассматривать их самих по себе, бессильными и в том схожими с любым другим, они олицетворяют собой для других бессильных всю полноту власти, являясь при этом пустым местом, которому случайно досталась власть. Они не столько исключены из процесса распада индивидуальности, сколько, скорее, распавшаяся индивидуальность одерживает в них победу и, в известной мере, вознаграждается за свой распад. Вожди полностью стали тем, чем на протяжении всей буржуазной эры они всегда уже были, исполнителями роли вождей» (287)

 

«Ты считаешь правящую власть несправедливой, уж не хочешь ли ты, чтобы не было совсем никакой власти, но воцарился хаос? Ты критикуешь единообразие жизни и прогресс? Мы что, должны по вечерам зажигать восковые свечи, должны допустить, чтобы наши города наполнялись зловонием отбросов, как в средние века? Ты не любишь скотобойни, и что, общество отныне должно питаться сырымиовощами? Положительный ответ на подобного рода вопросы, сколь бы абсурдным он ни казался, находит отклик. Политический анархизм, культур-реакционность кустарного искусства, радикальное вегетарианство, раскольнические секты и партии обладают так называемой притягательной силой. Учение обязано быть только всеобщим, самоуверенным, универсальным и императивным. Недопустимы попытки вырваться из "или-или", недоверие по отношению к абстрактному принципу, непоколебимость без доктрины» (288-289)

 

«То, что истинность теории тождественна ее продуктивности, конечно же является заблуждением. Однако многие люди, судя по всему,допускают обратное. Они полагают, что теория столь мало нуждается в том, чтобы найти применение в мышлении, что, напротив, вообще должна обходиться без этого. Любое высказывание понимается ими превратно в смысле некоего последнего признания, заповеди или табу Они готовы покориться идее, как Богу, или же атаковать ее, как идола. По отношению к ней им недостает свободы. Но истина как раз и требует активно действующего субъекта. Сколь угодно человек может внимать положениям, которые сами по себе являются истинными, в их истинности он убеждается только благодаря тому, что сам продолжает мыслить» (296)

 










Последнее изменение этой страницы: 2018-04-11; просмотров: 377.

stydopedya.ru не претендует на авторское право материалов, которые вылажены, но предоставляет бесплатный доступ к ним. В случае нарушения авторского права или персональных данных напишите сюда...